Николай Рубцов как явление нашей литературы и нашей жизни изучен достаточно. Рубцов прочитан со вниманием и сожалением, то есть с любовью. Может быть, в соответствии с характером нашей литературы его лирика (насколько это известно мне) не была подвергнута литературоведческому анализу в полном смысле слова. Но так как слово это в своём полном смысле означает препарирование, то есть действие над неживым… То может быть оно и не нужно, ведь живое достаточно понимать и – почаще смотреться в него. Да, живому, пожалуй, достаточно и этого: мёртвому же обычно и анализ уже ничем помочь не может…
Жизненная канва, земная судьба поэта описана. Есть довольно глубокая, добротная и сердечная книга Николая Коняева «О жизни, смерти и бессмертии поэта Николая Рубцова». И читателей, которым Рубцов станет интересен, отсылаю к ней. Но и кроме – существует масса воспоминаний современников, однокашников, коллег, в том числе они собраны в хорошей книге издательства «Эксмо» «Последняя осень», которую я и перечитываю.
«Звезда полей» – первая настоящая и главная для Рубцова книга – вышла в «Советском писателе» полвека назад. Не побоюсь сказать банальное: эта книга зажгла над Родиной «звезду» нового дорогого ей имени. Она вышла тогда, когда поэт был на пике своей не очень долгой творческой жизни. И уже в «Звезде полей» Рубцов предстал таким, каков он и есть на самом деле, каким он остаётся… Нет, я постараюсь не использовать здесь цитат, много раз приведённых в работах предшественников: все хрестоматийные рубцовские стихотворения, его «хиты», пожалуй, слишком известны. И потому я буду стараться напомнить другие стихи Николая Михайловича, но такие, что…
Человек не рыдал, не метался
В это смутное утро утраты,
Лишь ограду встряхнуть попытался,
Ухватившись за колья ограды...
Вот пошёл он. Вот в чёрном затоне
Отразился рубашкою белой,
Вот трамвай, тормозя, затрезвонил,
Крик водителя: – Жить надоело?!
Было шумно, а он и не слышал.
Может, слушал, но слышал едва ли,
Как железо гремело на крышах,
Как железки машин грохотали.
Вот пришёл он. Вот взял он гитару.
Вот по струнам ударил устало.
Вот запел про царицу Тамару
И про башню в теснине Дарьяла.
Вот и всё... А ограда стояла.
Тяжки колья чугунной ограды.
Было утро дождя и металла,
Было смутное утро утраты...
(«Утро утраты»)
Вся настоящая поэзия отрицает лирического героя: ей слишком чужда поза. Потому и в герое этого стихотворения я вижу самого поэта – пусть и самоотстраняющегося, но здесь явного в этом, наверное, главном своём, рубцовском, – в ощущении утраты. Это чувство, которого исток лежит в его судьбе, скоро распространится на самое большее, что есть у поэта. Оно станет чувством утраты родины, предчувствием её… Характерна «выплывшая» в образ чугунная ограда, характерен ответ – усталый удар по струнам. Уже минули и «кончились» в жизни Рубцова потеря семьи, война, детдом, кое-какая учёба, тралфлот, скитания, служба на Северном флоте: острые, горькие, яркие эпизоды и времена, невообразимо содержательная для подростка и молодого человека эпоха. Уже началась совсем взрослая заводская ленинградская жизнь, которая совпала с началом творческой зрелости… Очень много сил сердца уже взяла себе жизнь, ничего пока не давая взамен… Чугунная ограда – что она символизирует? Предчувствие непреодолимых для человека с такой судьбой в этом социуме преград?.. Не будем вдаваться в подробности, давайте просто вспомним, что важного поняли о поэте его друзья. Непоследовательно от начал сразу переходить к итогам. Но с расстояния – с расстояния – большое видится одним целым.
