Сообщество «Философия истории» 00:00 9 января 2026

Святая Русь как объективная идея

движение вверх, к вневременным целям и идеалам, в которых старались жить наши предки, которых мы желаем для наших детей

Актуальна ли в наше время национальная тема? Стоит ли окрашивать различные общества в национальные тона, или всё это пора свести к «общечеловеческому»? Вопрос звучит примерно так же, как «нужна ли человеку личность?». Общечеловеческое абстрактно, безлично, в нём можно потерять себя. Константин Леонтьев справедливо писал, что люди Запада в своём стремлении стать «общечеловеками» обезличиваются, погружаются в Ничто. На место земли, традиции, Родины объединяющей становится принадлежность к искусственной интеллектуальной схеме, «изму». Именно здесь отдаёт фашизмом, ведь в одинаковости заложена идея шаблона — одинаковы с кем? А тех, кто не хочет быть подогнанным под шаблон, подавлять? Вот и фашизм, только с представительской улыбкой. Как душа не бывает неконкретной, так и любой народ «либо находит принцип своей жизни в себе самом, либо вовсе его не находит» (Эмиль Чоран. «История и утопия»). Существует особый стиль мировосприятия, душевный магнит, объединяющий и притягивающий людей, дающий ощущение родства. «Понятие Родины — очень объёмно, — писал композитор Г. Свиридов, — оно — всеобъемлюще, грандиозно. Оно включает не только всё, чем ты живёшь, но и самый воздух, которым человек дышит, его прошлое, нынешнее и грядущее, где суждено жить и нам (как и людям прошедших поколений) своими потомками, своими делами… Родина — это совсем не только симпатичное и приятное, но и горькое, и больное, а иногда и ненавистное. Всё есть в этом понятии, в твоём чувстве к ней, без которого жизнь почему‑то теряет смысл» («Музыка как судьба»).

Ю. Мамлеев: «Даже Окаянная Русь — не какие‑то отбросы, а, напротив, даже в греховных проявлениях России есть, пусть и скрытый, аспект выхода, некое тайное, запрятанное «зерно», благодаря которому почти любые формы бытия России становятся парадоксально драгоценными…» («Россия вечная»). Нам давно уже не нужно доказывать право России на самобытный культурно-исторический тип, со времён славянофилов в науке, искусстве, технике, философии наша страна показала, что нет на свете ничего, что она не могла бы делать не только блестяще, но и в своём ключе.

Идея

«У России нет идеи, это просто большая территория», — сказал в частной беседе очередной злопыхатель. Как ни странно, идея есть даже у того, кто обрёл вдохновение в ненависти к своему духовному пространству. Но обязательно ли сводить её к формуле, схеме? Формулы могут будоражить, стимулировать к личному раскрытию, политическим баталиям и даже подвигам, но всё это не работает вдолгую, в бесконечную перспективу. Чего теперь стоит гордый римский гражданин, или бесстрашный японский воин, или человек Возрождения, голый и независимый? Каждый такой герой неизбежно превращался в легенду, в музейный экспонат. Что нетленное они пытались собой до нас донести, какую за-временную мысль выразить на благо другим? «Естественного человека» Руссо не планировал даже для собственного спасения. Экзистенциалисты своей свободой-в‑сторону-ничто предложили путь вполне для себя — но не к спасению, а к погибели. Предложений гибели-для-других хватает и без философов — этим увлечены «все богохульные умы, все богомерзкие народы», от Мальтуса до Шваба. В дополнение к «свободе», «демократии», «правам человека» появляются новые заманухи из области «четвёртой промышленной революции».

