Наш мир меняется так бурно, что всё острее встаёт вопрос: куда мы несёмся, точно ли движемся в правильном направлении? Запад навязал миру уклад, где судьбы добрых людей вершатся недобрыми. Где одни умирают от безделья, а другие — от отсутствия питьевой воды, где «все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих» (Лев Толстой. «Трудолюбие, или торжество земледельца»). Тех, кто, изощрившись в политических и военных подлостях, обирает целые народы, кто провоцирует и проплачивает бойни, где люди гибнут уже не сотнями и тысячами, как раньше, а миллионами, мы называем цивилизованными. Демократия оказалась вульгарным оправданием агрессии, свобода — слабостей и пороков.
Этот странный порядок вещей так старательно поддерживается в современном информационном поле, что невольно задаёшься вопросом: не пришло ли время это поле перепахать? Не пора ли стряхнуть с себя пепел пропаганды, перестать принимать пороки за достоинства, а преступления за милые шалости? Не пора ли прекратить свой путь в недоЗапад, перестать быть полубеременными, немножко святыми, немножко бесноватыми? Нам достаточно своих страстей и пороков, чтобы цеплять ещё и соседские, если мы не будем от них дистанцироваться, они тоже станут нашими.
Мы знаем перехваленный западный мир как добро, но очень плохо знаем как зло. Нарисовать критический портрет Запада, воссоздать характерно его духовную стихию и раскрыть его истинные страсти — вот задача, крайне актуальная в эпоху очищения, в эпоху нового самопроизнесения. Чёткое понимание того, почему не стоит становиться Западом, что из их мировоззренческого пространства нам хорошо бы не пускать в своё — вопрос гигиены души, непременное условие душевного равновесия и в конечном итоге успеха. По-настоящему успешный человек опирается на положительные образы своего, питается духовно из тех источников, которые именно ему, конкретно и лично, любезно предоставлены Богом.
Десакрализация слова
Согласно Аристотелю, в основе любой ораторской речи должно лежать понятие о благе. Однако с тех давних пор общество вряд ли стало совершеннее, а значит, нацеленность на благо не превратилось в гарантию эффективности: споры по‑прежнему могут выигрывать люди непорядочные, а у них свои гарантии результативности. От самого этого факта можно прийти в отчаяние, если не попытаться найти выход, пусть не для мира, хотя бы для самого себя. Этот выход существует, мало того, когда‑то он был массово очевидным, если, конечно, мы хоть немного представляем себе человека прошлого. Даже сейчас в той или иной степени люди уповают на такой, кажется, спорный источник знаний о мире, как откровение души. Ведь уверенно сказанная самому себе фраза: «Я прав», — в конечном счёте всё и решает. Или точнее: «Я согласен с самим собой». Привычка спрашивать себя: «Достаточно ли я искренен, точно ли я в данную секунду себе не лгу?» — нормальная духовная практика. Внутренняя гармония предполагает знак равенства между тем, что человек произносит, и тем, что действительно считает правдой. И это не просто «мировоззренческие пристрастия» — люди интуитивно чувствуют, настолько от искренности слова зависит само мироздание. Как будто слово имеет не просто значение, но некую духовную функцию, и изменить слову — не просто грешок, а настоящее разрушение мира: если слово в нём больше не обладает великой сакральной силой, то и жить не стоит. Сегодня мы уже с любопытством и даже недоумением слушаем рассказы о том, как трепетно относились люди прошлого к слову. Чтобы сдержать клятву, средневековые рыцари из дошедших до нас романов готовы были расстаться с жизнью. Причём было не важно, узнает ли хоть кто‑нибудь, ради чего герой погиб: слово должно работать честно, это условие чистоты души. Наши предки предпочитали обращаться за советом, как дальше жить, не в суды, а к старейшинам и старцам. Впрочем, последние понимали, что любое произнесённое слово таит в себе опасность лжи, а значит, преступления против главного смысла — против Бога. И становились молчальниками. Подвижники, исповедники были готовы принять мученическую смерть, но не отречься от веры даже «на словах», когда грозит смертельная опасность: слово, данное Богу, существенно важнее жизни. Как к святыне относились к слову великие поэты. Крепкое купеческое слово в России ценилось выше законов и контрактов, да и сейчас мы не совсем ещё отошли от этого принципа.