Важнейший вопрос задал Станислав Куняев. В своём «Русском огоньке» он сжато, но верно охарактеризовал особенности развития и основное содержание рубцовской поэзии, а ранее, в рецензии на «Звезду полей», подчеркнул главное: «Русская традиция в поэзии Рубцова существует ещё и в том, что его стихи естественно, незаметно, вдруг переходят в песню, вернее не в песню, а в песенную стихию». Песенная стихия для русского лирика примета верная, черта основная. Но в том смысле, что поэт безусловно понимает, улавливает субстанциональность песенной стихии для русской «стихии» вообще, и это тема, выходящая за рамки творчества одного поэта. И хотя раскрыть её можно на конкретном примере конкретного поэта, всё равно стихия первична, а поэт – её производное. Культурология вопроса заставит задуматься об истории и её смысле. Неслучайно, сказав «а», автору рецензии надо было сказать «б», задать важнейшие вопросы:
«Трудно сказать, какое место занимает Николай Рубцов в современной поэзии. Я знаю лишь то, что он поэт истинный, с редким лирическим даром, умеющий простыми и точными словами говорить о живых связях души и родины.
Существует ли у читающей публики потребность задуматься об этом? Иными словами, будут ли читать люди в недалёком хотя бы будущем его книги? Будут ли петь его стихи на какие-нибудь самые простые мотивы? Будут ли спрашивать лет через десять-двенадцать кто такой Николай Рубцов? Ответить на это труднее, нежели записать свои размышления о поэте».
В своё время Станислав Куняев отвечал на эти вопросы в положительном для поэзии Рубцова ключе. Но прошли ещё десятилетия, и я сегодня хочу понять: доходит ли свет Звезды полей (без кавычек) и через полвека?
«Немало несовершенного можно найти в книгах Рубцова. Иногда он бывал наивен, иногда высокопарен, порой банален. Но чего невозможно найти в его поэзии – так это недуга, может быть, самого разрушительного для искусства: вируса неправды. О непережитом он не писал». Куняев прав и здесь. И давайте посмотрим, что и как видел и выражал по вопросу о поэтическом сам Николай Рубцов в ещё довольно «молодые годы»:
Я сам за всё,
Что крепче и полезней!
Но тем богат,
Что с «Левым маршем» в лад
Негромкие есенинские песни
Так громко в сердце
Бьются и звучат!
С весёлым пеньем
В небе безмятежном,
Со всей своей любовью и тоской
Орлу не пара
Жаворонок нежный,
Но ведь взлетают оба высоко!
И, славя взлёт
Космической ракеты,
Готовясь в ней летать за небеса,
Пусть не шумят,
А пусть поют поэты
Во все свои земные голоса!
Как это чаще всего и бывает, комментариев к стиху этого поэта не требуется. Поэтому просто добавим несколько штрихов к его портрету. Хорошо говорит о нём земляк – Александр Романов:
«Сколько я слыхал о нём разных наговоров: угрюмый, бездомный, неприкаянный – да мало ли что трепала молва! Такое впечатление создавалось потому, что Рубцов даже в многолюдстве бывал человеком совершенно одиноким. Он вроде бы и слушал чужой разговор, да не слышал его. Это многих обижало. Люди не догадывались, что, оказывается, и в самой шумной толчее можно внутренне работать, погружаться в свою мысль. Можно за поверхностными, обыденными голосами слышать трепет природы за окном.
В те встречи, присматриваясь к нему, я понял, что у человека могут быть одновременно как бы два слуха, два зрения, два потока существования – верхний и глубинный. Они не совпадают друг с другом. Верхний поток несёт обыденность, а глубинный – истинность жизни. Рубцов был из «глубинных» людей. Не случайно он обронил: «Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто...». И это была не рисовка, а горькая, изнурявшая его самого внутренняя правда таланта».
И он же, друг, – может быть, сумел сказать не просто хорошо, но – глубже других понимая важное:
«Рубцов любил внезапность знакомств и расставаний. Он возникал в местах, где его не ждали, и срывался с мест, где в нём нуждались. Вот эта противоречивость скитальческой души и носила его, вела по Руси. Однако такая видимая всем свобода на самом деле являлась невидимой никому зависимостью его от Поэзии. Это он выстраданно изрёк: «И не она от нас зависит, а мы зависим от неё». В ту государственно-самодержавную пору такое откровение прозвучало вызывающей и подозрительной новостью. А в стихах его забелели обезглавленные храмы, словно вытаяли они из-под страшных сугробов забвенья. Сама природа русского духа давно нуждалась в появлении именно такого поэта, чтобы связать полувековой трагический разрыв отечественной поэзии вновь с христианским мироощущением. И жребий этот пал на Николая Рубцова. И зажёгся в нём свет величавого распева и молитвенной исповеди».