Нам мало, чтобы глобальная мысль оказалась результатом критического Q-анализа, мы стараемся проникнуться ею, впустить в себя целиком. Советский Союз внедрял в жизнь логическую схему (антагонизм классов, смена формаций и т.п.), которая если и соответствовала чему‑то, то в другое время и в другой цивилизации. В изменившихся жизненных условиях схему уже невозможно было выдавать за мечту, пришедшие к власти не поняли, что идеология — топор, из которого народ начал варить свой суп, и вместо того, чтобы сесть за стол, вцепились в этот топор. Всё больше крепло ощущение неправды, будто кто‑то ломает естественный мир, подчиняет конкретное абстрактному, живое неживому. Любая идея имеет свою подлинную сущность, платоновскую объективную реальность за пределами явленного, из области бессмертия. Идея не прорастает из одной частной догадки: «Только то может войти в мир идеологии, оформиться и упрочиться в нём, что приобрело общественную ценность» (Валентин Волошинов. «Марксизм и философия языка»). Идея народа — не формула, не схема, а глобальный божественный замысел, духовная константа, проработанная на небесах: «Метафизический Центр России — это «идеальная» Россия, центроконцентрация её сути, наконец, более точно, — Россия как она задумана от Вечности, в самом Абсолюте, в самом Боге» (Ю. Мамлеев. «Россия вечная»). Такую идею вынашивают всей своей жизнью, пестуют в душе, не стремятся упростить для понимания досужей публики. И мы это поняли. «Мы научились хоронить нашу национальную святыню в недосягаемости, — писал Иван Ильин. — Мы постигли тайну уходящего Китежа, столь недоступного врагу и столь близкого нам, неразрушимого и всеосвящающего; мы научились внимать его сверхчувственному, сокровенному благовесту; в дремучей душевной чаще нашли мы таинственное духовное озеро, вечно ограждённое, навеки неиссякающее…» («О России»). Это ментальное озеро защищало нас и в рыночных отношениях, и в социалистических. В нём исчезают бесследно хитроумные логические изобретения; в нём же — необходимая для народного организма живительная влага, секрет нашего таинственного возрождения.

Мы редко знаем, нам больше нравится видеть. То, что видится, как озеро, ждёт не формулы, а имени. Вот оно, Псковское озеро, и всё, что за этим стоит, что из этого следует. А вот он Байкал. За этим названием раскрывается бездна. Не только географическая, экологическая, историческая — там душа начинает петь. «Бродяга к Байкалу подходит…» Ухватывать образ, удерживать его в сознании и душе помогает наполненное смыслами имя. Получая всё новые дефиниции, оно снова и снова сообщает о главном. «Если осознание означает обобщение, — писал Л. Выготский, — то совершенно очевидно, что обобщение, в свою очередь, не означает ничего иного, кроме образования высшего понятия… обобщение понятия приводит к локализации данного понятия в определённой системе отношений общности, которые являются самыми основными, самыми естественными и самыми важными связями между понятиями. Обобщение, таким образом, означает одновременно осознание и систематизацию понятий» («Мышление и речь»). Именно понятие способно свести воедино все сути, сконцентрировать коллективную картину мира, собрать в энергетический пучок прошлое, настоящее и будущее. Нам нужно обрести своё главное самоназывание, которое притянет общественную мечту. Так сложилось исторически, что конкретика и суть нашей мечты концентрируется в понятии Святая Русь.

Осторожно со святостью!

Но почему Русь — Святая? «Мы сами себя назвали “святою Русью”, — иронизировал Мережковский. — Но ведь этого, пожалуй, мало; ведь прочие, не «святые», народы могут справедливо усмехнуться: гречневая каша сама себя хвалит» («Соловьи над кровью»). Гоголь написал после сожжения второго тома «Мёртвых душ»: «Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведёт. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. Многие у нас уже и теперь, особенно между молодёжью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: “Смотрите, немцы, мы лучше вас!” Это хвастовство — губитель всего» («Выбранные места из переписки с друзьями»). Гоголевское духовное дело остановилось на покаянии: писатель показал миру наши мёртвые души, но не живые. Мы будто не услышали его: «Люди верили, что Россия протрёт глаза гнилому Западу. Откуда эта гордость и уверенность?.. Разве мы теперь не читаем чуть ли не каждый день, что мы авангард человечества! И не свидетельствует ли это, до какой степени мы не знаем действительности, до какой степени мы живём фантастически!» (Иван Павлов «О русском уме»). Сейчас человека с такими взглядами назвали бы либералом. Но ведь эти слова произнёс великий ум. Неужели всё дело в том, что нам хочется внушить самим себе, что мы уже «святы»? Вот Британия — с чего вдруг она «великая», потому что многих ограбила? Или потому, что «сама себя хвалит», как гречневая каша Мережковского? Смотрите, какая я сильная, а значит, сытая, а значит, культурная. И так сама себе выдала индульгенцию на любую жестокость, любой грабёж. Не поддались ли и мы тому же соблазну? Освободившись от иллюзии, что Запад — это всё хорошее, не впали ли в новую, что всё хорошее — это мы?