Торговля, дипломатия, судебные процедуры, да и просто управление в наше время окончательно потеряли интерес к соображениям духовного свойства. Речь в них строится по другим законам, и цель специфическая: не столько добиться блага, сколько победить. Всевозможные хитрые способы «завоёвывать друзей и оказывать влияние на людей». Законы конкуренции, принципы «все вокруг — враги», «всё лучшее — для меня» и подобные им становятся всё более всеобщими, и это кардинально меняет отношение к слову. Неискренность уже не только не осуждается, наоборот, является обязательным условием профессионального роста. Мы стали массово изучать то, что когда‑то называли «софистическими опровержениями», или попросту уловками. Но что ещё важнее — мы начали активнее использовать их в быту, сильнее ими заражаться. Искреннее слово стало казаться чем‑то праздным, малополезным и некомфортным (вроде собирания марок — хобби для бездельников), а жаркий, самоотверженный спор «во имя истины» — вообще неприличным. «Да стоит ли вообще стремиться к истине? — проворчит современный «продвинутый» человек. — Кто сказал и в каком парламенте узаконил, что утверждение должно совпадать с истиной, что их нельзя друг от друга отделять? Романтично, конечно, но совсем не практично». И действительно, у современного человека есть дела поважнее.
Как рассматривать слово в этой бесконечной интеллектуальной суматохе? Можно как забаву, способ расслабления, — вот оно уже стремится к тому, чтобы как можно меньше раздражать, задевать ранимые умственные рецепторы. Или как служебное приспособление — говори то, что принято думать в твоём кругу. Исходи не из уверенности, что ты прав, а из целесообразности. Не стоит особо рефлексировать: возьми первое попавшееся с доступного склада готовой продукции и пользуй по назначению. Как на работе: говоришь о корпорации — исходи из интересов корпорации, говоришь о продаваемом товаре — верь в товар. Вы спросите, как можно верить в товар? Да просто поставьте вопрос иначе: не как, а зачем. Вместо честного созерцания мира разуму просто надо отправиться за покупками.
Когда всё подчиняется частным прагматическим интересам, то и слово становится инструментом для достижения цели, а не истины. То есть истина сминается целью. И тогда уже не важно, что мы доказываем, важно, чтобы это было доказано. И уже не существует обязательной связи между тем, что мы говорим, и тем, что есть на самом деле, или хотя бы тем, что искренне кажется. Истину больше не жалко, её запросто можно переформатировать, подсунуть заведомую ложь. Сокращение пути от слова до цели, минуя истину, — это как если бы мы ехали на важную деловую встречу на танке, прорываясь через тротуар и детскую площадку, ломая деревья, сбивая людей, лишь бы только успеть. «Он не плохой человек, — заступится сторонник идеи успеха, — просто очень торопится, вот и сметает всё на своём пути». «А это не одно и то же?» — такой смешной вопрос вряд ли будет услышан адептами прибыли. Ведь они из поколения в поколение приучаются к мысли, что на пути к материальной победе можно жертвовать всем на свете. Тем более какой‑то там истиной.
Погружение в иллюзию
Современный человек становится всё более виртуальным, всё дальше отходит от привычки вглядываться в суть явлений, суть жизни, суть понятий. Целенаправленное погружение в иллюзии, во включаемые и выключаемые мысли и чувства о мире освобождает человека от необходимости познавать самого себя, а значит, и от способности к этому. Виртуальному человеку не нужен он сам, ему, как в компьютерной игре, нужна быстрая подсказка, кнопка, с помощью которой он может включать и выключать искомого себя.
Если полученный факт или образ не соответствует живому личному опыту, обычный человек отмахнётся от него, как от чего‑то не стоящего внимания. Но только не человек виртуального мира. Вопреки очевидности этот мир вызывает у него больше энтузиазма по сравнению с жизненным опытом. Это освобождает от многих «хлопот», и в первую очередь — от необходимости реально развивать в себе те или иные качества. Видимость — вот высокая цель, эффективный подлог — вот удача.