Вот оно: полувековой разрыв – до. Полувековой разрыв – после. И над центром этой пропасти – Звезда полей. Мой сбивчивый слог – он об этом…
Но ещё один – если не баснословный, то весьма характеристический эпизод. О нём вспоминает Лев Котюков:
«Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.
– Вах! Вах! – одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.
– Добре! Добре! – почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.
А Рубцов напослед, видимо, вдохновлённый всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом громово провозгласил:
– За Кавказ!!! Ввиду важности тоста всех прошу встать!!!
Сборище дружно громыхнуло стульями и вытянулось по стойке «смирно» со стаканами наперевес в ожидании сверхславословий. Рубцов умело выдержал паузу и тихо, но веско добавил:
– Ввиду ответственности и важности тоста всех инородцев прошу выйти вон…
Думается, нет нужды описывать дальнейшее: треск ломаемой мебели, грохот бьющейся посуды, ругань и бестолковое рукоприкладство. Но удивительно – не затаили на Рубцова злобу собутыльники, причисленные им к инородцам, не заклеймили за великодержавный шовинизм, – и через день-другой поэт как ни в чем не бывало приглашался для украшения очередного кавказского пира».
* * *
Прежде чем прямо перейти к главному о Николае Рубцове, главной теме его поэзии, отразившей с непреходящими силой и значением главную тему судьбы России в XX веке, прочитаем раннее стихотворение «Левитан» (по мотивам картины «Вечный звон»), где всё будущее рубцовской поэзии уже схвачено, и вдобавок ещё в звуке:
В глаза бревенчатым лачугам
Глядит алеющая мгла,
Над колокольчиковым лугом
Собор звонит в колокола!
Звон заокольный и окольный,
У окон, около колонн, –
Я слышу звон и колокольный,
И колокольчиковый звон.
И колокольцем каждым в душу
До новых радостей и сил
Твои луга звонят не глуше
Колоколов твоей Руси...
Вот, на мой взгляд, первая, или одна из первых, заявка на будущее место, которое «обертон» Рубцова займёт в русской поэзии… Сейчас можно назвать это «русским реквиемом»… хотя и ныне, как тогда, наименование такое может казаться поспешным. Собственно отчётливо тревожная, финалистская нота в ощущении и понимании о будущем аутентично-русского, цивилизационно русского в контексте эпохи появляется немногим позже: около 1963 года в Москве:
Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звёздная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, –
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..
Эпический «гекзаметр» единственно верен для этого дыхания, перехваченного бегом по холмам отчизны, где ивы – безвестные. «Люстра» (померкшая), куда помещены звёзды, также задаёт возвышенное значение месту – словно бы дворцу, торжественному залу бытия, где над «храмом старины» с пропитавшим его «древним духом крушины» (которого уже не вывести) – сразу – небо, сразу – диалог малой родины с небом, диалог о «большой» родине, во всём значении такого диалога… И вот она – знаменитая символическая лодка Рубцова, олицетворение бессилия, но бессилия (обездвиженности), в котором есть надежда. Поэт ещё не утверждает, ещё не может утверждать, может ещё не понимать (полувековой разрыв с «проклятым» прошлым и велик, и тяжёл), что разрушение белых церквей есть следствие, даже цель растаптывания царской короны… Но какое у него тонкое, летописное, даже «житийное» предчувствие и какого глубокого переживания требует оно, чтобы воплотиться в такую образную композицию:
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, всё понимая, без грусти пойду до могилы…
Отчизна и воля — останься, моё божество!
Есенин выражал это чувство к родине спокойнее, в его полуфольклорном языке было твёрдое сознание силы: незыблемости конька на крыше и заката… Тревога появилась у него после революции… Блок видит («О, Русь моя, жена моя! До боли…»), кажется, больше. Блок старше, он гражданин другой судьбы, в сумеречной Руси он скорее внимательный прохожий и ему не удалось её так выражать. Да и не прошло ещё полвека до Рубцова. Клюев говорил, прозревал, волновался много и… мудрёно… На мой взгляд, литература погребла в нём нужную родовую непосредственность – во всяком случае, зная имя Николая Клюева, мы не знаем его стихов, а это важнейший критерий. Рубцов же выражает чувство и мысль с силой, лёгкость и меткость которой паче твёрдости.
Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!
Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы
Старинной короной своих восходящих лучей!..
Если бы у Руси был свой Гомер, он должен был бы писать вот так… Лично мне (но конечно не только мне) рубцовское «останься» представляется главным содержанием современной (и конечно не только современной) истории. Одна тема, которую «взял» Рубцов, наверное, потому и одна, что это основная тема – тема человека, «взяв» которую допустимо забыть обо всех других.
Белинский увидел бы в ней – наконец-то – ту всемирно-исторически значимую тему, которая выпала-таки и нам, русским… Впрочем, доживи критик до 1860-х, он был бы утешен уже тогда. Печалившая его русская вторичность в мировой истории духа пресеклась, когда русскими писателями была сделана историософская диагностика капитализма. Да и немного позже – русская философия, выучившись у немцев анализу, превзошла их в синтезе…
Но это всё дела давние. А вот каким образом в этом же «месте» мировоззрения, на такой же его высоте – пусть не в теории, но интуитивно оказался Рубцов – самородок без магдебургских лекций, семейных преданий, не умеющий сдать контрольной по истмату?
Поэт рождается на прорыве коллективного бессознательного через личное, из «памяти крови», которую обычно высвобождает и заставляет говорить через личную трагедию судьба.
О, Русь – великий звездочёт!
Как звёзд не свергнуть с высоты,
Так век неслышно протечёт,
Не тронув этой красоты;
Как будто древний этот вид
Раз навсегда запечатлён
В душе, которая хранит
Всю красоту былых времён...
* * *
Позволю себе рискнуть – приведу здесь цитату из книги великого русского мыслителя Николая Бердяева. Сделаю это с двоякой целью: показать, что Рубцов вообще близок русской философии в своём мироощущении, и показать, какой сутью раскрывается конфликт поэта с его эпохой – потому и особенно острый и так отчаянно в жизни Рубцова проявившийся, что он – наследник своей Руси. Цитата, кажется, не сложная для понимания и без дополнительных пояснений:
«Актуализм цивилизации требует от человека всё возрастающей активности, но этим требованием он порабощает человека, превращая его в механизм. Человек делается средством нечеловеческого актуального процесса, технического и индустриального. Результат этого актуализма совсем не для человека, человек для этого результата. Духовная реакция против этого актуализма есть требование права на созерцание. Созерцание есть передышка, обретение мгновения, в котором человек выходит из порабощённости потоком времени».
Мы почти всё об этом уже знаем, если не знаем, то чувствуем. Можно добавить, что последнее утверждение Бердяева есть определение содержания лирики как психологического состояния момента. И к Рубцову, к его поведению в быту и творчестве нам эти мысли применить можно и нужно, если мы хотим больше понять о поэте и о природе его «останься, останься…». Вспомним:
Мы с тобою как разные птицы!
Что ж нам ждать на одном берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу.
Ты не знаешь, как ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой, настигающий топот
Всё мне слышится, словно в бреду.
Это явление «двойника», двоения социальной роли и социального требования, быта, карьеры и – всего главного, для чего стучит сердце. И невозможность соединить поэта, слушающего зов вечности и мига, с мужем и гражданином, удел и пространство которых, если угодно, как раз этот актуализм, о котором пишет Бердяев, хотя можно найти и другие формулировки.
И, да, она уместна здесь, эта печальная и даже страшная цитата из книги Николая Коняева:
«И соединил. Его стихи – всегда попытка восстановления храма, это возведение церковных стен, вознесение куполов, это молитва, образующая церковное строение, и страшное ожидание окончательной гибели его. Рушатся, рассыпаются в пыль стены возведённого храма, осенняя пустота сквозит между опорами купола, и гаснет свет святости в захлёстывающей поэта черноте.
Я не хочу подвергать критике памятник Н.М. Рубцову в Тотьме, но этот памятник – неправда. В развалинах Никольской церкви, что на берегу реки Толшмы, созвучия рубцовской судьбе больше. Они так же трагичны, как трагична его жизнь, так же страшны, как страшна судьба Рубцова».
