Я помню, как почувствовал то, что стало для меня символом всех этих восьми лет. После напомнившего развороченный Грозный — с бессильно висящим вдоль железобетонных плит кишечником проводки — Майдан, где вся постсоветская мерзость обрела вид горящих в три этажа покрышек. Донбасская сеча, возглавленная зверски убитыми командирами, заглянула мне прямо в глаза.
Я был устыжён, и до сих пор устыжён тем, что не имею никаких способов для отправки на фронт и ранения или даже гибели там. С точки зрения элементарной житейской здравости, стоит мне хотя бы на месяц перестать получать свою ничтожную по московским меркам зарплату с двух-трёх работ, как мои близкие: жена, работающая в театре администратором, и ещё совсем крохотный ребёнок — погибнут от безденежья. И каждый день спрашивая себя о том, почему меня, сидящего в Москве, прикрывают в Донбассе многодетные люди, и некоторые даже намного старше меня, никакого внятного оправдания себе не нахожу. Я не могу понять самого себя, и до самого объявления, коли такая будет, всеобщей мобилизации буду продолжать войну и со своим естественным страхом погибнуть, и со скептическими мнениями профессионалов о том, что мой ресурс "в поле" будет исчерпан за две-три недели, и никакого особенного результата не принесёт. Что ж…
Зато я помню, как восемь лет назад, когда бездумная, с остатками совести, столичная интеллигенция металась, раздумывая, какую бы сторону принять, тогда была наскоро собрана целая серия поэтических вечеров — поддержавшие Донбасс выступали то у Юрия Юрченко в "Театре поэта" на "Цветном бульваре", то в клубе "Форпост" на Спортивной, то в Славянском фонде письменности и культуры на Новокузнецкой, но чаще всего у Бориса Лукина в библиотеке "Просвещение трудящихся" на Шаболовке. Для меня вопроса о том, на какой стороне я, не стояло ни в 2014-м, ни позже, и я органически влился в эту среду, где чудом вырвавшиеся из застенков СБУ харьковские подпольщики стояли рядом с москвичами, не ведавшими войны. Тогда и вырвалось помимо воли и сознания откуда-то изнутри: "Донбасс — второе сердце России", и оно имеет неслыханную дерзость биться, окровавленное и живое, сильнее, чем в столичных, уездных и губернских городах.
Скажут: что же за такая страна, у которой ещё и сердце — внешнее? Так никакое не внешнее, ибо Русский Мир, нещадно проклинаемый бывшими братьями, был насильственно урезан, причём не только Беловежскими соглашениями, законность которых, мягко говоря, под большим вопросом, а всем ходом событий XX века. Право владеть бескрайними территориями русский народ завоевал и силой оружия, и силой духа, силой своей правды. И отторжение их, начавшееся в Гражданскую войну и интервенцию, спустя сто лет приобрело характер такой же демонический, как и восемьдесят лет назад "сдерживание России". При том что этническая реальность Евразии не особенно поменялась и вылилась и в Русскую Весну, и в Русское Лето, бушующее сейчас.
Когда Александр Андреевич пишет о Донбассе как реакторе, в котором должны безвозвратно сгореть и наше вековое унижение, и наша скука, и всё, что сдерживает нас на нашем пути, я ощущаю его правоту как свою.
Расисты всего мира сегодня снова сплотились в убеждении, что русские — низшая раса, и убивать нас не возбраняется любому. Знакомое, увы, заблуждение, которое "лечится" лишь хорошими зуботычинами. В эти дни — и до конца моего бытия — невозможно думать о Европе иначе как об очаге непрестанной агрессии против всего мира, о её комплексе неполноценности, раздувающем войны мирового масштаба.
Уже в сознательные годы я поклялся не ступать в европейские пределы. Не раз отказывался от поездок на поэтические фестивали: Ирландия, Германия, что-то ещё. Отчего и от чего я отказывался? Отказывался, потому что убеждён: земля убийц моего деда — не для меня. И ввиду понимания: едва ли месть за пылающий Будапешт 1945 года, где вылетела пуля, сразившая моего деда, во мне унялась. Что всё во мне простило их. Своему сыну я с малых лет завещал не верить Европе, помнить о том, что она сделала и ещё сделает с нами. Прав ли я? Не лучше ли было забыть? Но что, если помню я именно это, и больше мне помнить просто нечего?