Стал ли человек от этого свободнее? Наоборот, нами стало проще манипулировать. Когда вглядываться в наличное содержание предмета незачем, как и опираться на собственный опыт, мы всё больше делегируем сознание фантомам. Иллюзия заменяет содержание и в итоге убивает его. Но этого не жалко, ведь цель определилась иначе, и нужен не сам предмет, а его виртуальное исполнение.
Виртуальным человеком, погружённым в иллюзии, легко управлять, на него нужно просто грамотно расставить словесные ловушки. Не только «демократия», но и масса других словечек из западного арсенала — «свободный рынок», «свобода слова», «тайна вкладов», «права человека» — ничего особо не значат, просто вызывают определённый рефлекс, как лампочка у собаки Павлова, английские buzz word, слова-вывески, «звоночки». «Мы исходим из той самоочевидной истины, — говорится в американской «Декларации независимости», — что все люди созданы равными и наделены их Творцом определёнными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью». Хорошие слова, но только сказаны они рабовладельцем Томасом Джефферсоном. Уже тогда хозяева лозунгов хорошо знали цену всем так называемым «правам» и «свободам». С годами эти люди всё меньше имеют в виду то, что заложено в определениях, всё легче жонглируют понятиями, всё циничнее меняют местами коммунизм и фашизм, права человека и человеконенавистничество, преследуя свои прагматические цели, последовательно проплачивают противоположные по целям идеологии, понимая, что они должны быстро менять друг друга, играть на разных душевных клавишах: то либеральных, то патриотических, то религиозных, то семейно-родовых. Красивые лозунги про задачи высшего порядка стали оправданием для самых отвратительных решений на земле. С ними на устах сбрасывают атомные бомбы, развязывают войны, сливают национальные богатства в транснациональные компании, сбывают не прошедшие проверку лекарства бедным странам и так далее, до бесконечности. Если цель не борьба со злом, а прикрытие зла, если ценности ценны лишь своими внешними оболочками, то и преступления совершаются как бы не против людей, а против иллюзий. В качестве доказательства того, что в Ираке есть химическое оружие, достаточно потрясти с трибуны колбочкой с белым порошком.
Переформатированное сознание ни за что не признается себе в том, что оно управляемо, стандартизировано, выстроено по лекалу — оно получает все необходимые доказательства обратного. Виртуальный человек убеждён, что его суждения верны, даже если никогда не находил им подтверждения и не может их обосновать. Чувство собственной неповторимости виртуальный человек получает ни за что, без каких бы то ни было оснований. Настоящая индивидуальность иллюзорному миру и не нужна, она даже вредна, поскольку по общему замыслу все должны находиться в одной и той же парадигме, существовать исключительно по её правилам; в компьютерной игре ведь не может быть личностей, там все — фишки, которым иногда только льстят, что они личности. Информационная эпоха показала, что можно, заставив людей носить, говорить и думать одно и то же, сделав из людей копии, тем не менее внушить им, что они неповторимы. Когда стандартное кажется результатом свободного выбора — это высший пилотаж манипулирования, наиболее совершенная форма подчинения. Люди, теряющие чувство реальности, проще попадают в ловушки, хоть идеологические, хоть финансовые, хоть духовные.
Запад пытается убедить всех на свете, что свобода — это про него; он рассыпал по миру огромное количество соответствующих указателей. В реальности «свободное общество» вовсе не предполагает свободу, это лозунг, но никак не принцип. Запад давно понял: невозможно, да и не нужно реализовывать принцип свободы, даже если ты его заявил, однако есть необходимость продолжать заявлять. Как и в случае с индивидуальностью, самое главное — чтобы казалось, что она есть. Блокируй всё, что может потащить к настоящей свободе, оставляй только яркие, убедительные картинки свободы, понятные сигналы с хорошим визуальным подкреплением. Общественные туалеты без дверей и писсуары прямо на площади — то, что надо. Целующиеся парочки на улицах — прекрасно, но уже недостаточно: пусть целуются однополые парочки. Хочешь спариваться с крокодилами? Прекрасно, мы придумаем, как тебе облегчить путь к любимому. Иллюзию свободы поддерживает иллюзия прогресса свободы, и чем больше сексуальных новшеств входит в практику половых отношений, тем человек как бы свободнее — это теперь тренд, не отставай, не ленись! Мы ещё не раз удивимся «открытиям» в этой области. Общество, называющее себя свободным, точнее назвать пребывающим в иллюзии свободы и в реалиях рабства: люди не владеют темой свободы, а только грезят о ней и принимают за реальность свои грёзы.