Причём, конечно, Рубцов не был слеп. В своём неотправленном письме Глебу Горбовскому он оставил слова не менее горькие, в чём-то поясняющие приведённые выше восемь строк «Прощальной песни»: «…иначе говоря, нет и здесь у меня уединения и покоя, и почти поисчезли и здесь классические русские люди, смотреть на которых и слушать которых – одна радость и успокоение. Особенно раздражает меня самое грустное на свете – сочетание старинного невежества с современной безбожностью, давно уже распространившиеся здесь...».
Думается, что если не спасение, то сохранение дорогого для его сердца – любимого им в людях и в мире – он должен был видеть в возрождении этого мира, мира природы и Традиции, обречённого 50 лет назад: в возвращении сюда «звезды труда, поэзии, покоя»… Что характерно, в судьбах русских поэтов их страна ни разу не разглядела начала своего конца…
* * *
Содержание поэзии Николая Рубцова – в том наибольшем, что подразумеваем мы, произнося имя этого поэта – заключается в едином интонационно и в цвете данном образе (гипер-образе), где раскрывается философское зерно, цивилизационный пафос исторического феномена, который подразумеваем мы, произнося имя отчизны. Все хрестоматийные стихи Рубцова об этом нашем мире, и проникнуты чувством судьбы этого нашего мира, который, да, более всего доступен на русском Севере – в аскетичных условиях существования, имеющих замедленный ритм: здесь потому и происходит вековое созерцание, провидение неба сквозь поверхность довольно однообразных явлений жизни… Пусть слова мои – банальщина, но они, по созвучию со многими нашими старинными текстами, вновь указывают причину глубочайшей традиционности поэта. И причину, по которой большинству современных читателей тексты Рубцова должны казаться шифровкой забытой цивилизации, светом погасшей звезды. Давняя озабоченность Станислава Куняева вновь актуальна: понимать Рубцова, любить его поэзию можно в непосредственной близости к храму или же понимая и любя русскую историю. Но ведь искоренение именно этих понимания и любви есть одна из основных забот действительных хозяев нашей жизни… Не об этих ли «иных времён монголах» выкрикнул однажды поэт? Осень, поздняя осень, облетающая листва, дождь, грязь, пронизывающий воющий ветер, метель, полынья, потерянное в колее колесо, догнивающая лодка – ведь это и есть беспощадные сумерки и подлые потёмки всего, что было тысячу лет Россией. Что остаётся после этих образов? Выяснилось, что после всего ещё остаётся песня, Песня – последнее, полумистическое. Но ведь и Песня как нечто совершенно экзистенциальное, как эпифеномен русского бытия – и Песня под концентрированным и научно организованным ударом: смысловым, экономическим, информационным… Вот как сказал несколько лет назад другой русский поэт – Михаил Анищенко:
Порой покажется – светает
Над полем, речкой и цветком…
Но всё быстрее льдина тает
Над каждым русским городком.
Страна берёзового ситца
Ещё как будто бы жива…
Но на престол уже садится
Иван, не помнящий родства.
Насколько ещё нужна поэзия Николая Рубцова и его Звезда полей в жизни, где всё настроено и отлажено под крепкий брак старинного невежества и совершенной обезбоженности? Я не знаю: полвека спустя эта Звезда светит всякому, кто идёт по России и видит её, Россию. Что дальше?
Для себя я закончил бы свою краткую речь «Полночным пеньем». Но… для всех нас заканчиваю другим стихотворением Николая Рубцова – «Поезд».
Поезд мчался с грохотом и воем,
Поезд мчался с лязганьем и свистом,
И ему навстречу жёлтым роем
Понеслись огни в просторе мглистом.
Поезд мчался с полным напряженьем
Мощных сил, уму непостижимых,
Перед самым, может быть, крушеньем
Посреди миров несокрушимых.
Поезд мчался с прежним напряженьем
Где-то в самых дебрях мирозданья
Перед самым, может быть, крушеньем,
Посреди явлений без названья...
Вот он, глазом огненным сверкая,
Вылетает... Дай дорогу, пеший!
На разъезде где-то у сарая
Подхватил, понёс меня, как леший!
Вместе с ним и я в просторе мглистом
Уж не смею мыслить о покое, –
Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,
Мчусь куда-то с грохотом и воем,
Мчусь куда-то с полным напряженьем,
Я, как есть, загадка мирозданья.
Перед самым, может быть, крушеньем
Я кричу кому-то: «До свиданья!»
Но довольно! Быстрое движенье
Всё смелее в мире год от году,
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу?