Author: Максим Коробейников
С НЕБА ПОЛУДЕННОГО... (рассказ)
32(245)
Date: 11-08-98
В ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМ ГОДУ в деревню Малый Перелаз на отдых приехал командир кавалерийского полка Тимофей Абрамович Нелюбин. Лет десять назад его взяли в армию, и с тех пор он в родной деревне не показывался. Пожилые и старики еще помнили, что у Абрама был сын, хороший и ладный парень. Тихий, мухи не убьет. Непьющий, не то что отец. Отец-то, еще жена была жива, любил выпить, а когда она умерла и оставила его с десятилетним Тимой, так вовсе запил. Семьи новой так и не завел. Пил напропалую, да все Анисью свою вспоминал. Сначала пил с горя, а потом уж, как с горы поехал — остановиться не мог.
Когда Тиме девятнадцать исполнилось, пошел в волость, в армию проситься. Так и пропал незаметно, будто растаял. А через десять лет объявился. В командирской форме. Гимнастерка и брюки-галифе из такого материала, что и названия ему никто в деревне не знал. Ремни командирские. Один на поясе со звездой, два на плечах: спереди — справа и слева с каждого плеча вниз, а сзади — крест-накрест. Повернется — только скрип слышен. Сапоги хромовые блестят. Фуражка форменная с красной звездочкой. На гимнастерке три эмалевые палочки, шпалами называются. Приехал такой молодец, к отцу заявился, так тот обмер от неожиданности, удивления и безмерной радости.
— Тимофей, ты, что ли? — вскричал Абрам. — Вот никогда бы не поверил. Вот Анисья бы поглядела, какой у нас сын-то!
А потом обробел, отношение изменил, спросил:
— Надолго ли, Тимофей Абрамович?
— Да ты что, отец? — удивился Тимофей. — Не узнал, что ли?
— Узнать-то узнал, да уж больно вы, Тимофей Абрамович, на внешность изменения большие получили. Надолго ли? Сколько я вас дома видеть-то смогу?
— На месяц, — ответил Тимофей.
Абрам ни сидеть, ни разговаривать не стал. Бросился в деревню.
— Вы, Тимофей Абрамович, маленько посидите, а я тут соображу кое-что. Нельзя так, разговорами-то пустыми такого человека встречать. Мы ведь кое-что понимаем. Мало что деревенские.
Не успел Абрам вернуться, как в избу пошли-повалили мужики и бабы, что посмелее. Разговора до прихода Абрама не завязывалось. Гости стеснялись и только смотрели на командира Красной Армии, сидели тихо, даже не перешептывались, как это бывает.
Абрам начал разговор. Он вспомнил, как Тимофей в армию уходил.
— Вот пошел в волость. Мол, нельзя ли в армию уйти? Ну а потом, льзя ли, нельзя ли, а пришли да взяли. Что ты будешь делать. Раньше ведь в некрута-то уходили, дак будто в могилу. Вернется либо нет. Ведь и я служил. И что? Иному служба, иному мачеха. Как повезет. А вот мой-то, вишь, какой вышел? А?
Абрам для встречи сына привел свою двоюродную сестру Анну, маленькую, горбатенькую старушку. Она все бегала от стола к печке и обратно. Вытаскивала из огня, ставила на стол и в это время успевала Тимофею что-нибудь сказать.
— Ой, Тимофеюшка, не знали мы и не ведали. Ведь знать, да помылись бы к празднику-то. Все лавки и стол приготовили бы. Поскребли и почистили бы. А то счас грязные так и стоят.
Когда народ стал прибывать, Анна хлопотать еще больше стала, улыбалась, радовалась и шутила.
— Ох ты, гость по гостю так и идет, а у нас ложки не мыты. Вот беда.
Тимофей следил за ней веселыми глазами и успокаивал:
— Ох, тетка Анна, что бы мы с отцом без тебя делали?!
Тетка Анна на глазах росла и оживала от такой похвалы.
Выпили по первой, тетка Анна обнесла кумышкой всех, кто в избе оказался, начались расспросы:
— Близко ли, далеко ли служишь, Тимофей Абрамович?
— Далековато, — отвечал, усмехаясь, Тимофей. — Только поездом десять суток ехал.
— Господи! — вздохнули все. — Вот Россия-то матушка. Едешь десять ден поездом, и везде русские живут. А?
