Авторский блог Редакция Завтра 03:00 28 июня 1999

ВЗОШЕЖШИЙ НА ВЕРШИНУ

Author: Александр Кузнецов
ВЗОШЕЖШИЙ НА ВЕРШИНУ (К 75-летию Владимира Солоухина)
26(291)
Date: 29-06-99
Владимиру Солоухину, замечательному русскому писателю, ныне исполнилось бы 75 лет. Его уже нет с нами — но есть у нас его книги, а у него — наши любовь и память, и есть ненависть его врагов, врагов России. Можно не удивляться полностью русофобским ОРТ и НТВ — но даже государственный канал РТР, содержащийся на наши, народные, русские деньги, — ни слова не сказал о юбилее Владимира Солоухина! Это ведь не Окуджава, не Василь Быков с его проклятиями всем москалям, не Борис Васильев, призывающий к расстрелу патриотов... Их юбилеи — громки и навязчивы. Солоухинская дата — окружена молчанием. Забыт талантливейший, прекрасный русский писатель, известный всему народу. И все “демократические” газеты, журналы, телепрограммы этого “не замечают”. Разве что какая-нибудь литкозявка вроде Дмитрия Быкова опять может сказать: а кому, мол, этот Солоухин нужен?
Он нужен русскому народу. Он нужен русскому государству. Поздравим же друг друга, всех настоящих читателей и ценителей его творчества с 75-летием Владимира Солоухина. Его книги живут сегодня и будут жить всегда.
Владимир БОНДАРЕНКО

ПОЗВОНИЛ ОДНАЖДЫ мой товарищ по альпинизму и говорит: “Один мой друг хочет познакомиться с Солоухиным. Мы на колесах, давай поедем к нему в Переделкино”. Я ответил, что не могу, неудобно его беспокоить. Товарищ мой понять этого не мог: “Вы же старые друзья, в горах вместе были. Подумаешь, беспокоить”... Как я мог объяснить ему мое отношение к Солоухину? Да, мы знакомы и дружны пятьдесят лет; да, мы всегда были на “ты”; да, нас связывало многое, но... Но я всегда чувствовал себя младшим братом Владимира Алексеевича, он мой учитель. Хотя мы почти ровесники, именно он, его книги определяли мое место на земле. И, думаю, не только мое.
После войны я учился в Театральной школе-студии Ю. А. Завадского, а сестра моя Лидия была студенткой Московского городского театрального училища. Она была красавицей, вокруг нее всегда вились поклонники, в том числе и студенты Литинститута. Я же в то время сыграл уже главные роли в трех фильмах, меня тоже знали. И вот мы, театральные студенты, дружили с литинститутскими. На площади Пушкина в одноэтажном доме располагался тогда знаменитый “бар номер четыре”. Мы собирались там, читали стихи, с задором молодости и не без рисовки говорили об искусстве, театре, литературе.
Солоухин не очень-то выделялся в то время. Моим кумиром был Григорий Поженян. Он ходил весь в орденах и медалях, стихи свои читал с таким напором, что никто из поэтов перед ним не мог устоять. Говорил, что чемпион Черноморского флота по боксу — и действительно победоносно работал кулаками в нередко возникавших драках. Во дворе “дома Герцена” я сделал тогда фотографию: стоят у дерева Тендряков, Солоухин, Поженян, Шуртаков и Годенко. Лет через сорок предложил им сняться у того же дерева, однако к тому времени Солоухин, да и все остальные, уже не могли не только вместе сниматься, но и сесть рядом не согласились бы — так развела всех жизнь. Тот же Поженян, например, состоял в одном Союзе писателей, мы — в другом.
Тогда же, в 1947 году, все выглядело иначе. Первыми поэтами считались Урин, Кобзев, Калиновский... Расула Гамзатова, например, худого, носатого, в шинели (хотя на фронте он не был), никто всерьез не принимал, и ни о каких евтушенках мы тоже слыхом не слыхивали. Но вот остались со мной навсегда строки, произносимые низким солоухинским голосом, с его владимирским говором:
Здесь гуще древесные тени,
Отчетливей волчьи следы,
Свисают сухие коренья
До самой холодной воды.

