Вряд ли нужно подробно говорить о том, что в связи со сдвигами во всей жизни нашей страны с особой остротой встал вопрос и об обновлении преподавания истории – и истории Отечества, и истории в целом. Пожелания Президента ещё более обострили обстановку. Многим людям, искренно любящим и науку, и Родину, ясно: надо как-то по-иному подходить к подаче истории. Вопрос только - как? И потом – только ли в том или ином виде подачи дело? Не следует ли сначала подумать о формировании понятийного аппарата, о том, как бы научить думать молодых людей – а далее, может быть, и не нужно им разжёвывать всё до конца – разумные справятся со многим сами, а бестолковых стараться чему-то выучить – только зря мучить? Тем более что в отечественной истории средневековья есть ряд особенностей, которые, так сказать, не дают ей выглядеть столь же эффектно, сколь истории ряда западных стран. На многих временных отрезках – там, где история, допустим, Франции выглядит сказочно богато задокументированной, что это позволяет историку выписывать весьма подробную картину, история России столь бедна документами, что вместо картины может получиться разве только бледный набросок, к тому же из-за своей бледности весьма и весьма неоднозначный. Разумеется, современные методы исторических изысканий могут дать многое в отношении анализа всевозможных побочных источников – но если и этих источников мало, а то и вовсе нет – то что же делать? Выписывать общие слова – или заниматься всякими безумными гипотезами из разряда антинаучной фантастики, столь частыми ныне? Да, русские летописные своды – вещь прекрасная. Но сколь часто бывает, что по отношению к тем или иным годам, в которые, по другим источникам, свершилось множество судьбоносных событий, в каком-нибудь своде находим только выписку: «в лето (такое-то) не бысть ничтоже». Думается, ясно и без перевода.
Так с чем же связана такая бедность источников? Да, понятно, что Русь средневековую терзали войны, раздоры, в которых эти самые источники гибли. Но ведь такое было везде. Кроме того – летописи-то сохранились, равно как и многое другое. Но в этом самом «многом» часто оказывается крайне мало именно фактов. Почему так?
В своё время автор этих строк, желая понять причины резкого изменения стиля уставных церковных напевов в третьей четверти XV века, пересмотрел множество источников того времени, стараясь найти хотя бы какие-то упоминания об этом деянии. Понятно, что в те годы, да ещё при том повышенном внимании к подробностям богослужения, которое бытовало тогда, должны были бы существовать хоть какие-то записи, если не отголоски, то отголоски отголосков неких споров, постановлений, утверждений нового стиля. Ничего. Даже упоминаний не было – хотя источников по той эпохе уже весьма немало. Да, было ясно, что в 1460-е годы Русская Православная церковь получила автокефалию и завязала тесные отношения не с Константинопольским (отпустившим её весьма неохотно), а с Иерусалимским Патриархатом. Но это ещё ни о чём не говорило. И только потом удалось найти указание на одну (!) рукопись, сохранившуюся на территории Польши, в которой содержались уникальные известия о том, как тяжело, чуть ли не с боем выбивалась эта автокефалия, сиречь «самоглавность», самостоятельность церкви, как константинопольские патриархи, стократно настраивавшие русскую паству против какого-либо общения с католиками, а потом сами же через раз входившие в унию с католичеством, изо всех сил старались то положить «под сукно» русские просьбы, то прямо стараться отлучить русских православных (коим надоели уже эти шатания от проклятий к благословениям, равно как и константинопольское хапужество), как в конце концов русские иерархи на грани, а, может, и за гранью фола всё же обрели независимость, не без благосклонного содействия одного Иерусалимского патриарха (коему, видно, тоже надоели царьградские притязания, тем более смешные, что сам Константинополь перешёл уже в руки турок), и так далее, и тому подобное. Так вот, эта уникальная рукопись была обнаружена только в 1970-е (!) годы! А до того многое было неясно в этом процессе обретения независимости. Тут же сразу «пазл» начал складываться. И многие черты знаменного пения оказались близкими к пению сиро-иудейской, а не греческой традиции. И стало ясно, почему на это не было никакого указания. Ибо по ряду причин в XVI веке эти специфические поступки потребовалось замолчать. Что и было, повидимому, выполнено с таким редким усердием, что до недавнего времени ни одного источника не было видно. Конечно, при таких обстоятельствах ни каких объяснений о смене стиля пения вообще не могло остаться, даже если они и были…
Надо сказать, что для истории Отечества склонность к замалчиванию, увы, довольно типична. Тому есть немало примеров и из времён более ранних – например, XII века. Так, замечательные проповедники Климент Смолятич и преп. Авраамий Смоленский много учили своих слушателей – но имели несчастье не понравиться и светским, и церковным властям своего времени. Слушатели во множестве прорывались через заставы, подчас вооружённые, чтобы послушать проповедников – такова была сила их слов. В дальнейшем эти проповедники были высоко оценены – одного даже канонизировали – но от их проповедей и разъяснений ничего или почти ничего не осталось. От Климента осталось одно послание, по которому можно судить как об его мыслительном даре, так и о полной ортодоксальности, православности, от преподобного же Авраамия – ничего. Комментируя этот факт, акад. Б. А. Рыбаков сравнил судьбу наследия Климента с наследием П. Абеляра, которое сохранилось почти всё[1]. Сохранилось – несмотря на то, что Абеляр был весьма неортодоксален в своих мнениях, да и в личной жизни допускал грехи, за которые и сегодня подпал бы под уголовный кодекс (сожительство с несовершеннолетней, не говоря уже о нарушении монашеского обета). Надо ли упоминать, что в отношении обоих смоленских проповедников не высказано и тени чего-либо подобного? Надо ли говорить о почти единогласном свидетельствовании поучительной чистоты их жизни – особенно преп. Авраамия? И тем не менее – прославить прославили, а поучения их постарались истребить. Святость святостью, а скрытость – скрытостью… Следовательно, на Руси могли и замолчать что-либо нежелательное – и сделать это с великим рвением и искусством.
Источник такого отношения к историческим фактам более чем очевиден. Это – Византия. Само по себе замалчивание, как явление, для византийской культуры типично в высшей степени. Порой замалчивались даже неугодные соборы. Видный предреволюционный церковный историк А. П. Лебедев так говорит об одном подобном явлении во время знаменитого патр. Фотия: «Впоследствии Фотий постарался уничтожить всякую память об этом соборе (869-870 гг. – Авт.) в Восточной церкви. И его благородные усилия имели полнейший успех. Забвения, полнейшего забвения – вот чего достиг в скором времени этот собор на Востоке»[2]. Далее Лебедев приводит в своём переводе цитату из труда знаменитого католического немецкого церковного историка и канониста того времени – кардинала Йозефа Гергенрётера: «Забыт собор, остались без употребления и его правила, ни один греческий канонист не комментирует этих правил, ни один юридический сборник не приводит их текста, они как будто сквозь землю провалились, и только немногие греческие рукописи сохранили сокращённый текст актов этого собора»[3]. Выразительно; кажется, правильные соборные определения имеют нужду в распространении, а неправильные – в опровержении; иногда даже такой собор определяется как лжесобор – но всё это в принципе должно быть далеко от замалчивания. В данном случае замалчивание можно было бы оправдать примерно так: это – собор, на нём принимались некоторые догматические или близкие к таковым определения; учитывая болезненную склонность определённых кругов византийской интеллигенции ко всякого рода ересям, власть, как духовная, так и светская, могла принять какие-то чрезвычайные меры по тушению возможных вспышек нового еретического пламени. Но оказывается, что «фигура умолчания» отличнейшим образом действовала и в отношении ортодоксальнейших текстов, не уложившихся всего лишь в прокрустово ложе псевдо-эллинского школярства. «На словах восхваляя Романа (Сладкопевца, преп. – Авт.) и его дар, та же византийская церковь не оставила ни одного гимна в своём обиходе»[4] – ибо творчество преподобного не укладывалось в рамки традиционного греческого стихосложения[5]. С. С. Аверинцев справедливо указал на то, что на Западе отвергаемое с позиций пусть даже самой авторитарной теории старались не столько замолчать, сколько раскритиковать: «авторитарность в ситуации спора»[6]. Очевидно, разница данных подходов составляет одно из фундаментальных отличий Востока (Ближнего, конечно) и Запада. При такой византийской установке, усвоенной, как видим, и на Руси, историография и не может блистать не то что подробностями – хотя бы относительной полнотой. И только тогда, когда авторитет Византии начал трещать по всем швам – а это было уже по большому счёту в XVII веке – русская история обретает более-менее солидную полноту и подробность…
По моему скромному мнению, вот всё это и надо уметь преподнести – как установку – ещё до преподавания истории русской. И здесь не обойтись без весьма неприятных слов в адрес всевозможных византийских установок. Говорю: «не обойтись», ибо сейчас наблюдается тенденция, по-своему понятная, но, по моему мнению, неправильная. Понятная – ибо сейчас идёт закономерный, пусть нередко и запоздалый, отход от евроцентризма в истории. Неправильная – ибо объявление какой-либо стороны как неправильной ещё не означает правоты противоположной стороны. У нас же довольно давно те, кто громил (и заслуженно) евроцентристский подход, начинали чуть ли не автоматически возносить Византию. Повторяю - это понятно. Европейские умы самого разного калибра с давних пор – от, скажем, Петрарки (XIV в.) до Фальмерайера (XIX в.) – не жалели презрительных определений, более похожих на оскорбления для Восточно-Римский Империи – страны, откуда наши предки получили христианство, страны, проявившей невиданную живучесть в самых неблагоприятных условиях, сумевшей прожить более тысячи лет. Естественно, тем, кто пересматривал (и пересматривает сейчас) концепцию истории родной страны, хочется сказать нечто похвальное в адрес Византии – и подчас непомерно-похвальное, что опять же психологически понятно после стольких веков презрения со стороны Европы. Но при всём этом нельзя и забывать многие – не скажу прямо, отрицательные – но специфические стороны византийской культуры, вроде приведённого выше стремления не опровергать, а замалчивать нежелательное. Понятно, что даже и в этом случае нельзя обойтись только отрицательной оценкой этой тенденции или простым указанием на неё. Нужно будет говорить и о специфике византийской интеллигенции (да позволят мне удержать именно этот термин – выше станет ясно, почему), об её неистовом тяготении к построению, так сказать, космически-богословских концепций – и именно в тех сферах, в которых человеческий ум должен признать своё бессилие. Какое-то «влеченье, род недуга» заставляло византийских интеллигентов без конца ставить и пытаться решать довольно дерзкие вопросы – например, о субординации лиц в Св. Троице или о соотношении божественного и человеческого во Христе – при этом оппоненты признавались не просто заблудившимися, а еретиками, врагами и оскорбителями веры. Уже в самое раннее время становления Византии государственная и церковная власть пробовала смягчить остроту схваток людей, старавшихся вымерять своим аршином бесконечность Божества. В стремлении указать на беспочвенность этих споров сходились такие разные люди, как Равноапостольный Император Константин и Преподобный Ефрем Сирин. Ничего не помогало. Споры перекочевали в низы общества – и в итоге на базаре решали вопрос, больше ли Отец Сына, а банщик выдвигал гипотезу, что Сын произошёл из ничего… Конечно, со временем эти вопросы, по возможности, разрешались, для чего и собирались соборы – и часто православные определения были апофатическими, то есть подавались через отрицание, которое, насколько можно понять объяснения эмигрантского богослова А. Карташева, было более отрицанием неправомерных, примитивно-«измерительных» подходов всевозможных «мудрствующих» интеллигентов. Но всё равно – никакие старания не позволяли «заткнуть фонтан богословствования» (выражение Карташева) – и всё новые и новые «теории» о Непознаваемом захлёстывали Византию. Люди нашего поколения, заставшие, например, 1970-е годы, могли бы вспомнить о такой аналогии, как «забава» астрофизиков – отыскание пресловутых «чёрных дыр», которых вроде бы как вычислили, но существование которых до реализации межзвёздных полётов невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. Тоже была выдвигаема тьма гипотез; доходило до того, что иные фантасмагористы и всю нашу Вселенную помещали внутри чёрной дыры (спасибо!). Но по крайней мере споры ХХ века велись в академическом русле. В Византии же желавшие послужить религии оппоненты не оставались в рамках академических споров – нет, они враждовали до истребления инакомыслящих или до своего побега – по возможности массового – из страны. Одни исчезали со своей ересью – появлялись другие; образованные люди порой словно с наслаждением играли с огнём, создавая тайные сообщества то еретиков, то неоязычников. Словом, сей «фонтан» было нужно как-то «затыкать».
И вот тут и начали появляться всякие специфические подходы и установки. В условиях отсутствия или хотя бы не слишком большой силы упомянутого «фонтана» замалчивание представляет собой, конечно, неприятное явление. Но в Византии оно могло быть той соломинкой, за которую хватались в отчаянном положении представители Церкви и государства. Несомненно, были и другие подобные «соломинки». И одной из них, как мне кажется, надо назвать пресловутую «войну с разумом», всевозможные поучения типа «не ищи, человече, мудрости, а ищи кротости», столь знакомые для изучивших древнерусскую литературу. Замысел понятен. Это действительно «мудроборство», борьба с «умствованием». Но не стоит торопиться с осуждением. В условиях византийского общества – а главное византийской интеллигенции – любой более-менее конструктивной силе было жизненно необходимо хоть как-то притушить интеллигентское мозгоблудие, «заткнуть фонтан» безответственной богословской спекуляции. Если византийские церковные и государственные власти с этим переусердствовали – то опять же – кто может сказать, до какой степени такое подавление было необходимо? Если в сумасшедшем доме доктор ввалил буйному пациенту слишком много галоперидола – или что там вкалывают для успокоения – и пациент на какое-то время стал сущим овощем, то стоит ли спешить осуждать доктора? Тем более что и это «затыкание» не пошло на пользу византийской образованщине, которая продолжала и на краю пропасти свои свистопляски. Так, уже незадолго до гибели империи в ней появился такой деятель – Георгий Плифон (в другой транскрипции – Плетон), между прочим, крупный и признанный специалист по православному вероучению. Это при том, что он, судя по некоторым данным, сам не верил, что называется, ни в Бога, ни в дьявола. Но при всём том считал нужным потихоньку возрождать язычество. Даже и имя себе новое придумал – Гемист. И новые гимны писал древним божествам, распространяя оные в своём кружке. И вот что с такими фруктами прикажете делать? Вот уж где действительно «горе от ума»…
Так что для Византии всё это «мудроборство», может статься, и имело смысл; не исключено, что живучестью Византия обязана в том числе и таким мерам. Но оно было почти механически перенесено к нам – и русскому образованному человеку Древней Руси вдалбливали: веруй, но не умствуй. То, что получилось в итоге, лучше всего, по моему мнению, обрисовал наш знаменитый историк В. О. Ключевский: «Целые века греческие, а за ними и русские пастыри и книги приучали нас веровать, во всё веровать и всему веровать. Это было очень хорошо, потому что в том возрасте, какой мы переживали в те века, вера — единственная сила, которая могла создать сносное нравственное общежитие. Но не хорошо было то, что при этом нам запрещали размышлять, — и это было нехорошо больше всего потому, что мы тогда и без того не имели охоты к этому занятию. Нам указывали на соблазны мысли прежде, чем она стала соблазнять нас, предостерегали от злоупотребления ею, когда мы еще не знали, как следует употреблять её… Когда нас предостерегают от злоупотребления тем, чего мы ещё правильно употреблять не умеем, всегда можно опасаться того, что при встрече с опасным предметом мы прямо начнем злоупотреблением. Так случилось и с нами. Нам твердили: веруй, но не умствуй. Мы стали бояться мысли, как греха, пытливого разума, как соблазнителя, раньше чем умели мыслить, чем пробудилась у нас пытливость. Потому, когда мы встретились с чужой мыслью, мы её принимали на веру. Вышло, что научные истины мы превращали в догматы, научные авторитеты становились для нас фетишами, храм наук сделался для нас капищем научных суеверий и предрассудков».
А теперь те, кто имел терпение более-менее внимательно прочитать – не скажу, весь мой текст – но хотя бы текст Ключевского – скажите, положа руку на сердце: это вам из нашей современной жизни ничего не напоминает? Особенно насчёт последней фразы Ключевского? Не видим ли мы такого превращения авторитета в идола во всё время наших, гм, «реформ»? Нет тупого и прямолинейного обожествления «рынка», который якобы должен всё и вся решить? Нет начётнического пристрастия к каким-нибудь полутора либеральным хлёстким словечкам, вырванным из контекста и ставшим неприкасаемой «святыней»? Конечно, нынешние глаголемые либералы могут кивнуть на марксистов революционной поры, вцепившихся в идеи Маркса (и тоже, кстати, вырвавших их из контекста) и проводивших вытекающие из них положения вопреки всему. Так что же из того? То, что те были фанатиками, не отменяет того факта, что и нынешние – тоже фанатики фетиша, слепленного из каких-то обрывков положений одного из западных течений. И те были сильны, и эти сильны сегодня страшной силой – непривычкой к размышлению. Ведь всегда проще что-то схватить со стороны, нежели думать самим – а то голова, глядишь, заболит с непривычки.
И вот здесь-то, думается, будущему хоть идеологу, хоть просто педагогу надлежит поднять перст указующий – и изречь: вот к чему может привести формальное заимствование даже и того, что, безусловно, имело глубочайший смысл для изначальной цивилизации, цивилизации-«образца». Всё равно прежде чем схватить что-то, надо подумать: а оно нам нужно? Там оно может что-то гасить – а у нас эта болячка есть? Там то или иное явление может быть ответом – может статься, и не лучшим – на какие-то жгучие вопросы, присущие той цивилизации. А у нас эти вопросы есть? Что-то подобное нас жжёт или хотя бы щекочет? А если нет – зачем же это брать?
Из этого можно – и нужно – извлечь ещё один урок. Самобытность не есть какой-то повод для гордыни – как сплошь и рядом говорят наши западники, стараясь уязвить этим русофилов-патриотов, прибавляя к тому же, что самобытность может быть и скверной. Самобытность – похвальная или непохвальная, хорошая или дурная – это прежде всего показатель, нужны ли нашему обществу те или иные чужие лекарства – и не нужно ли придумать нечто своё – не из стремления к оригинальности, но из-за имеющего у нас быть специфически «нашего» порока – скажем, той же привычки не особо размышлять над своими проблемами. Другой вопрос – что, если думать, то можно и нужно принять многое изначально чужое, но полезное для нас. Нужно разобрать, почему безусловным благом было для нас принятие именно православной, а не католической аскетической практики – но это отдельная и немалая тема. Даст Бог, изложу отдельно хотя бы основные вешки.
Что же касается скудости источников – надо отметить, что в советское время, несмотря на все идеологические препинания, многими историками была проделана немалая работа по углубленному изучению многих источников. Конечно, нередко эта работа излагалась только в малотиражных изданиях и не всегда доступным языком; относительная темнота изложения была, повидимому, вызываема ещё и необходимостью как-то обойти идеологические запреты. К примеру, труд по истории Сибири XVII века Н. Н. Покровского и В. А. Александрова, изданный в 1991 году («Власть и общество. Сибирь в XVII в.»), но не слишком известный и ныне, содержит интересные факты. Оказалось, что Сибирь без конца бунтовала, добиваясь от центральной власти удовлетворения своих просьб. Но просьбы эти были, так сказать, конструктивные; это не были бунты, затеянные с целью всё перевернуть или хотя бы поменять власть – это была никак не разинщина или пугачёвщина (почему освещение таких бунтов было для Советской власти не слишком в тему). Нет, люди добивались, например, снятия нововведённых налогов или удаления со своего места какого-нибудь оборзевшего вконец чиновника. Необходимо отметить, что бунтующие не ждали, чтобы им на место наворовавшегося хапуги прислали хапугу ещё не наворовавшегося. Нет, сибиряки сами выращивали (!) свои чиновничьи кадры, выдвигая на важные посты каких-нибудь сыновей боярских, сосланных к ним «за пьянство, буянство и побитые фонари», твёрдо держа в руках эти «кадры», не давая им разгуляться – и вместе с тем оберегая от репрессий верховной власти. В конце концов, похоже, многие безобразники «перековывались». Да, и каждый третий такой бунт (подчас с боями, с перестрелками!) заканчивался полной или частичной победой людей на местах. И так было не только в Сибири. Вот теперь и надо подумать о степени якобы «рабской покорности» русских людей своей власти – равно как и о способности к самоуправлению. Вопрос: многие ли, даже интересующиеся историей, слышали об этом? Думаю, что не слишком. А тут ещё надо говорить об уникальном явлении народного правосознания – Тарском бунте 1722 года, поднявшем вопрос о границах царской власти и о том, к чему обязывает и к чему не может обязывать присяга. Конечно, великий реформатор никак не мог стерпеть такого – и утопил бунт в крови, не считаясь ни с какими потерями от неистовых действий. Вот тут и надо задать вопрос – так где же правосознания было больше, и кто его стал убивать? Впрочем, что тут говорить – видели мы и видим таких «свободолюбцев»; все, кто застал окаянный 1993-й взрослым, помнят истошный крик: «Давите их, Борис Николаевич!». Но это уже современная история…
Словом, работать есть над чем – и над изложением многих вновь открытых фактов, и над тем, как же учить людей не только что-то заучивать – но и уметь заученное обдумать. Пока довольно изложенного.
Примечания:
1. Рыбаков Б. А. Стригольники. Русские гуманисты XIV столетия. М., 1993, с. 48-56, 63.
2. Лебедев А. П. История разделения церквей в IX, X и XI вв. Издание второе, исправленное и дополненное. СПб., 2004, с. 174.
3. Там же; Hergenroether, J. Photius, Patriarch von Constantinopel. Ratisbon, 1868, Bd. II, S. 540.
4. Аверинцев С. С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996, с. 246.
5. Там же, с. 249-251.
6. Там же, с. 251.
Илл. Аполлинарий Васнецов. В Московском Кремле