У отдельных людей и целых народов есть две противоположные мечты: низкая, о доминировании своего над чужим, и высокая, о благе всех. Миру необходимы народы, способные ставить интересы других вровень со своими, если не выше, — только так можно стать опорой. Любить — не значит переделывать, стремление к превосходству надо воспринимать как болезнь. Не подминать, не начальствовать, но и не подстраиваться под других, не стремиться кому‑то понравиться. «Домонгольские» русские князья не позволяли себе строить дом больше, чем у соседей: они не считали нормальным, когда радетель богаче подчинённого. Это порождает ревность и жадность. Наверное, по той же причине мы, похвалив себя, тут же начинаем каяться, оговаривать себя, стесняться.

Наша «святость» принципиально отличается от их «великости». Наши мечты никогда не сводились к местечковости, национализму — мы уповали шире. Нам не знакомо цивилизационное чванство, мы не подвержены племенизму, не воспринимаем себя причиной и целью существования других цивилизаций. Для нас каждый человек — душа перед Богом. Своё вдохновение мы черпаем в идее жертвенности, личной, как антитезы индивидуализму, и цивилизационной. Обслуживая интересы определённой группы, Троцкий пытался бросить наш народ в топку мировой революции. Мы не стали дровами, но, что ещё важнее, не поставили себе цель спалить другие народы в топке собственных представлений. «Завоёвывая», Россия, как правило, поддерживает тех, кто сам просится под её защиту.

При жизни никто в здравой душе не назовёт себя святым. Если праведник скажет: «Я святее других», — от его «святости» не осталось и следа. Он должен думать о том, что другой, скорее всего, лучше него, и надо совершенствоваться самому. Мы не знаем, существовала ли Святая Русь у наших предков в более проявленном виде, чем сейчас, наши представления об этом — мечта о чём‑то потенциальном. В русском языке нет «потенциального будущего» времени, наверное, потому, что у нас всё плюс-минус потенциальное, хоть будущее, хоть прошлое. «Потенциальное прошлое», слитое с «потенциальным будущим», — источник вдохновения для настоящего. «Русская душа всегда хотела верить в лучшее в человеке… Отними у неё эту веру — Русского человека нет. Будет — раб, совершенно ничтожный, хуже и гаже, чем любой захолустный обыватель Европы» (Г. Свиридов «Музыка как судьба»). Святость не есть окончательная данность, это пожелание, перспектива, высшая мистическая цель, небесный образ. Русь называет себя святой, имея в виду не сбывшееся, не завершение процесса, а его начало, потенциальное, мечтательное. Но без этого мечтательного мы не можем, так уж устроено наше сознание.

Исторический контекст

Правда человека коренится в его прошлом — рассказывая истории из жизни, мы лучше всего раскрываем свою натуру. То же и с народами. Сейчас принято считать, что движение вперёд — это изобретательство, новизна как самоцель, и с этих позиций видеть в традиции движение назад, к хороводам и кокошникам. Но мы вглядываемся в прошлое не затем, чтобы попасть в музей; тот, кто думает, что Традиция — это сплошные приветы из прошлого, не чувствует вечности. Хороводы — действие для символического переживания целостности и одновременно цикличности мира. И если мы не придумали ничего им взамен, мы не прибавили, а только утратили. Играя на гуслях или слушая пронзительную русскую песню, мы актуализируем своё ощущение гармонии, свой лад, способ чувствования. Не возвращаемся в прошлое — что мы о нём толком знаем? — а погружаемся в осмысленное будущее. Мы всегда будем стремиться «к обретению той гармонии, в которой пребывала Россия 1200‑х годов. Эта гармония утрачена, но не забыта. Если России суждено без помех следовать законам, свойственным её природе, и дать им внешнее выражение для окружающего мира, то после долгой беспримерной дороги блужданий она однажды вернётся к своим начальным душевным истокам. Только тогда добьётся она своих высших свершений, поскольку это будет уже не спящая младенческим сном Россия XII века, а Россия знающая, прошедшая через свою противоположность» (В. Шубарт «Европа и душа Востока»).

Наш человек и, правда, немного Иванушка-дурачок. Он то ли не чувствует, то ли не учитывает свою конечность, игнорирует тему смерти. Об этом упоминают, говоря о более запредельном, за-здешнем православном христианстве по сравнению с католическим. Дохристианское славянское ощущение времени было тоже подчёркнуто метафизическим. Помимо современного понимания времени, из точки А в точку Б, помимо циклического — всё повторяется и возвращается, — древние славяне остро чувствовали высшее, мифологическое время, где всегда происходит одно и то же. Только что я восторгался маминым ласковым отношением к миру — и вот уже этим питается от меня мой ребёнок; только что самоутверждался в споре с отцом — и вот уже мой ребёнок самоутверждается в споре со мной. Я сам стал своими родителями, и дело не в том, что «всё развивается» или «всё повторяется», а в том, что всё одно, что я — мой отец, и сейчас существую, будучи им. Единосущность — не просто догмат, а острое переживание реальности, закреплённое в догматике. И страх, и радость, и заботу на высшем уровне ощущения времени — там, где оно не движется, — мы проживаем не столько как возникающее, сколько как извечно имеющееся. На этом уровне мы существуем не во времени — во всегда, без начала и завершения; мы помним, что «начало» и «конец» некогда были однокоренными словами. Мы просто наблюдаем разные формы незыблемого, и в этом нет преодоления страха смерти, скорее недоумение от мысли о таком страхе и самой смерти.

