Author: Владимир ИСАЕВ
БИЦУРА
17(230)
Date: 28-04-98
Посвящается омоновцу Бейлису
Бицура стал уставать. То ли годы сказывались, то ли сложности самой работы по объявленой срочной организации колхозов доканывали, так или иначе, а после дня обычных своих хлопот он едва держался на ногах, доволакивался до дома с единственной мыслью рухнуть, не вечеряя, на постель, чтобы забыться желанным сном. Но сон как будто обходил его, только дразнил: с вечера слепит веки сладкой дремой, заманит, а к полуночи возьмет, да и уйдет от него. И пялит пустые очи Бицура в потолок, утюжит глазами опостылевшие стены. Иной раз и не поймет, то ли с закрытыми глазами лежит, то ли с открытыми — одна и та же представляется картина, унылая, однообразная, уже и не трижды им проклятая.
Потихонечку, чтобы не разбудить Антонину, выйдет он во двор, постоит посреди тишины под звездными россыпями, которые покажутся схороненным от него зерном, задумается, как ссыпать их в мешки да свезти со двора, кому пригрозить, чтоб другим неповадно было прятать хлеб, — все равно Бицурин отыщет его, нюх у него на хлебушек собачий, безобманный.
Посмотрит он на небо со злостью, пригрозит кулаком. А когда опомнится от дурного наваждения, удивится: "Это ж надо, покажется такое..."
Проходя мимо спящего кобеля, остановится около будки, заглянет в нее, внимательно обшарит глазами — такая у него привычка по нынешней работе, взбесится, что скотина, и та сладко спит, а он... и поддаст пса ногой, злобно выругается, сплюнет под ноги и не обернется на жалобный визг, только еще пуще обругает за то, что поднимает шум среди ночи, людям спать не дает.
А Бицура по темноте пойдет себе дальше в белых подштанниках да рубахе, как привидение.
Пуста, безрадостна ночь. Пугают неожиданные звуки, шорохи. Все кажется ему, что крадутся к нему люди, не пожелавшие добровольно вступать в колхоз и высланные за это далеко отсюда, "обиженные" им, наказанные "несправедливо". Ввязался он в новое дело — никак не привыкнет. А как было не ввязаться, чтоб они без него, организаторы колхоза, кто б из них хлеб находил, кто б раскулачивал. Пришло, наконец, его время. "Никуда не денутся", — считал давно, вот и пришли, и поклонились в ноги. Без таких, как он, теперь не обойтись.
И опять на плаву Бицура. Только вот незадача — днем, по светлому, хоть и мерзко на душе, да жить можно, а ночь приходит — нету ему ни места, ни сна — никак не привыкнет.
Вот кто-то перебежал от яблони к яблоне прямо перед окнами его дома. "Пугает, да только зря". Он раскулаченных не боится: далеко они отсюда, так далеко, что и вообразить себе нельзя. "Сказывали, будто везут их черт знает куда, на самый край земли, высаживают из битком набитых скотных вагонов посреди дремучего леса, вручают одну пилу, один топор, початый коробок спичек. Вручили и айда назад, а вы оставайтесь, делайте, что хотите, до свиданьица! Половина там остается навсегда, а уж кто захочет вернуться — не позволят, да и дойти оттуда немыслимо. Так что теми привидениями меня не испугать", — успокаивает он себя, а через минуту-другую уже опять боязливо крадется в сторону облепленных яблоками деревьев, таращит глаза, пялится в темень; стучат молоточками взмокшие враз виски, холонут пальцы. "А ну как кто-то возьмет да дошагает, березницкие — они стальные, не гнутся, не ломаются".
И попятится Бицура, тараща глаза, станет отступать к дому, к распахнутым бессонницей сенцам. А когда упадет с намаявшейся ветки перезревшее яблоко, стукнет оземь, так и вообще зайдется его сердце — наскоро запрется, колотящимися руками схватится за засовы, чтобы никто его из дома не выволок.
