Сообщество «Круг чтения» 16:41 9 марта 2019

В поисках тепла

на смерть Глеба Горбовского

Может ли поэт быть неизвестным, но при этом ещё — и народным? Тем более — в России, где со времён Пушкина поэты не просто пишут стихи или даже читают их вслух, а, согласно изначальному имени своему, посредством живого Слова, его смыслов, ритмов и созвучий, — творят миры, созидают гармонию в этих мирах и между ними? Жизнь Глеба Яковлевича Горбовского (4 октября 1931 года—26 февраля 2019 года) показывает, что да, и такое бывает…

Его внешняя жизнь — во всяком случае, до 1953 года — могла бы служить наглядной иллюстрацией к учебнику антисталинизма, будь таковой написан: репрессированный в 1937 году отец (правда, не расстрел и не лагеря — «всего лишь» ссылка), разрушенное войной детство — с неполных 11 лет в одиночку выживал-бродяжил фактически в зоне боевых действий («Война меня кормила из помойки, пороешься — и что-нибудь найдёшь…»), потом — детская пересыльная тюрьма, «ремеслуха» и исправительная колония, «побег с концами», в армии — двести девяносто шесть(!) суток «на губе» за три года стройбата… О степени внутренней свободы «раннего» Глеба Горбовского свидетельствуют не только «Фонарики…», но и миллионы раз перепетые «Ах вы, груди, ах вы, груди! Носят женские вас люди: ведьмы носят, дурочки и комиссар в тужурочке…», «У павильона «Пиво—Воды» лежал довольный человек: он вышел родом из народа, но вышел — и упал на снег…» Разумеется, всё это не печаталось, да и не могло быть напечатано! — но вовсе не «выходило из народа», а, напротив, «уходило в народ» и оставалось там уже как «народное», без всякого официального авторства и связанных с этим наград-наказаний…

Нельзя сказать, что Глеб Горбовский был как-то «перпендикулярен» тогдашнему общественному «мейнстриму» — он просто не мог поместиться в него целиком, без остатка. Причем, как выяснилось уже позднее, в постсоветский «мейнстрим» он помещался ещё хуже, чем в советский. Да и в шестидесятые не был «шестидесятником»: ни в стадионно-громогласном вознесенско-евтушенковском, ни в «тихом» соколовско-рубцовском изводе. Если и оказывался в каких-то партиях, то разве что в геологических. Там, где минимум условностей «социальной узды» и максимум природы. Считал себя бродягой — и да, поэтом. По поводу последнего занятия иллюзий не питал: «Певчих птиц на Руси и подстреливали (Пушкин, Лермонтов), и подвешивали (Рылеев, Есенин, Цветаева), и секли (Полежаев), и сжигали (Аввакум), и «ликвидировали» (Мандельштам, Гумилев, Павел Васильев), морили голодом, презрением (Ахматова) и просто душили руками (Рубцов) или сбрасывали с поезда на ходу (Кедрин), но чаще — давили… Машиной того времени, в котором они отваживались подавать голос». Но — с детства восторгался самой возможностью «подать голос».

Как правило, все пишущие о творчестве Глеба Яковлевича совсем мало или вообще ничего не говорят о его стихах для детей: мол, они делались им «не всерьёз», исключительно для тиражей и гонораров. Ну, не исключено, что и это принималось в расчёт, как по-другому? Но сводить эту часть творческого наследия Горбовского только к каким-то меркантильным соображениям — более чем странно. Тем более, что таких стихов написано им больше сотни, и не один десяток его «детских» книжек выходил в разных издательствах. А «всерьёз» или «не всерьёз» — вопрос, мягко говоря, спорный. Ведь недаром говорят, что первое впечатление — самое верное. Лично для меня, например, таким «первым впечатлением» стал оранжевого цвета, в твёрдом переплете, со слоном и клоуном на обложке, «детлитовский» сборник «Разные истории» 1972 (почти полвека прошло!) года выпуска. Сразу «пришлись по сердцу» залихватски весёлые строки:

Вот бы мне,

Вот бы мне

Прокатиться на слоне!