История так же движется к точке Б, но лишь на первый взгляд. На этом уровне её рассматривают как последовательность приобретений или потерь; для кого‑то цель истории — воплощение свободы, но мир сдохнет, изуродует себя физически, воплощая собой эту невнятную абстракцию. В истории легко проследить и движение по кругу, постоянные возвращения, при желании её можно превратить в учебник мировой цикличности. Но и здесь есть высший уровень, на котором всё происходящее — уже имеющееся, нет ни времени, ни смерти, есть незыблемое — и его изменчивые формы. С этой точки зрения национальная истина поворачивается то одной, то другой своей гранью. Кристалл закрутился, и грани всё труднее воспринимаются отдельно. «Мы можем отдаляться от Святой Руси или возвращаться к ней — но это не значит, что мы развиваемся или ускоряемся. Скорее вращаемся — и в нашей истории бывают “зимы”, когда Святая Русь светит, но почти не греет, а бывает “зной”, растапливающий мерзлоту и прогревающий почву на три штыка глубиной» (Виталий Аверьянов «Цивилизация потопа и мировая гибридная война»). Община, земство, однодворство, артель, колхоз — формы самоуправления, объединённые соборным порывом, но изменённые каждая по‑своему, порою искажённые политической конъюнктурой, тактическими смыслами. Принимая за основу разные формы, мы всегда держимся за своё. Настоящие герои России — люди из вечного времени, воплощавшие извечные смыслы: «Не интерес составляет главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание, медленно подготовляющееся в его духовном организме, но всецело обхватывающее его, когда настаёт время для его внешнего практического обнаружения и осуществления» (Николай Данилевский «Россия и Европа»). При всех политических трясках мы умудрялись исправлять навязанное, подключаться к своему эгрегору — и выстраивать жизнь так, чтобы она соответствовала интуитивно ощущаемому метафизическому верху. С годами любое материальное обрастает коростой, жиреют «верхи», растёт объём несправедливостей, общество утрачивает опоры. И тогда народ стряхивает с себя прогнившие формы, пытаясь отыскивать новые. Иностранцы думают, что хитро нас разрушают, не ведая, что и они орудие мощной силы, которая, порой через кровь и страдание, кидает нас в обновление.

Народ бессмертен, пока чувствует подключённость к собственному незыблемому, и умирает, если сдаётся чужому. «Говоря очень суммарно, за одиннадцать веков своего литературного существования Россия сменила такие “влияния”: 1) варяжское, 2) византийское, 3) хазарское, 4) татарское, 5) польское, 6) голландское, 7) шведское, 8) французское, 9) немецкое, 10) английское. Теперь, надо предполагать, очередь американского влияния. За все эти одиннадцать веков из русского человеческого сырья известные и неизвестные нам властители дум пытались изваять: нордического морехода, византийского царедворца, польского шляхтича, голландского шкипера, французского скептика, немецкого философа и английского парламентария… Они пытались переделать русского тысячелетнего Ивана… которого вот уже сотни лет никакая философия никак не может переделать ни в американца, ни в социалиста…» (И. Солоневич «Народная монархия»). История размышляет не о влияниях, а о проявлении собственного незыблемого замысла. Каждая эпоха раскрывает что‑то своё, и чтобы собрать картину воедино, необходимо лишь грамотное «соединение всех пяти русских империй в благословенное Русское царство, Святую Русь» (Александр Проханов «Бессмертный знаменосец»). Отдельный человек — нечто крохотное по отношению в своему народу, но одновременно он вбирает в себя весь эгрегор, воплощает своей жизнью весь путь своего народа. Так и эпоха есть нечто крохотное по отношению к вечности, но вбирает в себя путь народа от начала до конца. История неинтересна как набор фактов, которые зачем‑то укладываются в ту или иную внешнюю причинно-следственную связь. Только поняв, зачем мой народ в принципе нужен, я пойму, зачем нужен я. «Очень трудна работа историка, — размышлял Иван Ефремов об основной заботе исследователей будущего, — особенно когда учёные стали заниматься главным — историей духовных ценностей, процессом перестройки сознания и структурой ноосферы — суммы созданных человеком знаний, искусства и мечты» («Час быка»). А вот как он видел духовные труды наших современников: «Учёный тех времен казался глухим эмоционально; обогащённый эмоциями художник — невежественным до слепоты. И между этими крайностями обыкновенный человек… теряющий веру в себя и людей и находящийся на грани нервного надлома, метался от одной нелепости к другой в своей короткой жизни» (там же). «Когда мы ищем это глубинное, таинственное предназначение, ради которого был создан русский народ, нам открываются смыслы его сотворения, его существования в истории. Русская Победа, которую мы празднуем ежегодно, — это Победа над смертью. Над смертью любимого человека, любимой Родины, любимого мироздания» (А. Проханов «Бессмертный знаменосец»).