"Никогда такому не бывать, — опять будет он успокаивать сам себя, сопя над щеколдами, роняя крупный ледяной пот на непослушные пальцы. — Никогда этого не будет, никогда..,"
А сам на всякий случай дверь и ухватом подопрет: "Мало ли что". А когда доберется, крадучись, в своем же собственном дому до края раскрытой и успевшей остыть постели, когда быстро спрячется в ее остывшем чреве и на всякий случай высунет голову из-под одеяла и оглянется кругом, почудится ему, будто в оба уличных окна глядят браты Жахтановы, спроваженные им, Бицурой, в те отдаленные места, где пила да топор, да лес кругом. Станут они ему знаки подавать за окнами, выманивать из хаты, выходи, дескать, поговорить надо. По-собачьи заскулит Бицура, в руках силы не станет одеяло натянуть на голову, закрыться от объявившегося в полночь возмездия. Только и сумеет, что простонать сквозь громко стучащие зубы, прохрипеть последним животным рыком, слабым и жутким: "Тоня, девочка..."
Да только Антонина с недавних пор перестала прислушиваться к каждому отцову слову, не услышит она той его мольбы ни слухом, ни сердцем — минули те времена, зачерствело сердечко с родительского боку, растеряло жившую когда-то там нежность, опустело...
...Бицура утаил от дочери, что в тот день отправляется раскулачивать ненавистного ему Мишку Ляхова. Не хотел он ее стенаний, морщился при одной мысли о ее просьбах, мольбах. Он по-своему, по-бицурински, жалел дочь. "Пусть узнает про все, когда дело уже будет сделано. Так будет ей легче. Скоро все и забудется. И не надо будет ей держать в голове этих Ляховых, вскружившего ей голову Кольку. Покуда были детьми — еще куда ни шло. Теперь эта дружба должна прекратиться, ни к чему она. Антонина умом еще сущий ребенок, обвести ее вокруг пальца таким ухарям, как эти Ляховы, труда не составит, а потом, как поправлять дело? Так лучше пусть сейчас перемучается, перетерпит, зато потом все будет так, как надо..."
Он загодя побеспокоился о судьбе дочери — подыскал ей женишка из соседних Стропиц — там у его друга, такого же, как он, бывшего комбедовца, сынок вырос: "Вот и сведем их поближе — снюхаются..."
"На то пошло, — прикидывал он и в другой раз, — моей вины за Ляхова нет". На вчерашнем заседании правления колхоза Бицурин сидел и молчал как рыба. Только когда стали назначать "очередника"-кулака, он и подсказал Мишку Ляхова.
"Могли бы и отвести кандидатуру — других полно. В конце концов, не я решил — они". "Ляхов так Ляхов. Какая разница теперь, — еще добавил в сердцах председатель сельсовета Сомов. — Сказано дать новые цифры по раскулачиванию — дадим, за нами не станет, не заржавеет..." — пошутил и через силу улыбнулся вымученной, болезненной улыбкой.
Так что совесть его, Бицуры, стало быть, чиста, и вины на нем прямой нет.
...К дому Ляховых шли втроем: первым, заложив руки за спину, твердо ступал хозяйским, уверенным шагом Бицура, следом за ним в разрыв плелись волостной уполномоченный ОГПУ Шнайдман Яшка, прибывший ради такого случая, и член правления колхоза Фомочкин. Шли молчком — дело свое знали: не впервой. Все видели наперед — и как запричитает жена Ляхова, и как насупится сам Ляхов, затрясет подбородком, заищет что-то такое руками, чего и сам не будет знать.
"Все люди одинаковые и никакой особой разницы промеж ними нету, когда приходишь к ним со своим делом, разве в мелочах что новенькое и случится, да и то редко, а так одно и то же, иной раз и смотреть неинтересно", — шел и думал про себя Шнайдман, поднаторевший в раскулачивании, съевший на этом деле собаку.