Вот как писал об этом Андрей Тарковский: «Современное человечество, борясь за свободу, требует личного освобождения, то есть возможностей для личности делать всё, что ей заблагорассудится. Но это иллюзия освобождения, и на этом пути человечество поджидают лишь новые разочарования… Опыт Запада даёт в этом смысле богатейший материал для раздумий. Существуют несомненные демократические свободы Запада, притом что всем очевиден чудовищный духовный кризис, переживаемый его «свободными» гражданами. В чём дело?.. Думаю, что опыт Запада свидетельствует о том, что пользоваться свободой как данностью, как водой из ручья, не платя за это ни копейки, не совершая над собою никаких духовных усилий, означает невозможность для человека воспользоваться благами этой свободы…» («Запечатлённое время»).
Западные «свободы» — способ отвлечь человека от внутренней несвободы: не стоит продвигаться в глубину, лучше болтаться на поверхности, плыть куда угодно, куда глаза глядят, не ориентируясь ни на что. Тогда порывом ветра и течением вас унесёт куда «положено». Рабство и свобода в устах западных правителей — не более чем способ манипуляции, ловушки для электората, чтобы лучше усваивал, кто хороший, а кто плохой.
Лозунг свободы в устах Запада — всего лишь прикрытие, в реальности он называет свободой право выбора из того, что сам навязывает, а несвободой — право выбора из того, что навязывать невыгодно. За мифологией свободы это общество скрывает жесточайший идеологический и духовный тоталитаризм.
Проявлениями свободы решили считать всё, что пропагандирует индивидуализм, захватничество, национальное чванство. И при этом ввели запреты не только на конкретные взгляды, но даже на отдельные слова, что в свободном обществе было бы невозможно. В сознании западных людей шуруют так, как не снилось ни одному тоталитарному обществу. Наши профессора, которые ездят читать лекции и на Запад, и на Восток, давно заметили, что восточные люди гораздо более гибкие, интеллектуально отзывчивые, не такие зарегламентированные и зашоренные, как люди Запада.
Запад прославил критическое мышление, но сам тихонечко вернулся к догматическому, которое научилось имитировать критическое. Вряд ли можно назвать другое человеческое сообщество, которое было бы настолько сознательно погружено в создание иллюзии о себе, чтобы целые индустрии посвящало исключительно этой задаче.
В их кинематографе внутреннюю правду, реальность давно уже вытеснила вылизанность, причёсанность, отмытость машин, то есть видимость, мишура. «Мы живём в мире, где похороны важнее покойника, где свадьба важнее любви, где внешность важнее ума. Мы живём в культуре упаковки, презирающей содержимое», — восклицал уругвайский писатель Эдуардо Галеано. Важны не искренность, а видимость искренности, не благосостояние, а видимость благосостояния, не лечение, а видимость лечения и в конечном итоге не здоровье, а видимость здоровья. Иллюзии социальной защиты, социального партнёрства и «равных возможностей» Запад поддерживает столь же рьяно, как и замшелый фейк про собственную прогрессивность, хотя в технической области там уже давно застой. Прогресс в гуманитарной области — ещё больший фантом. Но если фразёрство прогресса, что бы это ни значило, нравится всем, значит, Запад его надёжный оплот. Назначив себя «волонтёром прогресса», он умудрился оправдать и простить себе столько всего!
