Авторский блог Алексей Татаринов 00:00 21 ноября 2013

Жизнь и судьба

Бывает так. Открываешь современный отечественный роман. Читаешь о том, что Россия — с её историей, религией, государством — безнадёжность, способная удивить поистине художественной жестокостью. Такова картина мира у М.Гиголашвили в "Захвате Московии", В.Лидского в "Русском садизме", А.Иличевского в "Орфиках", А.Потёмкина в "Русском пациенте". Я назвал только талантливые романы, в которых реализована авторская вера, превышающая значение любой литературной игры

Бывает так. Открываешь современный отечественный роман. Читаешь о том, что Россия — с её историей, религией, государством — безнадёжность, способная удивить поистине художественной жестокостью. Такова картина мира у М.Гиголашвили в "Захвате Московии", В.Лидского в "Русском садизме", А.Иличевского в "Орфиках", А.Потёмкина в "Русском пациенте". Я назвал только талантливые романы, в которых реализована авторская вера, превышающая значение любой литературной игры.

Берёшь иные тексты: например, "Загул" О.Зайончковского, "Плясать до смерти" В.Попова, "Москва, я не люблю тебя" С.Минаева, "Комьюнити" А.Иванова или "ИКС" Д.Быкова. И видишь: унижен сам человек, не поднимающийся над пылью, вдавленный в неё логикой авторского замысла.

Литературный критик имеет право на восстание против отдельного мироздания художественного произведения, когда видит в нём действующий через автора противочеловеческий хаос или — наоборот — сознательное моделирование писателем какой-нибудь низости, иногда обладающей вполне рациональным характером. Тогда надо бить — смело и бескомпромиссно, всегда показывая, за что.

Но сейчас встречается другая ситуация, связанная не с энергией, а с вялостью новейшей словесности, с разливающейся по критическим страницам интуицией, что никому ничего не надо и не надо будет уже никогда, литературу любить не стоит, да и не за что. Подобное настроение — не редкость даже у лучших: у Л.Пирогова, К.Анкудинова, Р.Сенчина, когда он высказывается как читатель.

Те, кто постарше, говорят: вокруг сплошной постмодернизм, угас свет русского слова или горит там, где писатель никогда не найдёт издателя. Думаю, критик не должен сетовать на кризис литературы, поддаваясь и проигрывая кризису. Страшнее постмодернизма вера в его тотальность, в необратимый характер его мировоззренческих, а не только литературных побед.

Лучше вообще забыть об этом магическом слове, чем погружать литературный процесс в депрессию, сообщая, что остались только вульгарные имитаторы, завладевшие инициативой, купившие её разными риторическими услугами.

Критик не должен долго говорить о кризисе, ведь у него всегда есть материал — текст как состоявшаяся реальность, пусть как-то состоявшаяся. Извлекай смысл, радуясь или негодуя!

Постмодерна вообще мало осталось, атаки на него перестали быть продуктивными. Есть прочувствованные и продуманные авторские модели мира, агрессивно участвующие в создании идеологии словесности нашего времени. "Трилогия" и "День опричника" В.Сорокина, романы В.Пелевина — жесточайший модерн, не играющий пустыми словами, а претендующий на завоевание всего человека, на доверие его целостного сознания. М.Елизаров и А.Иличевский, А.Проханов и В.Шаров, П.Крусанов, М.Шишкин и Ю.Мамлеев говорят с нами на языке своих персональных идеологий, личных идейно-эстетических утопий, которые они — правда, с разной силой атаки — хотят сделать нашей участью.

Борьба классического и неканонического, национального и безликого не может быть неважной. Но стоит заметить и других два литературных потока, которые находятся в сложном взаимодействии. Патриоты, например, есть в каждом из них. Схематично выраженная идея первого: жизнь вместо судьбы. Здесь А.Рубанов, Д.Гуцко, Р.Сенчин, И.Савельев, С.Шаргунов, Д.Чёрный, А.Ганиева. Идея второго: судьба вместо жизни. Здесь Е.Водолазкин, М.Кантор, А.Проханов, Б.Акунин, Д.Быков, В.Попов, В.Мединский, Ю.Козлов.

Дело не в терминах, но первый поток часто называют "новым реализмом". Он заявил о себе борьбой с постмодернизмом, со всеми пелевиными и павичами, которые погружают читателя в иронию и элитарные игры со словом, не проявляя никакого интереса к реальной жизни. В нём несогласие с унынием, с вселенским нытьём, лишающим солнца и веры в возможность счастья. Экспериментам — идейным и лингвистическим — "новый реализм" противопоставил лихой автобиографизм, упоение молодостью, страстно переживаемым настоящим. Даже минорная, пустынная обыденность, регулярно воссоздаваемая Р.Сенчиным и порою дотягивающаяся до продуманной идеи существования, не способна затмить основной принцип "нового реализма": жизнь вместо судьбы, ты — живой — вместо идеи.

Второй поток — наш "новый модернизм": многословная, экспрессивная повседневность человека, выходящего в мир, похожий на настоящий, здесь мало кого интересует. Давление авторской идеи сжимает реальность до энергичного знака и превращает произведение в сюжетное становление романа-монолога. На смену автобиографическому слову и яркой обыденности молодого человека приходит идеологическая риторика, ищущая эффектные формулы для символизации человеческого пути. Судьба вместо жизни, идея всегда интереснее вялотекущей повседневности — такой принцип "нового модерна".

Соединение жизни и судьбы, повседневности и идеи, допустимого автобиографизма и философской высоты способно создать текст всероссийского, не только литературного масштаба. Попытки, конечно, есть. Назову — из разных лагерей: сборник повестей З.Прилепина "Восьмёрка", роман М.Шишкина "Письмовник", роман П.Краснова "Заполье", роман Л.Улицкой "Зеленый шатер", роман В.Галактионовой "Спящие от печали", роман С.Шаргунова "1993".