Случилось так, что в одночасье бросил я навсегда кино, театр и ушел в горы. Четверть века работал тренером по альпинизму и горным лыжам. “Потом Саша Кузнецов, — вспоминает Солоухин в “Прекрасной Адыгене”, — внезапно исчезает из Москвы, пренебрегая хорошо начавшейся дорогой киноактера”. Долгие годы я был выключен из всякой театральной и литературной жизни. Но вот на зимовке, высоко в горах Тянь-Шаня написал вдруг повесть “Сидит и смотрит в огонь”. Послал ее в “Молодую гвардию”. И надо же... Повесть попадает на отзыв к Солоухину. Он не может понять: тот ли это Саша, и узнает — тот.
Когда я оставил альпинизм как профессию, мы стали видеться, нас объединяла любовь к старине, к иконам, финифти, мелкой пластике. Мне от деда остались старые книги, Солоухин многие из них пересмотрел. Однажды я со своими студентами вывез из разрушаемой церкви несколько больших храмовых икон. Иначе они бы погибли. Поставил их в институте в каморке под лестницей и забыл про них. Года через два вспомнил и говорю Солоухину:
— Володя, у меня в институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть?
— Давай поглядим.
Приехал он на своем “козле” и забрал их, а я поехал домой. Через несколько часов звонит:
— Саша, приезжай немедленно.
— А что такое?
— Увидишь.
Приехал, смотрю, иконы эти разложены по столам и над ними колдуют два реставратора.
— Деисус семнадцатого века, — говорит мне Володя. — Это твои вещи. Решай, что будешь делать.
— Что мне решать, — отвечаю, — в моей “хрущевской” квартире места для них нет. Дарю их тебе.
Деисус, прекрасно отреставрированный, сделался гордостью его коллекции, он висит в гостиной.
Приходилось слышать, будто Владимир Солоухин скуповат, что он, мол, этакий деревенский кулачок, готовый обманывать бедных старушек, собирая иконы. Что ж, люди всегда судят о других по себе, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное, прежде всего сам нечист душой. Я не знал случая, чтобы он что-то продал или кого-то обманул. Поменял — да, дело коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое коллекционерство. Перечтите первые страницы “Черных досок”, если не помните, не стану их пересказывать. Он всегда дарил свои книги, а как-то раз даже привез мне из Болгарии кожаные шорты, которые я до сих пор ношу. Так что не замечал я его прижимистости.
Помню еще бесконечные споры: открытие Солоухиным для широкого круга людей православной иконы — добро или зло? Находилось немало утверждавших, будто Солоухин своей книгой вызвал нездоровый интерес к нашим святыням, образовался целый криминальный промысел, стали-де грабить церкви и старушек. Но лучше ли было бы, чтобы иконы продолжали рубить на растопку и покрывать ими бочки с огурцами? Что осталось бы от них после хрущевской антицерковной кампании? А воровской промысел — это другое, существует же нынче настоящий промысел по ограблению дач. Тут корни иные, и поглубже... Спор же разрешил патриарх Алексий II, сказав на отпевании Солоухина в храме Христа Спасителя: “Владимир Алексеевич первым начал духовное возрождение нашей жизни”.
Однажды, живя и работая в Переделкине, я встретил Владимира Алексеевича, возвращающегося из магазина. В бесформенной шапке и несуразной какой-то куртке, он шел по тропинке вдоль шоссе и нес в руках две сумки. Этакий на вид мужик-строитель или механик из гаража. Хотя держался он всегда прямо и выступал с достоинством. Готовил он себе сам, мне не приходилось видеть у него на даче кого-нибудь из домашних.
— Ну пойдем, пойдем, Саша. Заходи.