Самоцентризм
В понимании Запада, чтобы двигаться вперёд, надо изменить человеческие отношения, провести ревизию этики. Индивидуализм, вдохновлённый идеей социального дарвинизма, воспринимается ими как опара, на которой поднимаются настоящие достижения: «Стремление к личному успеху укрепляет свободу, создавая богатство. Конечная смесь идеализма и эгоизма является сильной комбинацией» (Збигнев Бжезинский. «Великая шахматная доска»). В индивидуалистических обществах человеческое «я» не путь к вершине, а уже вершина, причём нипочему, просто так. Там человек зациклен на себе, на мысли о том, что он центр мироздания и правильнее всего поступать так, как удобнее ему, а не другому, думать так, как думать удобнее, а не логичнее. Нарцисс задирает голову, и уже никого не замечает и ничего не понимает: «У среднего человека самые неукоснительные представления обо всём, что творится и должно твориться во вселенной. Поэтому он разучился слушать. Зачем, если все ответы он находит в самом себе?.. Под маркой синдикализма и фашизма впервые возникает в Европе тип человека, который не желает ни признавать, ни доказывать правоту, а намерен просто-напросто навязать свою волю» (Хосе Ортега-и-Гассет. «Восстание масс»). Такому‑то народу или отдельному человеку просто хочется считать себя эталоном, образцом, а если хочется, значит, так и есть: «Индустриальная цивилизация возможна лишь тогда, когда люди не отрекаются от своих желаний, а, напротив, потворствуют им в самой высшей степени, какую только допускают гигиена и экономика» (Олдос Хаксли. «О дивный новый мир»).
Человек принимает решения, опираясь на многое — на традицию, на авторитет, на собственное «я», причём последнее наполняется определёнными энергиями и в каком‑то смысле подчиняется их источнику. Однако для индивидуалиста такое понимание почти оскорбительно: Церковь как копилка знаний его больше не интересует, свои род, общину, страну он не готов рассматривать как источник хоть какого‑то блага и уж тем более объект благодарности. Самоцентристу дашь 100 рублей, он обидится: почему не 200, дашь 200 — обидится, почему не 300. Его противоположность, скажем так, соборный человек, черты которого мы застали в человеке советском, получит 5 рублей — и возрадуется, и будет этой свой радостью делиться: «Вот мне дали 5 рублей!» Такие же отношения и с Богом, с судьбой, с Родиной. Один скажет: «Я получил жизнь, здоровье, жильё — спасибо Тебе!» Другой: «Господи, за что, почему я не получил больше? Где мои замки-хоромы, как у Рокфеллеров, где моя физическая сила, как у Поддубного? Куда смотрела Родина, когда клала тротуарную плитку так, что теперь приходится перекладывать? Ату её, пора искать новую Родину!» Единственным источником достоинств индивидуалист считает себя, а вот если кто увидит его недостатки — тогда, пожалуйста, виноватых много: тут тебе и род, и общество, и страна.
Индивидуалист не способен уважать, но любит осуждать. Он не умеет радоваться успехам друзей, коллег, а концентрируется на их промахах и недостатках. Скажет кто‑то глупость — зацепится, обязательно это подчеркнёт, выставит человека в невыгодном свете. И вовсе не от уверенности, что он сам хорош, наоборот, именно этого ощущения ему часто не хватает. Парадоксальным образом он сильно зависит от взгляда окружающих: если чем‑то расстроен, он не успокоится, пока не заставит кого‑нибудь доказать, что повода для расстройства нет. Зацикленного на себе человека надо постоянно хвалить, возносить, поэтому друг для него — тот, кто станет вечным огнем под его неостывающей гордыней. Напишет он какой‑нибудь текстик и станет бегать за вами, выпрашивать похвалы: «Ну как? Скажи же скорее, ведь здорово?» Пока не вытянет тысячу часто вынужденнолицемерных слов о его несомненном таланте. Но вот вы сами расслабитесь и принесёте индивидуалисту свои наброски. Он примет их на чтение торжественно, как авторитетный эксперт, и долго не будет приступать, пока не насладится мыслью о своей важности и заслуженности обращения именно к нему. А потом прочтёт несколько страниц, обязательно до какого‑нибудь неудачного места, которое поправить‑то пара минут — и остановится. Почему? Да жалко автора, убогий он какой‑то!