— Низко ли, высоко ли сидишь-то?
— Как вам сказать, — охотно отвечал Тимофей. — Нельзя сказать, чтобы очень низко, но и не скажу, чтобы очень высоко. Командир кавалерийского полка.
Кто в армии служил, тот даже привстал немного, улыбнулся с восторга и охнул. Шутка ли, полковой командир!
— А сколько лошадей в полку-то у тя? — кто-то заинтересовался вопросом.
— Немало, — ответил Тимофей.
— А все-таки?
— Сказать не могу, потому что это военная тайна. Но по секрету скажу: не меньше, чем во всем нашем районе.
— Господи! — только все и ахнули: какая махина.
— Ну а вы-то как живете здесь? — повернул Тимофей разговор в сторону, интересную для него.
— Дак ведь и ладно живется, и неладно.
— Как так?
— Дак в чем-то и лучше. Веселее, к примеру. Машин появилось много. Поля глазом не окинешь. А в чем-то и хуже. С питанием плоховато, с поношеньем неважно.
— Ты-то ведь, однако, лакомо живешь. Не то что мы.
— Вот думаем скоро всех переобуть из лаптей в сапоги.
Тимофей посмотрел на людей: почти все были обуты в сапоги.
Тетка Анна опять понесла кумышку и всякому наливала: кому стакан, кому половину... Поговорили о том, о сем. Тетка Анна по третьему разу обнесла всех. И вот тут-то заговорили, заохали, зашумели. Тимофей песню спел:
“С неба полуденного жара
не подступи,
Конная Буденного
раскинулась в степи”.
Мы слушали его пенье, замерев, и старались запомнить. Потом часто пели:
“Никто пути пройденного
у нас не отберет...”
Абрам вышел на середину, встряхнул бородой, гордо произнес:
— А что, жена ль моя не баба была? Ох, поглядела бы на него. Разве это не парень? Вот советская власть что делает!
Выскочили бабы и девки со всех углов. И задрожала печь, заплясали лавки, зазвенел стол с посудой.
УТРОМ МЫ БРОСИЛИСЬ к конному двору. Тимофей Абрамович Нелюбин, командир кавалерийского полка, обещал посмотреть коммунарских лошадей. Я любил наблюдать, как выводят лошадь из стойла, как выскакивает она вместе с конюхом или кучером на свежий воздух, сытая, отдохнувшая за ночь, разбуженная начинающимся веселым днем. Любил глядеть, стоя в сторонке, как мужики выводят молодого, необъезженного коня, чтобы погонять его по кругу или приучить к упряжке.
Было воскресенье. Отец вывел всех лошадей во двор. Даже животные — и те почувствовали, что предстоит праздник.
Даже рабочие клячи выскакивали из конюшни, как молодые. Весело и часто стучали подковами по деревянному настилу между стойлами. Одни тихонько фыркали. Тимофей подходил к лошади, брал под уздцы, похлопывал по шее, говорил ласково:
— Ну, здравствуй, здравствуй. Ишь ты какая! Не старая еще и стати хорошей.
Лошадь в ответ фыркала.
— Это она к радостной встрече, — поясняли мужики.
Другая трясла головой, закидывала ее кверху и храпела.
— Ничего-ничего, — успокаивал ее Тимофей. — Не бойся ненастья. Сегодня выходной. Если дождь, так в стойле перестоишь. Ничего-ничего.
Лошадь ластилась к нему, ожидая поощрения и доброго слова, клала ему на грудь свою усталую голову. Тимофей внимательно рассматривал ее, досконально разглядывал ноги, круп, голову и определял назначение каждой:
— Это хорошая упряжная. Ее в корень можно... А эту в пристяжку... А эту в дышло. В паре тяжести возить или пахать.
Когда вывели одного жеребца, Тимофей вскликнул:
— А этого молодца под седло. Ох, какой! Ох, какой ты!
Взял и взнуздал его и опять восхитился:
— Ты смотри какой, какой молодец. Горячий, необъезженный, а молодец! Ты смотри, как он хорошо в удилах лежит. Не выкидывает, держит во рту спокойно. Какой умница.
Отошел от него, любуясь.
— Его можно и в легкую повозку. В линейку, например, или в хороший тарантас. Да сбрую ему ладную бы.
