Author: Александр Белай
СИРОТА (рассказ)
26(239)
Date: 01-07-98
ОКАЗЫВАЕТСЯ, до сих пор существовали “санатории-профилактории”, “дома отдыха”, “здравницы” всяческих “химиков”, “тракторостроителей”, “работников связи” и т. п. Я входил в одно из подобных заведений с “путевкой” в кармане, намереваясь, видимо, в последний раз “поправить здоровье” по-старинному, среди “трудящихся” (здесь все уже было взято в кавычки, видело свой конец — лишь бесчувственный железобетон да ветхие скворешни деловито изготовились пережить меня).
Была ранняя осень, преувеличенно погожая, с пластами тайного холодка в воздухе. Остывший ярко-синий пруд празднично рябил, волнуя сердце, как целый океан. Тяжко стлался по дорожкам косой солнечный свет. Взапуски с соснами высились корпуса. Обыскавшись себя в страшенном просторе, прикладывался то и дело к своей экстатической дроби неосязаемый дятел. Белки выскакивали под самый нос и застывали, глядя-бредя. Чистота, покой, следы метлы повсюду, вся еще в целости “наглядная агитация”, беседки для “тихих игр”, указатели на каждом углу — без них я искал бы свой “корпус” неизвестно сколько.
Внутри, в “холлах”, я видел сакраментальные мраморы и брекчии, мозаичные панно, сюжеты и персонажи которых уже диковато было узнавать, вникая в изображенные на полном серьезе ветхозаветные страсти. Меня, вошедшего гоголем, встретила дежурная — молодая, рослая, в короткой форменной юбочке и жакетке. Форма шла ей наверняка больше, чем что-либо другое; я всегда любил этот тип девушек. Навстречу попадались ее товарки, точно такие же, даже ноги гнулись у всех одинаково. Номер выглядел до боли знакомо: типовые встроенные шкафы, кое-как наляпанный кафель в ванной, огромный “отечественный” телевизор, стопка проштампованного белья на кровати. Устраивая меня, хозяйка наклонялась так низко, что вылезала необъятная мощь обтянутых колготками бедер, и улыбалась то через левое, то через правое плечо. Томно, благостно я думал, что успею напоследок погостить в прошлом и выскочить прежде, чем оно сомкнется окончательно и бесповоротно. И уже хотел есть — не просто есть, а именно “питаться” в санаторской столовой, запахи которой, тоже до боли знакомые, вдыхал, идя сюда: какой-нибудь борщ или рассольник с клочком сметаны, биточки или бифштекс с “гарниром” и с лаковой шапкой подливы набекрень, “компот из сухофруктов” — мне живо представлялись суета и гомон гигантской кормежки. Хозяйка все улыбалась, да и я был не прочь, но сейчас прежде всего выспросил, где столовая, и бросился доставать из чемодана “домашнее”. Она вышла, запечатлевшись между дверным косяком в позе модели на подиуме. Приветливо полыхнули округлившиеся румянцы, сверкнуло атласно бедро.
Я шел по аллее дивно высоких гривастых берез. Листва, поджатая к самым вершинам, отрясалась и горела в небе золотом, сыпала червонцы. На “досках объявлений” (словцо “информация” еще не вползло сюда) висели намалеванные местным “художником” афиши: “худ. фильм” в “клубе-столовой”. Да, разумеется, не просто столовая, а столовая-клуб... Я прибавил шагу и обогнал какого-то “отдыхающего” с собакой на поводке. Парочка тонула и плавилась в солнечном разливанном море, почти без остатка тратилась на собственные тени, карикатурно длинные, самодвижущиеся. Оставив за спиной, я не спешил выбросить их из сердца вон. Здесь все могло быть: мужик этот мог вскоре объявиться соседом, собутыльником, задушевнейшим собеседником и даже другом на целых две недели...
ПОДХОДЯ К СТОЛОВОЙ, я еще издали различал внутри ряды колонн, угадывал гулкие шашечные пространства; от стоящего там гама здание, казалось, ходило ходуном. Я взбежал на крыльцо, толкнул стеклянную дверь и с ходу увяз с этом гаме, действительно ураганном: по всему залу, по всем проходам, сколько хватало глаз, дрались старухи.