Индивидуалист не обязательно чудовище. Он тоже делает добрые дела и тоже радуется. Просто его радость — для внутреннего пользования. Ему естественнее радоваться тому, что он делает сам, тому, что будет эмоционально оплачено. И если кто‑то другой получит заслуженную похвалу, индивидуалист станет мучиться и ревновать, а то и просто заявит: «Всё, дело неинтересно, бессмысленно, сплошные изъяны, проще бросить и заняться чем‑то более серьёзным». Зависть иссушает душу несчастного, это одно из самых сильных его чувств. Помните героиню известного нашего фильма «Сказ про то, как царь Пётр арапа женил»? Девица собирается отказать «арапу», но вдруг узнаёт, что он сам не желает на ней жениться. «Как это он не желает? — возмущается героиня. — Это я не желаю!» Существенно только то, что происходит по моей инициативе, благодаря мне. Справедливость по моей воле высокоморальна, заслуживает похвал, справедливость по чужой — ничтожна. Несправедливость, совершённая по моей воле, вполне терпима, совершённая по чужой — абсолютное и крайнее зло. Индивидуалист не потерпит несправедливости по отношению к себе — только по отношению к другому. Собственные мерзкие поступки он оправдает тем, что так делают многие или что мир жесток и выжить можно, только расталкивая конкурентов локтями. Проступкам же других он не найдёт оправдания. При таком восприятии мира любые оглядки на совесть бессмысленны. Индивидуалист не бывает благодарным — он принимает добро как должное и ждёт, когда ему сделают ещё побольше добра. Он не умеет обмениваться энергиями по вертикали, только по горизонтали — забирает силы другого, скидывая на него те эмоции, которые не может и не хочет держать в себе. Он не склонен давать — только брать. Ближний для него — приспособление, инструмент для удовлетворения потребностей. Когда другу тяжело на душе, он не кинется на помощь, а постарается по максимуму напитаться энергией растерявшегося. Он не способен любить: любовь предполагает отношения с иными самоценными субъектами. Индивидуалист же может брать за отправную точку, нулевую отметку происходящего вокруг только собственное «я». Это удобно, только вряд ли такой человек вправе рассчитывать на любовь к себе.
Индивидуалистическое состояние души сформировалось на Западе очень давно. Читаем надгробное слово Василия Охридского, митрополита Солунского, императрице Ирине из немецкого рода: «Пришлая иностранка, чужеплемённая, к нам переселённая, поздно, как казалось, начавшая учиться нашим обычаям, происходившая из народа высокомерного и хвастливого, поднимающего брови выше лба…» «Себялюбивые люди и народы подобны тому рабу, что принял один талант и зарыл [его]» (Нил Сербский. «Сербский народ как раб Божий»), то есть убил в себе способность заботиться о других, любить других. Сергий Булгаков называл это «самобожие, самоутвepждeниe своей тварности в качестве абсолюта» («Два града»), а Паисий Святогорец — «рабство себялюбия». Запад зачем‑то откатился на самый низкий, предварительный духовный уровень и теперь страшно гордится такой своей «находкой». Давайте от всего получать максимальное удовольствие — такое «сенситивное» отношение к миру хорошо передаёт датское слово hygge, хюгге. Я буду чувствовать так‑то, поскольку это комфортно, и не буду думать иначе, потому что рискую расстроиться. Цель — научиться внимательно прислушиваться к себе и оставаться глухим по отношению к другим.
Доминирование
По отношению к себе западный человек тонок и раним, но не по отношению к другим. Запад не умеет общаться на равных, не владеет принципом симметричной справедливости — у него нет такого цивилизационного кода. Эти люди уверены, что незачем прислушиваться и ставить себя на место другого, надо сразу переделывать его под себя, навязывать своё. У Запада могут быть либо вассалы, либо враги, он рассуждает как обычный индивидуалист: я лучше всех, то есть сильнее, поэтому я вправе грабить, а то, что я сильнее всех именно в результате грабежа, это не важно, я же вправе. Не сделать мир вокруг себя счастливее и радостнее, а просто мир вокруг себя сделать. Подмять под себя, взять верх, заставить, без учёта того, в радость ли это другому, на пользу ли, в гармонии ли. Для Запада «насилие и господство составляют вторую природу, как бы они ни прикрывались фразами о равенстве и либерализме» (Николай Данилевский. «Россия и Европа»). И уж конечно, про уважение к другим народам они умеют только врать. Равные права? Честная конкуренция? Куда там! И в политике Запад живёт по бандитским законам: как только почует опасность реальной конкуренции, забывает про красивые лозунги и устраивает конкуренту нерыночный ад — войны, перевороты и т.д.