Конечно же, ещё бы — ведь до ближайшего зоопарка было как до сказочного тридевятого царства! Но нельзя сказать, будто эта его книга тогда мне, восьмилетнему, понравилась — скорее, наоборот. В «детских» стихах Глеба Горбовского ощущалось нечто иное, чем в привычном для меня «круге чтения» — что-то тяжёлое и ещё непонятное, а потому — наверняка «неправильное» и пока не нужное, странное, что можно и нужно «отложить на потом». Но имя-фамилию: тоже странные и «неправильные», — всё-таки запомнил. Конечно, ничего я не знал и не мог знать ни о самом поэте, ни о тех литературных баталиях, в которых он к тому времени уже отказался участвовать, «с концами» сбежав на этот раз прямо из «призывного пункта», хотя ему светили там если не маршальские, как у Иосифа Бродского, то уж генеральские, как у Евгения Рейна, погоны точно. А потому с большим внутренним облегчением прочитал в «Юности» 1973 года пародию за авторством Михаила Владимова на строки поэта Горбовского «Родила меня просто мама, а могла бы родить птица»:

«Быть я мог бы и просто ламой

Или ламом (мужского пола!),

А могла бы моей мамой

Быть верблюдица —

Факт весёлый!

Был тогда б я

не Глеб Горбовский,

Был бы просто я

Горб Глебовский!»

«Горб Глебовский» — вот оно что, можно и так?! Ха-ха-ха, система ценностей снова стала для меня — уже девятилетнего — полностью простой и понятной! Как впоследствии выяснилось — очень зря. И, правда же, странная штука — человеческая память… Вот эти мимолётные эпизоды моего далёкого детства зачем-то преподнесла сейчас «на блюдечке с голубой каёмочкой» — «Но за мельканьем беглых дат, за слоем календарной пыли нам не дано предугадать, чему свидетели мы были».

Господа, товарищи и граждане поэты! Представьте на мгновение невозможное: Пушкина, всего Пушкина — но только без его сказок и «Лукоморья». И себя — без них. Представили? Ужаснулись? Так вот, если можете или даже не можете — всё равно, всегда и везде, любые свои стихи! — пишите для детей, сами старайтесь быть как дети. И слово ваше — отзовётся!

Дебютная книга Горбовского вышла только в 1960 году — тоненькая, в 16 всего стихотворений добротного, но далекого от уже достигнутых автором вершин, поэтического качества, и выделялась она среди прочего бурного стихотворного потока того времени разве что своим названием — «Поиски тепла». Наверное, эти слова можно считать символом всей жизни и творчества поэта. Он как будто всё время стремился, но никак не мог до конца не то чтобы согреться, а даже оттаять: ни в «оттепель», ни позже. И книга его — не мемуаров, а «сомнений и догадок», тоже — «Остывшие следы». В которой автор признаётся в любви к жизни через книгу, — в любви, загоревшейся в его сердце с шестилетнего возраста через энциклопедический словарь Павленкова 1907 года издания: «Это на её, «отглагольной» страсти, алтарь приносил я затем многочисленные жертвы: покой, волю, дружбу, семью, а если требовалось — и саму любовь...»

«Энтропийный» второй закон термодинамики, сулящий не только смерть каждому человеку, но и тепловую смерть Вселенной — вот какому врагу всю свою жизнь пытался противостоять поэт Глеб Горбовский. И навидался его в самых разных обличьях: голода, холода, трупов военных лет, — с раннего детства. Но не только временно выжил — он сначала прочувствовал, а затем осознал всю трагичность и, простите мне корявый слог, невероятную чудесность самого явления жизни, не говоря уже о жизни человеческой.

Владимир Григорьевич Бондаренко в своей прекрасной статье «85 лет русского гения», опубликованной газетой «Завтра», немало внимания уделил давней, датированной ещё 1962 годом, встрече с юбиляром другого, гораздо более известного сегодня поэта:

«Николай Рубцов, отнюдь не пуританин и не любитель трезвого образа жизни, посетив как-то питерское "дупло" Глеба Горбовского, написал позже об этом посещении в стихах:

Трущобный двор. Фигура на углу.

Мерещится, что это Достоевский.

И жёлтый свет в окне без занавески

Горит, но не рассеивает мглу.

......................................

Куда меня, беднягу, занесло?

Таких картин вы сроду не видали.

Такие сны над вами не витали,

И да минует вас такое зло!

...Поэт, как волк, напьётся натощак,

И неподвижно, словно на портрете,

Всё тяжелей сидит на табурете

И всё молчит, не двигаясь никак…

Очевидно, в жизни Глеба Горбовского было то самое дно бытового распада, где гаснет даже самый крупный талант. По мнению Николая Рубцова, впереди его друга могла ждать только скорая и такая же бессмысленная смерть. Кто же знал, что судьба так перемешает карты, и то, что с грустью предвидел Николай Рубцов, глядя на запойный быт своего питерского друга, ожидает его самого?»