Тьма-тьмущая старух. Шторы были раздвинуты, свет в изобилии лился на побоище, которое мне, голодному, разохотившемуся, представлялось как бы прозрачным, потому что продолжали настойчиво лезть в глаза и накрытые “порционно” столы: да, борщ, да, биточки, да, милый компот наполовину с гущей, заткнутые бумагой перечницы и нечистая крупная соль в открытых плошках... Старухи душили друг друга, возили мордасами по стенам и подоконникам, колотили головами о колонны, таскали за седые патлы, грызлись, сцепившись на полу, лезли дрожащими от натуги лапами, чтобы выцарапать глаз, разодрать пасть; в ход шли ножи и вилки со столов; яростный вой и чудовищные озверелые проклятья полнили зал и кипящими водами смыкались поверху. То был не сон, но глядел я, как во сне. Старухи бились всерьез — не на жизнь, а на смерть, одержимые стремлением затерзать, стереть с лица земли, проклясть так, чтобы отправить вражью душу прямиком в ад, однако каждый удар или захват, каждое проклятье, поражаемое старческой немощью, сходило, считай, на нет, вызывая вопленные пароксизмы досады: именно как во сне, когда бьешь наверняка — а нет удара, когда бежишь со всех ног — а нет бега. Из окошка “раздаточной”, из жарких глубин цеха, от тележек глядели тот же сон повара и официантки. Они не предпринимали ничего. Да и что предпримешь против стаи взбесившихся птиц, как вмешаешься, не зная птичьего языка? Увы, мне этот язык давно уже был внятен. Страшно, тошно делалось, когда приходилось то тут, то там, в самых неожиданных местах и при самых неожиданных обстоятельствах, так вот оказываться в стае и, хочешь не хочешь, толмачить самому себе, будто перегрызая угодившую в капкан лапу. Писк, грай, клекот, заполошное фехтование крыльев, пух, перья, брызги помета во все стороны: “Ну что, падаль, хорошо вам?” — “А вам, суки драные?” — “Погодите, вонючки, Бог найдет на вас управу!” — “Ага, если кто потеряет!” — “Вон как уже изуродовал вас, твари!” — “Сами вы... деревянные!” — и т. д. и т. п. — это ведь была, как говорится, эмпирика, голая данность. Старухи сражались за правду и звали победу, безмерно одинокие среди слепого и глухого потомства, не просто не знающего, но даже и не любопытствующего, что открывается в конце пути: мужики, бабы, детишки сидели и жрали, всецело отсутствовали, только качали головами и стучали пальцем по лбу. Впрочем, старухи в исступлении взаимогубительства и не хотели никого, избегали малейшей причастности; они даже, как могли, огораживались от “молодежи”, выставляя заградительные дымы и морочащие маскировочные огни, неся сбивающую с толку околесицу, прикидываясь стаей птиц, — только бы не глянуть и не проклясть ненароком бедное пасущееся стадо... да, за всю историю человечество лишь считанные разы отважилось вступиться в подобные разборки, чтобы торжественно бракосочетать “мочь” сопливой юности со “знать” суровых Матерей!
Я БЫЛ В ОТЧАЯНИИ, не видя здесь матушки: она умерла молодой, и поди-ка угадай, какой участок фронта она сейчас держала бы, какие призывы выкликала — о, я услышал бы и понял, мне достало бы сердечной верности ринуться на зов. Я стоял неприкаянный, голодный, плачущий душой... Человечество, между тем, в очередной раз поостереглось, затаилось, пережидая бурю, продолжая упоенно уродоваться своей цветущей сложностью, услаждаться нулевой степенью письма своих прохиндеев-пророков. Доблестные, с дрожью старческой скрупулезности, уже раскладывали ножи и вилки по местам, кто где взял, и уходили невидимой в солнечных лучах лестницей на второй этаж — глядеть “худ. фильм”. Я отыскал свой стол, пригорюнился за ним. Официантка, прелестная рабыня столовского конвейера, налила в тарелку борща и немного погодя, словно сжалившись надо мною, сиротой, капнула туда сметанки.
1.0x