Когда‑то мы искренне полагали, что у Европы есть более благородные замыслы, чем пощипать карманы соседей. Например, явить миру что‑то важное. Но всё закончилось как всегда. Европа, словно Шура Балаганов из «Золотого телёнка» Ильфа и Петрова: ему Остап уже и денег принёс, много денег, а тот всё равно не удержался, залез в карман — и как раз попался! Вместо того чтобы создавать свой Союз с равной заботой обо всех будущих участниках, Европа разделила народы на «чистых» и «нечистых», объединила «чистых», узаконила в рамках этого главного сообщества свои стандарты качества и требования к товарам, а потом стала принимать и «нечистых», которые традиционно следовали иным стандартам. Естественно, экономики этих наивных затрещали по швам.
Именно имитация «общечеловечности» помогает Западу наиболее эффективно применять известные технологии порабощения аборигенов. Первое: внуши, что твои ценности истинны, чтобы абориген стремился их осваивать (в этом смысле лучше не придумаешь, чем назвать свои интересы «всеобщими»). Второе: внуши аборигену цель понравиться хозяину — пусть вставит в нос кольцо как знак, что он принадлежит тебе с потрохами, научится приседать при виде властелина, хлопать себя по щекам и изрекать лаконичное «Ку». И третье: столкни разные племена лбами и назначь себя арбитром, чтобы бегали к тебе жаловаться. Совокупный Запад давно уже выработал эти принципы взаимообщения и давно зафиксировал их в своих брошюрках, вот только применил масштабно совсем недавно. В результате экономики «нечистых», но «причисленных» стали рынками сбыта, продуктовыми придатками «чистых». Европа снова упустила свой шанс на «общечеловечность»: с дурной привычкой забираться в чужие карманы справиться не удалось.
Запад по‑прежнему считает всех ниже себя, просто больше не демонстрирует свои националистические взгляды прямо. Отсюда все эти мантры про «исламский терроризм» и «неопрятность индуистов», отсюда карикатуры в журнале Charlie Hebdo и прочие издевательства под прикрытием пресловутой «свободы слова». Пока Запад проповедует социальный дарвинизм и племенизм, пока он говорит себе: «Другие цивилизации ещё не доросли до наших продвинутых представлений о мировом порядке», — он остаётся, как и раньше, источником и вдохновителем нацизма. Мы видим, что творит Запад по всей планете, какие войны развязывает, как погружает страны с многомиллионным населением в хаос. При этом он ищет себе оправдание в логике «гуманоидов»: «Ну да, где‑то по нашей вине гибнут люди, зато мы становимся сильнее и когда‑нибудь поможем тем, кто останется в живых». Западному человеку комфортнее опираться на «зато», всегда прощать себя и свою невозможность поставить точку после первого утверждения: «гибнут люди». Идея справедливости для всех, когда «нет ни эллина, ни иудея» — слишком слабый источник энергии; добиваясь своих целей, нужно пускать в ход что‑то погорячее. Националистическая идея, возможно, самая энергичная для манипулирования обществом. В самой национальной идее есть много правильного, честного, можно понять каждого, кто стремится гордиться своей Родиной. Но нужно не это, а чтобы идея пьянила, была готова наполняться чужой кровью. Вот человек родился в конкретной религиозной общине, скажем, альбигойцем, или катаром. Не важно, хороши ли они, правы ли, но ребенок только родился, что он успел натворить? А папские войска приходят и уничтожают всех, кто, по их мнению, имел отношение к этому учению, включая малышей. Слишком давно? Вот с точки зрения истории почти вчера: родился славянином или евреем — убить. Как убить? Ведь в самом факте рождения ещё ничего не кроется! Ничего, мы подключим учёных, они докажут, как можно быть виноватым с рождения. Главное — не распылить боевой дух, не утратить в разговорах о справедливости энергию подавления. Вот и проплачивается это самое кланово-племенное, и на нём разыгрывают свои игры, бесконечно провоцируя конфликты. На понятных самим заказчикам эмоциях и по давно отработанным лекалам западные инструкторы тренируют пан-тюркистов, древних укров и т.п. И чем западнее наши братья-славяне, тем сильней у них болезнь племенизма, искусственно накачиваемая национальная спесь.