На первом этаже дома жил тогда Борис Можаев, Солоухин — наверху. Закусывали грибами. Владимир Алексеевич, возвращаясь из своей деревни Алепино, скупил у шоссе все продававшиеся грибы, свалил несколько ведер в багажник, привез домой и засолил. О своем собственном способе засолки грибов, простом и быстром, он рассказывал не без гордости. Грибы, действительно, были хороши. Повспоминали горы, посетовали на смутное время. В этот раз он подарил мне только что вышедшую книгу “При свете дня”.
— Что теперь? — спрашиваю.
— Заканчиваю новую книжку, “Соленое озеро” называется. Тоже история, я тебе скажу... В “Наш современник” отдам.
И он рассказал, что товарищи из Хакассии снабдили его архивными документами о подавлении Аркадием Голиковым последнего оплота противников большевизма и советской власти. Голиков, будущий писатель Аркадий Гайдар, с юности имел садистские задатки. В тринадцать лет он уже по ночам стрелял на улицах в людей для собственного удовольствия. Мать, видя, что дело плохо, пристроила его в ЧОН (Части особого назначения), в расстрельную команду. Нам со школы внушили, что Гайдар, мол, в шестнадцать лет командовал полком, а он на самом деле был расстрельщиком. Когда произошло крестьянское восстание на Тамбовщине, Тухачевский взял его на эту роль, там уничтожались целые деревни. Оставалась непокоренной только Хакассия, и его послали туда. Голиков там так зверствовал, что за садизм советская власть его приговорила к расстрелу. Спас Голикова-Гайдара тот же Тухачевский, поместив в сумасшедший дом, где он пробыл довольно долго. А выйдя, стал добреньким детским писателем...
Пишу об этом лишь потому, что мало кому удалось прочитать “Соленое озеро”. Вещь была напечатана в № 4 “Нашего современника” в 1994 году. Но что такое журнальный тираж? Вышло “Соленое озеро” в Хакассии и отдельной книгой, но мало кто ее видел. Не удивлюсь, если узнаю, что ее скупили и уничтожили. Так лопнул еще один надутый шарик, проткнутый Солоухиным, но, увы, и этого не заметили. Не по телевидению же об этом рассказывать! С его экрана Егор Гайдар тут же на всю страну рассказывал, как он гордится своим дедом. Я тогда спросил Владимира Алексеевича:
— А ты не боишься?
Володя широко улыбнулся и ответил:
— У меня девиз, как у Чингисхана. Знаешь его?
— Нет.
— “Боишься — не делай, делаешь — не бойся”.
Немало страниц написано Владимиром Алексеевичем по одной из главных наших проблем — по так называемому еврейскому вопросу. Скажем, в книге “При свете дня” ему посвящены целые страницы. Сионисты называли его антисемитом. О нет, не так все просто! Он был большим знатоком этого вопроса, изучал специальную литературу, письма Пастернака, Мандельштама, Эренбурга и других известных евреев, и никогда не шел на поводу у экстремистов, у той же “Памяти”.
В своем дневнике я нашел запись, сделанную 3 декабря 1974 года. “Обедали в ЦДЛ с Солоухиным и Гамзатовым. Еще с нами сидел поэт Сергей Поделков. Речь зашла о Гумилеве и Мандельштаме.
— Я купил в Париже два тома воспоминаний Мандельштамихи, — говорит Солоухин, — и вот там есть такой эпизод. Мандельштам написал о Сталине:
Кремлевский горец,
Душегуб и межеборец.

Как реагировал на это Пастернак? Он сказал: “Ося, как ты мог так написать?! Ведь ты же еврей!” Вот ты все знаешь, — с некоторой иронией обратился он к Поделкову, — скажи, что он хотел этим сказать? Мне так надо это знать, что я даже думал поехать к Мандельштамихе, она еще жива.
— Ясное дело, — ответил Поделков, — разве ты не знаешь, какие покаянные письма писал в ЦК сам Пастернак?
— Это я знаю...
— Ну вот.
— Значит эта фраза и означает: “Ты еврей, потому ты должен быть скрытен и осторожен”...
Стали спорить. Гамзатов молчал, со скукой посматривая по сторонам”.