Мой Донбасс — это люди, не уезжающие оттуда в разгар бомбардировок. Он — и мои стихи, и попытка отдать в палатку помощи папины и мамины вещи, и выступления на вечерах, и переписка, и Семён Пегов, ходивший на мои семинары вместе с рано ушедшим Вячеславом Памурзиным, и множество событий, объединённых состраданием к народу, который не в первый раз пытаются варварски истребить лишь за то, что он есть.
Те, кто смотрел "Зеркало для героя", один из наших величайших фильмов, без труда воссоздаст панораму возвышенных, как египетские пирамиды, терриконов на горизонте безбрежной степи под щемящую мелодию сверчков. Те, кто не может без внутренних слёз внимать песне "Спят курганы тёмные", поймут меня, ни разу не бывшего в Донбассе, но рвущегося к нему — поклониться его мужеству, его жертве.
Донбасс жертвует ради всех и ради мира, устройство которого станет в тысячу раз лучше, чем послевоенное лукавство "держав-победителей", три из коих по-настоящему воевали дай бог год с небольшим. К нашей Победе они попросту "присоединились", уже точа на нас нож. Ненависть англосаксов и алеманнов к нам — та самая историческая загадка, над которой я бился бы, будь историком, до конца жизни. История Донбасса для меня разворачивается не в ресурсной плоскости, а на помосте веры, справедливости и культуры.
Говоря о нашей культуре, я ощущаю её ужасающую бедность. Едва ли не сплошные предатели, потому что рабская приверженность европейскому мнению, мнению записных фарисеев и саддукеев, несёт в себе, помимо эстетического восхищения Лувром, Эскориалом, Прадо и Уффици, обязанность гнусно, истерично вопить об агрессии, лицемерно забывая о её подлинных истоках.
Так может ли быть убийцей создатель Ватикана? Способен ли наследник Гёте и Шиллера сжигать белорусских крестьян в избах-читальнях? Да, может. Мы видели это.
И, следовательно, не от барочных и ампирных завитушек и стрел, не от великолепного Моцарта или пламенного Бетховена зависит архитектоника внутренних запретов. И даже не от количества обращений ко Господу в день, и не от привычки молиться, потому что Христос — не с чистыми, а со страждущими.
Расизм, антихристианский уже потому, что "несть эллина и иудея", — порождение глубочайшей духовной развращённости, позволения себе судить о том, каким народам жить, а каким умирать. И в убеждении, что вправе единолично решать народные судьбы, Европа (а теперь и присягнувший ей Киев) живёт не первое и не десятое столетие. Так "быть" ли контейнеру Европы со всем слежавшимся в нём вековым хламом вражды и беззастенчивого грабежа окрестных племён? Или не быть?
Теперь и речи не идёт о ней, загнавшей себя в ловушку собственных иллюзий, но речь о "таинственной химии истории", которую Александр Андреевич обозначает, и, ужасаясь бездне, целомудренно не срывает с неё покровов. И эта самая таинственная химия накрепко увязана с Русской Мечтой.
В чём она?
Русская Мечта — это лад, простирающийся на тысячи километров.
В народах и веках мы были тем деревом, что спорило с камнем.
И только потому деревом, что оно не только одолевало камень, но и властно желало быть ради Господа не Башней Плоти, но Башней Духа. В язычестве мы — Лес, во Христе — Храм, но храм из леса, а не из камня. Органика. Мы тот самый уголь мирового пожара, которым топили печь истории. И если мечтаем, то о воле в своих пределах, а не о вздувшихся в наших городах азиатских "человейниках" на пластике и крошащемся от вибрации силикате.
Русь есть простор, и сдерживание его годами не приведёт ни к чему, кроме стихийного прорыва.
Но уже сейчас нужно задавать себе вопрос: что будет со всеми нами, когда всё уляжется и стихнет? Что выстроим и на кого обопрёмся? Что понесём народам, которые окажутся в сфере нашего блага? И благо ли оно для самих нас?
Фото: © РИА Новости / Дэн Леви