Судьба — она, конечно, судьбой, а карты — картами, но дело здесь, на мой взгляд, не в игре случая, нет. То, что для Рубцова и миллионов других наших соотечественников казалось выходом — хотя бы временным — из внутренней бессмысленности тогдашнего бытия, для Горбовского, судя по всему, было лишь входом в неё, тяжелейшей «разведкой боем», рейдом по оперативным тылам противника. Возможно, поэтому и не сожрала его пасть пресловутого «зелёного змия» — впрочем, далеко не единственная и не самая чудовищная из пастей нашего мира.

Как писал сам поэт в «Остывших следах»: «Говорить наедине с Богом мы так и не научились. Говорить с человеком, как с Богом, — вот оно, вечно благое и вечно недостижимое желание всех исповедующихся, несмотря на то, что благими намерениями вымощена дорога куда-то там… И потому — не исповедь, а всего лишь пособие для начинающего писателя или вот… лирический роман. Не просто бессюжетный или бесконфликтный, а, так сказать, эмоциональный, роман с неизбежным, невольным враньем, которое и отличает, к примеру, пение человека от пения соловья, мерцание уличных фонарей от мерцания звезд, гениальную «Анну Каренину» от «Священного писания», из которого автор семейного романа взял эпиграфом пять бестелесных слов: «Мне отмщение, и аз воздам»… Оглядываясь теперь в изведанное, пережитое, словно в огромный пустой коридор с многочисленными закрытыми дверьми и с одной-единственной лампочкой в самом начале этого коридора (свет детства!), спрашиваю себя: так чего же в тебе все-таки больше — городского или сельского, геометрически-уличного или плавно-географического, сотворенного разумом, то есть сконструированного или природного, почвенного, то есть навеянного, почерпнутого? И не мешкая хочу ответить: поровну! Примерно так же, как добра и зла. И тут же вспоминаю, что зла в мире, а значит, и во мне, гораздо больше, нежели блага. Просто добро сильнее, отсюда и кажущееся равновесие».

В стихотворениях того периода Глеб Горбовский специально выделял пятистишия и семистишия — как будто пытался уравновесить традиционный строчный «чёт» русской поэзии «нечетом».

Несмотря на внутреннюю и неизбывную свою — «монадную», если говорить словами великого математика и философа Лейбница, — неформатность, с какого-то момента — примерно с 1964 года — Глеб Яковлевич всё-таки начинает находить равновесие с окружающим его миром и не то, чтобы приемлет или отвергает его силы и власти, а — медленно, но верно «поднимается» над ними и, что самое главное, над самим собой прежним. Не сотворяет и не повергает кумиров, «идолов пещеры, идолов площади, идолов театра и идолов рода», по Фрэнсису Бэкону, а стремится «делать всё должное», как он это «должное» понимает. И оно со «строительством коммунизма» оказывается вообще не связано, как выражено в его вроде бы «пейзажном», а на деле — программном стихотворении 1964 года:

Ещё Россия не сказала

Свои последние слова.

То есть не «коммунизм» и не «социализм» для него — являлся или должен был стать последним словом России. Да и нужно ли оно, это последнее слово? Глеб Горбовский — как бы невзначай, неприметно, мимоходом — создаёт разве что некоторые следующие слова. «С улыбкой умру за Советскую Русь!..» — это строчка из стихотворения 1968 года, из сборника «Тишина», который тогда признали как раз антисоветским: какая, мол, тебе Русь? Союз! — и направили поэта подлечиться в «психушку». Конечно, через 23 года, как и все мы, не умер Глеб Яковлевич «за», но изменился, однако выхваченная им формула, «Советская Русь» — осталась на будущее. Да и то сказать: «не умер» — ведь в 1991 году было им написано стихотворение «Очкарик», в котором поэт всё-таки называет себя «погибшим за Русь», — и надо ему верить!

В деревне, где живу, старея,
меня, погибшего за Русь,
все принимают за еврея.
Пошто?! Ответить не берусь.

Ведь ни мацы не ем, ни квасу
не отвергаю, ан — не тот...
Хотя принять за папуаса
резонней... Вот ведь анекдот!

Должно быть, это только внешне
я не еврей и не узбек,
а если взвесить, то, конечно, —
еврей, албанец, финн кромешный,
француз! Очкарик... Человек.

Вот этому человеку и поэту теперь, после его физической смерти, можно и нужно поставить памятник в родном для него Ленинграде, ныне — Санкт-Петербурге. Это, на мой взгляд, будет честно и правильно. Потому что:

У России всегда

И на всё есть ответ:

Неизвестный солдат,

Неизвестный поэт…

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x