Каждая веха и эпоха нашей истории была очередной попыткой воплощения Святой Руси. Мы можем лишь догадываться, какими гранями она поворачивалась к людям в древности, но чувствуем, что её идея существует сама по себе, её образ — источник вдохновения и сила для движения вперёд. Святая Русь — это то, что каждый раз воплощается в наших душах и в нашей общей жизни. Она и в Светой Руси, через «е», и в посаде Сергия, и в одухотворённом монастырском типе хозяйствования, и в мечтаниях Льва Толстого, и в коммунистических устремлениях создать справедливый мир. Идеологии меняются, а русский дух остаётся. Каждый раз мы возрождаемся из пепла и с энтузиазмом приступаем к воплощению высшего замысла самих себя.

От справедливости к справедливости

Россия не может не помнить об ужасах революций; за ними непросто разглядеть наш небесный рисунок, зато они дают недоброжелателям возможность передёргивать. Затрону для примера тему «русского рабства». Искони мы настолько не были склонны к «рабовладельческому строю», что даже захваченных на поле боя врагов не считали предметами собственности: сажали с собой за стол, по истечении срока «рабства» предлагали на выбор уехать или остаться, а порой женили на собственных дочерях. Собственность человека на человека — явление для России довольно позднее и неестественное. Официально оно было введено в Соборном уложении 1649 года при Романовых, окружённых советниками из «свободного мира». Согласно этому документу, помещик становился владельцем имущества — земли и людей! — а также представителем власти. Крестьянство было привязано к земле, остальное ему запрещалось, но люди вряд ли восприняли новое положение дел всерьёз: «Ну приписали меня куда‑то, я всё равно никуда не собираюсь. А если соберусь, никто меня не удержит!» Люди как жили, так и продолжали жить.

По стране всё менялось медленно, однако каждое новое поколение «аристократов» всё серьёзнее играло в эту игру. Потребовалось не одно столетие, чтобы то там, то тут стали понимать: разделение людей на чистых и нечистых — это всерьёз, и кто‑то кому‑то вправду может быть хозяином или рабом. Полезло сословное чванство: «Я прекрасен, когда помогаю пахарю, но и справедлив, когда порю его на конюшне». Конечно, считать характерными для той эпохи зверства Салтычихи, как это подавали в советское время, почти то же, что приводить как символ социализма маньяка-убийцу. Но характерной становилась сама идея неких «высших», чьи потомки могут тебя грабить, а если воспротивишься — направят армию. Позже белой армии никак невозможно было отделаться от гнусного сословного шлейфа; в самой царской семье народ почувствовал дух европейского снобизма. Чем больше «верхи» верили в свою исключительность, тем больше народ злился. «Рабство? Так получите восстание. Теперь все будут равны, без поправок на образование и происхождение. И зарплаты будут у всех по шаблону, и все богатства перераспределим по принципу уравниловки. Несправедливо? А справедливо было унижать моих предков-кормильцев? Путь теперь все эти бездельники попашут…»

Наверное, мы слишком доверились агитаторам и западным провокаторам, начитались брошюрок с идеями Маркса, но экономические теории были лишь фоном охватившего нас законного возмущения. Пружина должна была разжаться, праведная эмоция — выйти наружу. Говорить, что это были райские времена в русской истории, — глупо, что они были исключительно мрачными, — подло. Результат революции — не только кровь. Порой полубезумными способами, но мы выжигали несправедливости прежнего уклада — владения и угнетения человека человеком. «Простые труженики и крестьяне, сбросив иго неравенства, распрямились и высоко подняли голову. Я смотрю на них, удивляюсь и радуюсь. Какими естественными и простыми стали отношения между людьми!» (Р. Тагор «Письма о России». 19 сентября 1930 г.). Именно уродство неравенства стремилась преодолеть революция и большевистская власть, именно истину равенства перед Богом и людьми пыталась раскрыть. С тем же чувством наши солдаты взрывали чужаков на своей земле, не задумываясь, какие цивилизации и паровые машины принесут захватчики: сперва мы их выметем поганой метлой, а потом разберёмся, нужны ли нам их машины.

Советский Союз замахнулся на огромное: убрать понятие классов и каст, любое неравенство. В обозримом прошлом нет примеров такого «эксперимента». Даже Махатма Ганди, предлагавший отмену касты неприкасаемых, не говорил об отмене кастовой системы как таковой. И дело не в Марксе: мы пошли на кровавый эксперимент не ради пролетариев, а ради справедливости и в целом вышли из социалистической эпохи с тем, с чем не могли выйти из романовской, — с внутренней уверенностью, что нет высших и низших: лучшие руководители, учёные, писатели — выходцы «из простых». От них — величайшие интеллектуальные победы, дух служения обществу, постепенное проявление, прояснение собственного облика.

Какие мы

Мы уже до конца усвоили: либо нас унесёт вселенским потоком духосжигающей лавы, либо мы соберём всю свою энергию и сосредоточимся на своём варианте исхода. Мы никогда не будем понятными «для них»: «У этих гипербореев, чьё прошлое, как и настоящее, кажется принадлежащим другой, не нашей хронологии, нет ничего похожего на средиземноморские прозрачность и лёгкость. Перед хрупкостью и славой Запада они испытывают стеснение, следствие запоздалого пробуждения и неизрасходованной жизненной силы: это комплекс неполноценности сильного» (Эмиль Чоран «История и утопия»). Настало время ответить, чего мы на самом деле хотим, какой образ себя воплощаем. Время фиксировать наше незыблемое, народные черты, знание которых помогает выжить или даже спастись. «Русский народ — это добрый народ, — говорил о нас Сталин. — У русского народа — ясный ум. Он как бы рождён помогать другим нациям. Русскому народу присуща великая смелость, особенно в трудные времена, в опасные времена. Он инициативен. У него — стойкий характер. Он мечтательный народ. У него есть цель, потому ему и тяжелее, чем другим нациям. На него можно положиться в любую беду. Русский народ — неодолим, неисчерпаем» (из беседы с А. Коллонтай). Вот какое обобщение основных русских черт даёт Ю. Мамлеев в книге «Россия вечная» на основе работ одного только Бердяева: «Антиномичность, парадоксальность русской истории и души, соединение, казалось бы, несовместимого, общинность, коллективизм, склонность к анархии, пассивность, женственность и государственность, революционный консерватизм, национализм и универсализм, мессианство, тайная свобода, воля и смирение, отсутствие дара “средней культуры”, крайности, терпение и бунт, братство и свобода духа, фантастическое духовное опьянение, дионисизм, отталкивание от формы, нигилизм, странничество, скитальчество и в то же время любовь к своей земле, искание Града Божьего и всеобщего спасения, апокалиптичность». Последняя тема для нас особая, более жизненная, чем мистическая, про то, что «ворочает массами, глыбами, творит» (В. Розанов «Апокалипсис нашего времени»). «Всем им знаком восторг конца… Они не видят иной возможности разрешить загадку мира, как через гибель его и свою собственную. Но эта смерть не есть последнее “нет”, а лишь тёмные врата, сквозь которые они пройдут к воскресению. Не к абсолютному ничто стремится русский нигилист, а к возрождению…» (В. Шубарт «Европа и душа Востока»).

Насколько же не схожи наши устремления и мечты о себе с западными — мы будто с разных планет! У Запада механическое делание — у нас умиление, чувственное восприятие творения и результатов труда; у них уважение к закону — у нас уверенность, что «право не обеспечивает правды» (Ф. Гиренок); у них демократия, вера в голосование, «общественный договор» — у нас соборный персонализм, тяга к совокупной мысли, причастности к эгрегору; у них середина как жизненная стратегия — у нас максимализм, жажда полярности, пусть даже одновременной; у них ощущение себя здесь и сейчас — у нас стремление вырваться из себя, как у лакея Видоплясова, но лучше прямо до Града Божьего; они влюблены в абстрактные формулы, универсалии, с которыми не надо рефлексировать, — у нас стремление добывать настоящую правду не размышлениями, а самой жизнью; у них сервис, вежливость — у нас должно быть всё честно, онтологизм, доходящий до грубости; у них манипуляторство, подчинение слова земным победам — у нас тяга к искренности, к прояснению всего до последнего закоулка души; у них стремление подмять под себя других — у нас умение «вживаться» в чужое; у них самоцентризм (хорошо должно быть мне) — у нас радение за всех (мне хорошо, только если хорошо другим); у них «права человека», когда каждый требует своего, — у нас вкус к смирению, хотя и к смирению другого; у них упёртость в достижении цели — у нас нелюбовь к труду, для которого нет эмоционального стимула; они сосредоточены на частностях, узкие профессионалы — мы интуитивисты, ценим цельное знание; у них собранность, деловитость — у нас потребность в духовной цели, мечтательность; у них неомания, стремление к внешней или временной непохожести — у нас консервативное восприятие форм, готовность высказываться в рамках того, что уже было; у них социальный оптимизм — у нас тяга к завершению, окончательности; у них свобода внешняя, телесная — у нас свобода духовная, внутренняя безграничность.

Что, кстати, подчёркивают наши единоборства. К примеру, каратэ строится на обязательных движениях, максимально их регламентирует. Рукопашный бой регламентирует скорее общие принципы, сами же удары должны рождаться из расслабленного, свободного тела. Русский боец не догматик, ему нужно понимание основ, а уж дальше он сам. Что бы мы ни делали, хоть в семье, хоть в мировой политике, одно будет для нас органично, другое — через силу, а значит, заведомо проигрышно.

Энергия русского дела

Целесообразно ли прибегать к искусственному сокращению населения, усилению эксплуатации, социальному расслоению? Вроде бы да, но если это главный жизненный критерий на планете, не пора ли уступить её муравьям? У них всё ещё более целесообразно. Кому нужен мир, который для своего выживания стерилизует людей вакцинами или уничтожает болезнями? Если мне надо зарубить топором двадцать старушек, захочу ли и смогу ли я потом жить? Ведь есть нечто выше жизни. Если кто‑то считает допустимой отмену семьи, пола, национальности, совести, не ценит духа общинности, воинской доблести, трудового энтузиазма, я как минимум не хочу иметь ничего общего с этим кем‑то.

Есть три этапа самоидентификации, которые проходит каждый субъект. Первый — дистанцирование, осознание: я — другой, мы — разное. Второй — отрицание: мы не просто не они, мы видим, чем не хотим от них заражаться. Третий — утверждение: мы то‑то, осмысленная самость. В любом понятии заложена необходимость дистанцироваться от другого понятия: «куст» значит ещё и то, что он не дерево и не трава. Но цель противопоставления себя не может быть основной. Первые два этапа мы постепенно проходим (и проходили в прошлом, и будем проходить в будущем), наступает третий. Если мы продолжим существовать в парадигме Россия — Запад, социализм — капитализм и т.д., будем доказывать, что мы сильнее и умнее, переделывать под себя другие народы, мы тоже превратимся из потенциально объединяющей силы в разобщающую и через это утратим настоящих «всеединых» себя. Цивилизациям, устремлённым в будущее, необходимо постоянно отыскивать свой истинный, максимально приближённый к объективному образ себя.

Мало того, чтобы этот образ строго соответствовал действительности. Он должен быть таким, к которому хочется стремиться. «Нация только тогда достойна унаследованных ею почвы и видов, когда она своими деяниями и искусством делает их ещё более привлекательными для потомства» (Джон Рёскин «Лекции по искусству»).

Нет ли противоречия между идеальным — и истинным образом? На этот вопрос может ответить лишь человек, имеющий опыт любви. Истинной, а не эгоистической, когда ты в угоду себе придумываешь человека таким, каковым он не является, и неизбежно разочаровываешься. Истинная любовь не пытается заменить реальное фантазийным. Любящий даже когда ругает, то как близкого, своего, даже как самого себя. Любимый человек может расстроить своими отрицательными проявлениями, но вызовет скорее желание искать причины этого отрицания в самом себе — я виноват, что не понимаю, возможно, он прав. А если уж тот совсем не прав, я не буду стремиться его переделать, постараюсь лишь мягко направить, не навредив. Зато всё положительное в дорогом человеке мы с готовностью прославляем и культивируем. От такого восхищённого созерцания себя он окрыляется, рвётся к новым победам. Испытав ощущение совершенства в глазах другого, уже не захочешь быть снова несовершенным.