В последний раз мы виделись с Владимиром Алексеевичем за год до его кончины. Перед этим он приехал в Москву на мой юбилей, выступал на вечере в Большом зале ЦДЛ, говорил добрые слова. А потом я приехал к нему в Переделкино. Он заметно сдавал. Разрыхлел как-то, какой-то постоянный насморк к нему привязался. На стуле возле кровати пузырьки, пипетки, таблетки. У ног лежит собака, тоже старая и такая же добрая и толстая. О России он говорил спокойно, бесстрастно и даже как-то отреченно. И хотя читал Солоухин на своих последних вечерах: “Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья” — в отношении ближайших перспектив настроен был весьма пессимистически.
...Вспоминаю наше восхождение на вершину горы Адыгене.
За свою жизнь я видел несколько тысяч новичков в альпинизме. Не все они побывали на вершине, всегда был отсев. Одни не выносили тренировок, подчас довольно жестоких, другие не верили в себя. Новичками, как правило, были молодые люди. А тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы Солоухин шел и шел вверх. Он, конечно, думал, рассчитывал свои силы, без этого никак нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения жизненной цели. Подготовка, взвешивание своих возможностей. Солоухин сразу понял это и потому тренировался и усердно осваивал технику альпинизма.
За все время он ни разу не пожаловался и не посетовал на то, что связался с этим делом. Хотя один раз при первом нашем походе на ледник Володя разбудил меня ночью:
— Я, знаешь... как бы мне не умереть.
— Что такое? — испугался я.
— Видишь, как я дышу? Вздох, а потом сразу несколько частых, частых. Так бывает при инфаркте.
— Володя, спи спокойно, — ответил я, улыбаясь в темноте палатки. — Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Мы все-таки на трех с половиной тысячах. Обычное явление. На следующем выходе его уже не будет.
Спустились в лагерь — оказывается, приехал Чингиз Айтматов. Привез хорошего вина.
— Нет, Чингиз, нет, — мотает головой Солоухин. — Мы тренируемся.
— Немножко-то можно, — настаивает Айтматов, — немножко не повредит. — Солоухин смотрит на меня. Я молчу.
— Нет, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу.
Мы распили это вино, когда все кончилось.
Владимир Алексеевич не говорил о своих переживаниях, но я видел, что перед восхождением его одолевали сомнения: идти или не идти? Я смотрел на висящие на его лбу и щеках клочья кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), на распухшие его губы и понимал, что “идут кровопролитные бои”. Но не вмешивался. Мне и хотелось, чтобы он поднялся на вершину, и в то же время беспокоился за него и Ольгу. Только прочтя повесть “Прекрасная Адыгене”, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой шапочкой с вертикальными полосками: “Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат...
Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.
Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?”
Что испытывает человек на вершине? Особенно на своей первой вершине? О... сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Владимиру Алексеевичу простая тянь-шаньская вершина Адыгене (4404 м) далась трудно. Тем дороже она стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников: “Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене”.
Так вошел он в наш клан, в нашу общину, стал “своим”.
И вот больше нет на свете Владимира Алексеевича. Только его книги. Ни позвонить, ни встретиться, ни посоветоваться. Не услышать его неподражаемый голос. Как это странно.
Писатели, наверное, как горные вершины: одна из них повыше, другая пониже, одна проще, другая посложнее. Все вместе — горная страна. В горах нашей жизни Владимир Солоухин — одна из самых высоких вершин. По крайней мере, для меня.
Каким был Солоухин? Разным. На протяжении своей жизни он постоянно менялся. От секретаря комсомольской организации и правоверного коммуниста — до поборника православия. Перед смертью он причастился и исповедовался. Пути мировоззрения Владимира Солоухина от “Мать-мачехи” до “При свете дня”, от стихотворения “Дождь в степи” до стихотворения “Россия еще не погибла” проложены по трагической истории России второй половины ХХ века. Мы тому свидетели. И это вместе с его огромным талантом тоже относится к его величию.
1.0x