...Первым ударом Мишка Ляхов свалил с ног кривлявшегося перед ним, трясшего какой-то бумажкой Бицурина. Недолго раздумывал Ляхов, увидев эту компанию на пороге своего дома, понял, зачем пожаловали.
Вторым был Яшка, все пытавшийся сунуть руку в карман длиннополой шинели. Получил и он свое: свалился на подымавшегося с земли, утиравшего разбитое лицо Бицуру.
Фомочкин попятился, такого он еще в своем деле не видывал. Но Ляхов и не посмотрел в его сторону, сложил сильные руки на груди и стал терпеливо дожидаться, когда валявшиеся на земле представители власти очухаются, подымутся на ноги.
И когда Шнайдман, наконец, вскочил на ноги, Ляхов взял его за шею и закинул в свой двор, как тряпку. Тот перелетел через подворотню, споткнулся и снова оказался на земле.
Бицура стоял на четвереньках, тряс головой, сильно ругался.
Ляхов не стал его дожидаться, поднял за шиворот с земли валявшегося Яшку и потащил в дом, приговаривая: "Милости прошу, гостюшки дорогие, милости прошу..."
Из раскрытых дверей дома послышались причитания жены Ляхова: "Что наделал, паразит, погубил, окаянный..."
Но напрасно она причитала и казнила мужа — судьба их была решена еще вчера, и ничем ее уже поправить было нельзя.
Она выбежала во двор, подошла к отряхивавшемуся Бицуре, стала помогать ему вычищаться, отвязала передник, пырнула ему в руки, чтоб стер с лица кровь. Он метнул на нее гневный взгляд, взял из рук скомканный передник и, оттолкнув ее сильно — может, боялся еще чего-то! — стремительно направился к сенцам, к распахнутой в хату двери. Следом за ним поспешил Фомочкин, оглядываясь на жену Ляхова, качая головой.
А та как стояла посреди дороги, так и села наземь, подкосились ноги, заплакала горько-горько, навзрыд, содрогаясь всем телом, подымая руки к небу и снова падая ниц, словно молилась в таком неподходящем для этого месте.
...Семью Ляховых вышла провожать вся деревня. И рад был Бицура свести счеты с Ляховым, да всенародно делать это было рискованно. Тайком, молчком — это да, а прилюдно, на глазах у всех — не пробовал, побаивался. Яшка Шнайдман затискал в своем замасленном кармане наган, но... не решался пустить его в ход. "В городе разберемся, — успокаивал он себя, трогая разбитое лицо, опухшие губы. — Там и восстановим справедливость..." И на всякий случай нет-нет, да и поглядывал на сидевшего рядом со связанными руками Ляхова.
Жена Ляхова успела взять узелки — теперь у них в руках с сыном Колей они и лежали, у Коли два — свой и отцов, вот и все пожитки, вся поклажа на дальнюю их дорогу.
...Чего хотели березницкие мужики, бабы — неясно: молчали. Шли себе да шли следом, будто собрались вместе с Ляховыми в ту дорогу. Вот уж и деревне конец: последняя хата Соловьевщины вытаращилась окнами, вот уже и Тарахово болото началось с тростниковыми китками, а люди все идут и идут. Яшка Шнайдман понукал не раз лошадь, чтобы шибче шла, чтобы можно было оторваться от исподлобных взоров преследовавших их людей. Да только лошадь, будто заодно с провожающими была, шла — не поспешала, а как за бугор перед самым большаком вышли, так и вообще остановилась.
А со стороны поля, с бураков, захватив подол в руки, бежала и кричала, что есть силы: "Стойте, стойте!.." узнавшая про все Антонина, что-то такое исходило от нее, что и лошадь, и люди, как вросли в землю, не двигались, остановила она всех необычной силой, про которую потом еще долго будут вспоминать в Березняках, потому что ни до того дня, ни после него никто такого не знал, не видел.
И напрасно стегал кобылу Шнайдман, ругался и психовал — все у него в этот день не клеилось, не получалось по накатанному, вот и опять незадача — сколько их еще будет? Может, впервые за всю свою жизнь пожалел он, что когда-то занялся этим живодерным делом, да только сразу же отмахнулся от той дурной мысли, откинул ее в сторону: чем же ему еще было заниматься в жизни, когда все в его роду на такой службе состояли, разница только в том, кому служили, а так все та же работа — следить, выслеживать, вынюхивать, вцепиться в жертву, не выпустить ни за что. Такая работа никогда не изведется, покуда есть люди и есть власть.
...Запыхавшаяся Антонина стояла посреди дороги, лицом бледная, кофта с длинным рядком мелких пуговиц скособочилась от бега, волосы растрепались. Она неотрывно смотрела на стоявшую телегу, на сидевшего в ней Колю и, казалось, больше ничего на свете не видела в ту минуту, не слышала. А потом вдруг заулыбалась, может, рада была, что не упустила, уследила, сердцем выглядела беду. Так-то оно ей легче, даже вот улыбается, рада, хуже было бы по-другому, если бы пропустила, если бы она мимо нее прошла, а она и ничего не знала. Что толку потом от запоздалых стенаний, а так — вот она, ее беда, как на ладони. Добежала, успела. Все боялась не поспеть. отстать — ничего не случилось, слава Богу! — теперь ничего не страшно.
Высоко вздымалась ее заполошенная грудь, руки, ноги как будто не свои, чужие. Ну и пусть, главное, что все теперь на своих местах, все устроилось как нельзя лучше — она рядом с ним, с Колей, Николушкой, Коленькой...
Антонина медленно подошла к лошади, взяла ее под уздцы, повела за собой, то и дело озираясь, улыбаясь широкой белозубой улыбкой. "Сама все сделаю, сама..." — только и сказала.
Коля отвернулся, уткнулся лицом в широкую спину отца, плечи его затряслись в беззвучных рыданиях.
Ляхов ударил связанными руками по коленям, передернул сильными плечами — вздернулась в нем спутанная злость, шевельнулась стреноженная сила — не подались путы, только шибче впились в тело, мать закрыла лицо руками, заслонилась, как от солнца, от Антонининого безумия, спряталась.
Коля, переплакав, смотрел перед собой, неподвижен и тих, будто и не ему вовсе улыбалась Антонина, не ему так радовалась она в те минуты. Яшка, сбитый окончательно с толку, бросив поводья на передок повозки, нервно постегивал прутиком по голенищам, глядя, как медленно кружит под ним земля, и казалось, что не они едут, а это земля под ними переворачивается и что Яшка вот-вот свалится с телеги.
...Люди, стоявшие поодаль, как будто успокоились при появлении Антонины рядом с Ляховыми, словно переложив на нее заботу об их судьбе, и уверенные, что теперь-то она в надежных руках, стали поворачивать обратно в деревню, и кто ходко, кто неторопливо, кто оглядываясь, а кто и без оглядки пошли по домам: проводили Ляховых, как смогли.
Иные еще долго стояли у дороги и долго глядели вслед удалявшимся — Ляхова отца и сына, матери, Антонины, так и не выпустившей из рук поводья.
...Ни в тот день, ни на следующий, ни через неделю, ни через месяц никто из них в Березняках не появлялся. Что Ляховы не вернулись, так этому никто и не удивился, а что Антонина не пришла домой — про то судачили, удивлялись.
Бицура, метнувшийся на следующий день в город, вернулся ни с чем. Сказывали, что налаженное такими, как он, дело сработало четко, и Ляховых в тот же день отправили эшелоном, а про дочь его никто ничего не слыхал. Яшка говорил скупо: доставить, как велено было, доставил, а связываться с Ляховым не стал, и что ничего больше не знает. Ходили потом слухи, будто девка какая-то выходит на станцию поезда провожать, машет вслед, подолгу плачет. Но та, как выяснил Бицура, была совсем другая — и телом, и цветом волос, и ростом — по всем приметам не Антонина.
1.0x