Современные писатели часто сотрудничают с популярной серией "Жизнь замечательных людей", выступают биографами давно известных героев. Герой нужен в сочетании значимого существования и состоявшейся судьбы, поднимающей над прекрасными мелочами. Из вышедших в этом году книг мне интереснее всего было писать о "Лермонтове" В.Бондаренко и "Льве против святого" П.Басинского. Вроде бы non-fiction, но какие сюжеты, герои и идеи! Какое пространство мысли, соединяющее биографию и становление идеи!

Часто слово о Сталине появляется в романах А.Проханова. И здесь важна не историческая фигура с грузом непридуманных проблем, а мифологизированный лидер IV Империи — вождь евразийского народа на этапе советского созидания, который выиграл Отечественную войну, и ещё вернётся, чтобы остановить разложение, соединить коммунизм и православие, продолжить завоевание космоса и освобождение земного мира, погрязшего в сетях, расставленных Антихристом. Не возвращается ли в этой религиозно-социальной реконструкции Дон Кихот? Возможно, А.Проханов ответил бы на этот вопрос утвердительно. Прохановский рыцарь Сталин точно против Гамлета, если видеть в образе принца разрастающееся сомнение.

В русской литературе архетип Сталина обязательно объединится с иным архетипом. Это будет Сталин — Христос и Дон Кихот, как у Проханова. Сталин — Фауст и Ницше, как у Лимонова и Потёмкина. Или Сталин — Гамлет, как, например, в текстах Елизарова или Иличевского. Или Сталин — Отец, способный избавить от Черной обезьяны. Так, думаю, у Прилепина.

Для западной традиции подобные речи перестали иметь значение, о них — особенно о религиозном сознании — говорить неприлично. Назову лишь несколько значимых для Запада сильных писателей-интеллектуалов: Кундера, Макьюэн, Барнс, Эмис, Каннингем, Франзен, Уэльбек, Киньяр. В центре их романов — психологически разветвлённый мир постепенно стареющего человека, который подводит итоги своего земного существования, зная, что скоро умрёт полностью, насовсем. Можно сказать, что для западного писателя картина мира ясна, она едина: Бог — отсутствие, ад — фикция, смерть поставит окончательную точку. Русский писатель в границах этих вопросов значительно больше нервничает и дёргается, находясь в состоянии, которое принято называть онтологической неуверенностью.

Встреча и собеседование с небытием — так я определяю эпос, требующий в калейдоскопических играх разных книг находить движение кризисного сознания. Оно оценивает человека в общении с собственной смертью, приходящей в масках, не допускающих однообразия.

П.Краснов обнаруживает в новейшей истории вирус самоубийства, который входит в хорошего русского человека, не справляющегося с отчаянием. А.Проханов в каждом романе выстраивает эсхатологический сюжет, показывая лучшие силы всех русских империй в противостоянии с коллективным антихристом. В.Лидский и М.Гиголашвили находят садизм и тоску небытия в национальной истории, совмещая при этом сюжеты древности и нового века. Для В.Пелевина злой пустоте рационализма противостоит чистая пустота освобождения от всех уровней внешней власти и внутренней зависимости.

Э.Лимонов, повествуя о себе, жене и детях, вдруг начинает вещать о том, что главное небытие — это боги, питающиеся людской энергией и заинтересованные в нашей жертвенности. А.Иличевский показывает интеллигентного мужчину под атакой интуиций, приближающих уничтожение, и пытается создать "сюжет выздоровления". В романах А.Потёмкина чёрной воронкой предстаёт особый тип сознания, сочетающий религиозную метафизику, алкоголизм, наркоманию и национальное стремление к самоуничижению. Проблема столкновения человека с небытием интересует Мамлеева и Шишкина, Буйду и Липскерова, Елизарова и Пепперштейна. Сенчина и Прилепина. Дело не только в "Чёрной обезьяне", можно вспомнить, например, "маленькую повесть" "Оглобля". Или новый роман Шаргунова "1993": герой, съедаемый бытом, неказистой семейной жизнью, дотягивается до бессмертия в форме сгорания в огне быстротечной революции.

Без преувеличения можно сказать, что современные русские писатели (и здесь они — соратники мастеров Запада) воссоздают логику идей и жизнь героев, приближающих конец мира. Как они оценивают эти действия — другой вопрос, убеждающий, что мы имеем дело с эпосом действительно нового времени: даже те мастера слова, кто мыслит себя категорическим борцом с небытием, оказываются в сфере его сильного влияния. Что делать, это и природа литературы: полюса добра и зла теряют свои жёсткие очертания в контексте распространяющихся полутонов.

Человек устал: от государства, идеологии, религии, самого себя. Устал русский человек, устал западный. Задача мастера словесности — мирооправдание. Критика должна быть позитивным эпосом нашего времени.

В связи с этой формулой стоит вспомнить Кожинова. Три года назад на Армавирских чтениях мне пришлось говорить о Кожинове и Кузнецове как о творцах эпического романа — как мироощущения и стиля сознания, совмещающего строгость фабулы и широту русского сюжета.

Жизнь Кожинова и его тексты наводят ещё на одну мысль: критика, иногда становясь публицистикой, историософией или даже политикой, должна взойти на высоту символической автобиографии, стать внутренним романом человека, пишущего о литературе. Ему стоит понять, что он — не жалкий рецензент, не прислуга писателя, не исполнитель заказа дурака-редактора, а создатель собственного духовного мира посредством работы с не им созданными текстами. Размышлять о литературе, решая двойную задачу: создавать эпос времени, одновременно создавая себя. Такая форма письма обязательно найдёт своего читателя.

1.0x