И мы смотрели на “молодца” с восторгом, будто впервые видели.
— Эх, седла-то, однако, не найдется? — спросил Тимофей.
— Откуда у нас седло, — ответили ему с досадой.
Тогда Тимофей забрал удила и легко вспрыгнул на спину жеребца. Тот озверело поднялся на задние ноги, пытаясь сбросить с себя неприятный груз. Но Тимофея дыбок не застал врасплох. Он словно влип в жеребца. Тот резко запрокинулся на передние ноги и выбросил вверх задние.
Тимофей только вскрикнул:
— Не балуй!
Жеребец еще несколько раз поднимался на задние ноги, перебирая передними, будто пытался опереться на воздух, высоко вскидывал голову и смотрел на всех одичавшими глазами. Тимофей, казалось, не только поощрял, но заставлял молодого коня еще и еще раз проделывать курбеты, красовался, сидя на нем уверенно и гордо. Посмотрите, мол, на меня.
Потом пустил жеребца в карьер.
— Убьется! — выдохнула толпа. — Вишь он какой неприрученный!
И всем было тревожно и за Тимофея, и не меньше за жеребца, только еще начинающего жить. Тимофей ускакал в поле. Только пыль, поднятая жеребцом, какое-то время висела над дорогой. Потом она поднялась под ветром в сторону и растаяла, опала на жито. Вскоре над полем опять поднялось облачко пыли. Оно быстро приближалось к нам, пока из него не выскочил жеребец с седоком. Конь шел, широко раскидывая ноги, легко и радостно.
Тимофей на ходу спрыгнул на землю, остановил жеребца, и тот долго еще вздрагивал от возбуждения, теряя на землю крупные куски пены. Тимофей гладил и успокаивал его и говорил:
— Скакун хороший вышел бы из него. Вишь, какой машистый шаг. Под седло бы его. Носок в стремя, только не глубоко. И не бойся ничего. Полетит, как зверь. Ему и плеть не нужна. Хороший конь.
Все начали высказывать удивление, восхищение и восторг.
— А как он хотел сбросить его!
— Как он держался, будто пришит!
— А как он по полю летел, как в кино!
Но Тимофей поднял руку, и когда все утихли, сказал:
— А так у нас каждый красноармеец умеет. Если не сумеет так, мы его в обоз списываем, с кухней ездить будет, коли не научится.
— Дак и кухня на колесах?
— А как же? Она тоже успевать должна. Красноармейца кормить надо. У нас в этом отношении строгий порядок.
После этого к Тимофею подвели клячу, на которой воду возили для поливки огородов. Но Тимофей и ее не обидел:
— А что, вот она возит воду, а поухаживай за ней, да посмотри, да подкорми с умом, так на такой можно будет не только воду, но и воеводу возить. Чем плоха? Малорослая только. Маштачок такой.
Посмотрел на коня, похлопал по заду, зубы посмотрел, высоко оценил: приземистый, крепкий. Коренастый когда-то был.
Подвели еще одну. Она шла пугливо, разбрасывая ноги в стороны, будто скользила.
— Эту в пристяжку нельзя. Видишь, как она ногами закидывает. Во все стороны грязь полетит. Коренника облепит.
На следующей молодой кобылице сидел Василий — мой брат. Лошадь с места взяла в галоп. Тимофей улыбнулся, вскрикнул:
— А тебя я бы в полк забрал!
Василий загорелся, сидел лихо, легко и свободно. Радовался во весь рот, сиял во все лицо.
— Чей это такой? — спросил Тимофей.
— Егора Перелазова Василий! — подсказывали все. Я даже крикнул:
— Это брат мой!
Было обидно, что Тимофей не услышал.
Под конец Тимофей посоветовал мужикам:
— Покрупней надо подбирать лошадей-то. Такая мелкая плуг железный не потянет, да и жнейку, когда жито хорошее, не возьмет. Производитель нужен покрупней. Тогда и жеребята пойдут сильные.
— Да ведь большая лошадь сколько овса да сена потребует, — ответил конюх.
— Это, конечно, — согласился Тимофей, — наша мелкая, выносливая и неприхотливая, но ей бы еще силы прибавить.
После выводки лошадей все отправились в столовую. Тетка Анна принесла кумышки ведро, и праздник, начатый вчера, продолжался до полуночи. Мы долго бегали по деревне и пели:
“Мы не сынки у маменьки
в помещичьем дому,
Выросли мы в пламени,
в пороховом дыму”.
В ПОНЕДЕЛЬНИК ВСЕ ВЫШЛИ В ПОЛЕ — от мала до велика. Страда есть страда. Работают все. Тихо в деревне. Ни слуху ни духу. Даже собаки ушли вслед за людьми в поле. Говорят, даже лошади при виде собак добреют. Потому и любят собаки бегать за лошадьми сбоку, спереди, или сзади подтявкивая или подбадривая их негромким лаем. В эти дни даже кошки выходят из дома и отлеживаются где-нибудь в высокой траве, в кустарнике или перезрелой, ждущей, когда ее скосят, ниве, тяжелой и тенистой. И им тоскливо в доме без людей.
Но вот солнце опускается к закату. От домов поперек дороги ложатся длинные угловатые тени. Коровы возвращаются из поскотины. За ними, будто из-под земли, появляются дети, а потом с песнями приходят бабы, идут косяками. А потом мужики и ребята на лошадях. Вкатывают во двор, быстро распрягают лошадей, и в кухню, с аппетитом, с шутками и подковырками. А потом дома замирают, гаснут огни — завтра опять рано вставать и весь день на жаре и ветру, тяжелая и утомительная, надоедливая работа. Скорей бы уснуть, чтобы набраться сил.
И вдруг — набат. Сквозь сон слышу медные звуки, сначала мягкие, редкие, потом все более и более частые, призывные и тревожные. Вскакиваю и вырываюсь на улицу. А там уже народ бежит, с криками, с ревом, с разговорами и шутками.
Господи, как страшен пожар в деревне! Через минуту я уже бежал на другой конец деревни, к пимокатне, которая виднелась издалека. Пламя освещало ее. По всей деревне слышался торопливый топот ног, словно что-то обрушилось на землю. Вскоре вокруг дома уже собралась толпа. Пламя из окон взлизывало вверх по стене вплоть до стрехи.
— Где вода? — кто-то кричал громко неизвестно кому.
Появился отец и начал командовать:
— Давай, у кого ведра, к реке!
— Мужики, у кого багры, раскатывай избу!
— Давай-давай! Скоро пожарка будет!
Но почти никто не бросился за водой. Все бестолково метались, будто обезумели, но за дело не брались. Всех охватила паника.
Наконец, подъехала пожарная машина. Лошади бились, не хотели близко к огню подходить, боялись. Протянули рукав, мужики начали качать пожарную машину. Струя воды пошла в огонь и дым. Пламя на время сбили. И все увидели, как кто-то бросился в окно пимокатни. Мне показалось — Тимофей Нелюбин. Он ловко перемахнул через подоконник и скрылся в дыму и огне. Прошло несколько минут, и Тимофей появился в окне. Сзади его вспыхнуло и затрещало. Когда он прыгнул на землю, в доме обвалился потолок. Тимофея подхватили на руки, плеснули водой из ведра, положили в телегу и увезли в больницу в село Большой Перелаз, за семь верст.
Утром рано, как обычно, бил колокол, сзывавший коммунаров на работу; мы собрались в столовой, долго говорили о Тимофее и пришли к выводу, что он не жилец на белом свете.
Как оказалось, в огонь он лазил, чтобы снять со стены потрет Буденного. И тут все были едины: не мог командир Красной Армии оставить в беде своего прославленного полководца... Через неделю Тимофей Абрамович Нелюбин пришел пешком из села Большой Перелаз, а еще через неделю жизни у отца уехал на службу в родную армию, “непобедимую и легендарную, в боях познавшую радость побед”, как тогда пели.
Абрам Нелюбин долго жил приятными воспоминаниями о своем сыне, начальнике, командире Красной Армии, который защищает великую Родину от иноземных захватчиков. Он был горд и счастлив, что у него с бабой, память о которой нет-нет, да покалывала его изработанное сердце, вырос такой сын, один на всю деревню: умный, смелый, красивый и добрый.
Но со временем он что-то затосковал. Прибежит, бывало, к нам в лаптях с работы. Кто у нас в сапогах работает? В такой-то грязи истаскаешь за сезон. Прибежит и оправдывается:
— Не судите в лаптях, сапоги в санях.
Посидит, посмотрит, как мы за столом сидим в восьмером. Никогда за стол не сядет, только скажет печально:
— Вишь, вас сколько!
Мама услышит тоску в его голосе:
— Ой, Абрам, много у нас ног под столом, а в года войдут — все разберут.
Абрам сразу-то и не поймет, мама разъяснит:
— Ну что, ты думаешь они: Иван, Василий, Ефимка, Санька и Лида, разве дома-то еще долго застрянут. Как твой Тимофей, ищи-свищи его.
— А я ведь в лаптях-то почему? — вдруг спросит Абрам и тут же объяснит: — Вдруг Тимофей приедет, а у меня на ноги надеть нечего?!
Другой раз зайдет Абрам печальный. Только и скажет:
— А вот от Тимофея-то нет ничего. А я все хуже и хуже. Настанет день, приедет, а я и с лавки не встану. Вот горе-то.
Отец и мама, конечно, успокаивать и уговаривать его станут. Но их слова не действуют. Как пришел, так и уйдет печальный, тоскливый и одинокий.
Иной раз придет тихо, только поздоровается, посидит молча, чтобы никому не мешать, и уйдет, не попрощавшись.
— Что, Абрам приходил? — спросит из-за печки мама.
— Да.
— Ну и что?
— А покашлял да и ушел, — ответит ей кто-нибудь из нас.
— Ой, горе-горе, — только и скажет мама.
И мне почему-то в это время становится больше маму жалко, чем Абрама.
ЕГОР ЖИТОВ КАК-ТО принес в столовую потрет Буденного, тот самый, что вытащил Тимофей Нелюбин из пожара. Егор вставил его в раму и под стекло. Приколотил к стене. И в столовой сразу стало светлей и веселей. Буденный, где бы ты ни сел за общий стол, обязательно смотрел на тебя. Было удивительно, что человек сразу на всех смотрит, ни с кого не сводит своего строгого взгляда. А усы, знаменитые усы, покорили нас своей мужественностью и красотой. Вот человек так человек, за такого и в огонь не страшно лезть.
К иконам в детстве я был равнодушен. Может, потому, что они давно уже подвергались у нас в коммуне гонению и насмешкам, как что-то отсталое, вредное, даже враждебное нам. Ну что, висят старые, потемневшие, изогнутые временем и небрежением старые доски. На них изображены Бог и святые, не похожие на обычных людей и вызывающие страх. Их запретили держать в наших домах, беспощадно сжигали и выбрасывали.
Так что портрет Буденного стал для нас и иконой, и первой картиной, доставлявшей нам наслаждение и заставлявшей думать о нашем прекрасном будущем.
На Абрама потрет произвел потрясающее впечатление.
— Смотри-ка, — воскликнул он, — как живой!
И хотя все знали историю с портретом на пожаре пимокатни, он несколько дней объяснял, думая, а вдруг кто-нибудь не знает:
— Мой сын, Тимофей, его из огня вынес. Вот что значит командир Красной Армии. Буденный-то ведь его начальник. Маршал! Как он мог его потрет в огне оставить?! Так ведь в огонь полез. В окно прямо в пламя заскочил. Портрет-то на стене висел, дак он снял его аккуратненько так, да и скатал в трубочку и вынес. А потом самого-то водой отливали, да неделю, поди, в Большом Перелазе выхаживали. Говорят, все фельдшера собирались вокруг.
Другой раз еще некоторые подробности прибавлял, описывая подвиг сына:
— Я глянул, так сердце остановилось. Тимофей-то, как стрела из лука, в самое пекло влетел. А мы около избы-то бегаем, не знаем, что делать. Обезумели совсем. В лапти звоним, без дела мечемся, как собаки у огня.
Время шло, а от Тимофея Абраму ни письма, ни вести какой. Абрам присутствия духа не терял.
— А чо? Он и до этого не писал. Больно далеко служит-то. А теперь у него такое хозяйство. Говорит, только лошадей одних больше, чем во всем нашем районе. Когда ему письма-то писать? Вишь, даже жениться еще не успел. Все некогда. Понебрег этим делом-то, видно.
Все смеялись над Абрамом. Что с него взять?
Заметили, что Абрам и пить перестал, в еде воздерживался.
— Я сейчас, как коза, малоедством довольствуюсь, — говорил он. — Раньше-то как выпьешь, так насытиться не можешь, а сейчас не только пить, но и есть не хочу.
Видимо, было у старика предчувствие.
Как-то вбегаю в столовую, а Абрам стоит перед портретом Буденного и поклоны ему отбивает, и молитву какую-то шепчет... Я рассказал маме о том, как Абрам молился Буденному, будто Богу.
— А кому молиться-то? Этот Егор Житов, безбожник окаянный, все иконы из домов повыбрасывал и в печке сжег. Не один день в кухне печь растапливали. Вот Абрам-то и молится портрету, может, через него дойдет просьба-то до Бога. Что делать-то?
Потом обняла меня, погладила по голове и сказала грустно:
— Эх, Ефимушко! Кто в беде Бога не маливал?
— А какая беда-то у него?
Но она не ответила.
ПОСЛЕ ЭТОГО РАЗГОВОРА я стал расспрашивать, какая беда случилась с Абрамом. Отец ничего не сказал, Иван и Василий сами не знали.
Егор Житов выделял меня из других ребят. Как-то встретились с ним на улице, я из школы бежал, встревоженный и напуганный. На комсомольском собрании выступал секретарь райкома, специально к нам приехал. Говорил о шпионах и вредителях, о врагах народа, которые скрываются везде, даже в нашей деревне.
Встретив Егора Житова, я прямо с места в карьер, едва поздоровавшись, спросил его:
— Егор Селиверстович, а есть у нас в коммуне враги народа?
Тот рассмеялся весело, а я обрадовался. Он заметил это и тихо сказал:
— Только тебе скажу: никому ни слова. Понял? У нас-то вроде нет, да и, пожалуй, не требуют, чтобы мы их искали, но вокруг, где-то недалеко, если копнуть получше, найдешь. Вот, например, в МТС, на льнозаводе. Там могут быть.
Абрама вызвали в милицию. О чем говорили, он никому не рассказывал. Только с того дня пить начал. Теперь Абрам с каждым встречным говорил только о Тимофее.
— Думал ведь, что дураком будет. Однажды, еще не ходил, залез на лавку, да в пол головой. Так будто мертвый три дня лежал. А какой вырос?!
В другой раз вспоминал:
— А какой приветливый да ласковый был. Муху не обидит. А теперь, выходит, враг народа? Да что они все там — с ума сошли, что ли? Белены объелись?
Его пытались образумить, убедить, что Сталин разберется и все на свое место поставит. Но Абрам на эти слова плевался, матюгался, а в столовой подходил к портрету Буденного и обращался к нему уже не с молитвой, а с упреками:
— А ты-то куда смотришь? Вишь, взгляд-то какой, значит, все понимаешь? Вишь, усы-то какие распустил. Видно, не боишься никого. Вишь, орденов-то сколько? Значит, никто тебя не тронет. Так что ж ты за своих-то не заступишься? Он тебя из огня вытащил, а ты пошто на гибель-то его отдал?
Потом уже другие разговоры повел:
— И зачем он, Тимофей-то мой, в эту Красную Армию пошел? Ездил бы в коммуне на лошади, мешки возил да землю пахал, да сено косил. И ни один враг до него не добрался бы.
А под конец уже об ином сокрушался:
— Видно, и у него власти-то не хватило.
Это он Буденного не мог забыть.
Утром пришли мы как-то в столовую. Видим, портрета нет. Егор Житов рассвирепел:
— Ну-ко, сбегайте за Абрамом. Не наделал ли что-нибудь?!
Мы неохотно поплелись за Абрамом. Только вошел в коридор, как почувствовал: откуда-то зверски дует. Стукнули в дверь, потом схватились за ручку, прихваченная морозом дверь со скрежетом открылась. Тихо втолкнулись в комнату. В разбитое окно хлынул пронизывающий холодный ветер. Посмотрели кругом — и ошеломленные ужасом и страхом остановились. Абрам лежал у кровати синий, багровый и окоченевший. Учитель Николай Васильевич Мохов взял руку Абрама, подержал и тихонько опустил на место со вздохом:
— Все! Нет Абрама! Умер Абрам!
Потрет командарма Буденного так и не нашли.
Вот тебе и никто пути пройденного у нас не отберет!
1.0x