«Человека можно оценить по его главной заботе» (Иустин Попович «Философские пропасти»), по тому, к чему он преимущественно стремится. То же и со страной. «Объединяющим должно стать не чувство принадлежности к общей родине или к земле, но причастность или непричастность к общему делу» (Ю. Эвола «Оседлать тигра»). Недостаточно описать свою вековую мечту, даже в возвышенном ключе. «Обращение мира в представление, — писал великий старатель общего дела Н. Фёдоров, — есть последнее слово учёного сословия, будучи порождением праздности, внешнего бездействия и индивидуализма, превращение мира в представление есть последнее исчадие праздности, как матери пороков, и солипсизма, как отца преступлений»; «Всякая философия несостоятельна, когда она есть мысль без дела» («Философия общего дела»).

Автор книги «Воссоздание Святой Руси» Антон Карташёв переходит от идеи воссоздания к идее воплощения: «Что делать для воссоздания нашего общего идеала “святой православной Руси”, “в нынешнем веце”, “в роде сем прелюбодейнем и грешнем”?… Только обиженно вздыхать о невозвратном прошлом или, довольствуясь тем, “что нам Бог послал”, в свободе демократий, молекулярно, “малыми делами” создавать начатки царства Божия на Земле?»

С одной стороны, «если есть Рай небесный, то нет никакой необходимости в его повторении на Земле, да ещё в более грубых и несовершенных материальных формах» (К. Яцкевич «Согласное учение святых отцов Восточной Церкви о душе…»). С другой — «создание на Земле полигона, где сам человек мог бы испытать себя и в роли создателя земного Рая или земного Ада, вполне могло входить в планы Бога, как большого ума, который и тренирует ум малый человеческий, подводя его к совершенству через выбор добра и зла» (там же). Этой темой так или иначе были наполнены наши думы. Лев Толстой: «Жизнь наша не может иметь никакого другого смысла, как только исполнение всякую минуту того, что хочет от нас сила, пославшая нас в жизнь…» («Царство Божье внутри вас»). Фёдор Достоевский: «Откройте русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским богом и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет пред изумлённым миром…» («Идиот»).

Итак, русское Богочеловечество, «обожение тварного мира» — вопрос не столько действительности, сколько планов на неё. И религия предполагает не столько изучение догматов и повторение ритуалов, сколько превращение бездуховного в духовное. В эпоху «посткапиталистической модернизации», перед новыми политическими вызовами наша задача всё та же — реализация своего духовного замысла. Отыскивать-расшифровывать-реализовывать в жизни естественные формы взаимодействия, специфически русскую общественную духовность — вот что нам предстоит. Ну или «крест реальности», который предложил философ Розеншток-Хюсси: вступаем в контакт с извечным; творим в будущее, завершая начатое когда‑то; проявляемся вовне; регистрируем нечто для самих себя внутри. «Россия, воскрешённая, бессмертная, поведёт мироздание к Богу. Россия, как бессмертный знаменосец, несёт хоругвь своего воскресения» (А. Проханов «Бессмертный знаменосец»).

Цель восстановления Русского мира — не самовыпячивание, а самопроявление. В нашем народе исторически заложен созидательный зуд; «Ни одна страна, которую я посетил, — писал Р. Тагор в октябре 1930 года, — ещё так не потрясала моего воображения. В других странах деловая энергия распылена: каждый специалист трудится только в своей области — будь то политика, медицина, школы или музеи. А здесь вся страна, устремлённая к одной цели, собрала все свои силы, связала их единой нервной системой и как бы превратилась в один гигантский организм, в одну колоссальную личность» («Письма о России»). Энергия русского дела неиссякаема, если дело это по‑фёдоровски — общее, по‑соловьёвски — богочеловеческое.

Воплощение Святой Руси — это движение вверх, к вневременным целям и идеалам, в которых старались жить наши предки, которых мы желаем для наших детей. Это осмысленный и увлекательный труд, диалектический процесс формирования себя и мира через самовоспитание и жизнестроительство. Мы снова не желаем падать в пропасть и готовимся создавать собой иную реальность; наше слово снова желает быть делом. Воплощение Святой Руси, сначала в своей душе, а потом в реальности, — своего рода духовная эвакуация, наша попытка противостоять царству зла на пути ко всеобщему спасению.

Илл. Антон Фролов, "Андромеда", фрагмент.

1.0x