Управление миром не может быть справедливым, если те, кто управляет, опираются на несправедливую идею. Идея национального превосходства (превосходства по крови или по принадлежности к определённой цивилизации) изначально преступна, поскольку нельзя осуждать или хвалить человека за то, что случилось не по его воле и чего он не может изменить. Люди, которые свысока смотрят на других, способны управлять на глобальном уровне только в угоду себе, а никак не в угоду миру. С такими цивилизациями нельзя иметь дело: мнящие о себе способны на любую подлость. Запад просто не потянул общечеловеческого жизнепонимания, остался на уровне родоплеменного сознания. Он не способен видеть мир как целое, воспринимать интересы планеты в планетарном же масштабе. И это стало опасно: при такой цивилизации-тиране человечеству не выжить.
Механистичность
В мире, где главное — эффективность, достижение цели, человеку необходимо освобождаться от всего сентиментального, чувствительного, не стоит глубоко проживать каждый миг бытия. Наоборот, для каждого такого мига должен быть заготовлен определённый шаблон восприятия и поведения. Как работает компьютер? Если кнопка нажата, значит, скоро загорится экран монитора. «Сознание» машины не отличается вариативностью, она не может прийти к какому‑то неожиданному выводу. То же самое и в понимании мира. Если какая‑то страна возражает Америке, значит, она недемократичная и не уважает свободу слова. «Мы хорошие, они плохие». Всё просто, без каких бы то ли было нюансов. Человек с механическим, нетворческим отношением к жизни, привыкший размышлять и действовать по проверенному лекалу, легко программируется, причём на всех уровнях. И в научной деятельности, и в искусстве, и в плане морали и нравственности. Запрограммированным человеком проще управлять, он не может почувствовать неладное на интуитивном уровне и готов слепо следовать указаниям.
Подчинение сознания формулам, схемам повышает степень взаимопонимания между человеком и машиной, компьютером — им легче взаимодействовать, вступать в отношения. Вот «умная» машина исправляет орфографию, подсказывает, где ставить заглавные буквы, подчёркивает как несуществующие незнакомые слова. Человек постепенно перестаёт учиться, вживаться в фактуру своего языка, зато привыкает подчиняться механизму. Компьютер заботливо спрашивает: «Установить обновления сейчас или завтра?» А почему, собственно, нет варианта «не устанавливать»? «Гугл Хром» хочет использовать конфиденциальную информацию: «Вы хотите предоставить доступ к этому объекту?» Варианты ответа: «Разрешать всегда», «Отказать», «Разрешить». То есть «Разрешать всегда» есть, а «Отказать навсегда» нет. Если мы не хотим давать право доступа в принципе, мы не можем этого сделать. В следующий раз на экране опять высветится тот же вопрос. Где опция, которая обеспечивает пресловутую свободу выбора? Хотя бы просто для естественного человеческого ощущения, что выбор есть? Ещё недавно такие вещи казались имиджевыми потерями — мол, неприлично же так откровенно разводить, люди поймут. Сейчас мы просто должны смириться: нас будут дожимать, пока мы не сдадимся, пока не махнём рукой и не скажем: «Надоели, пусть будет «Разрешать всегда», я больше не хочу об этом думать». Реакция поколения, привыкшего часами зависать в гаджетах: «А я не обращаю внимания, делаю то, что требуют, чтобы отстали». Ну и что, если будет известно моё местоположение? Ну и что, если не будет конфиденциальности? О чём‑то нельзя писать? Ну и ладно. Мы уже в курсе, что если наши тексты в интернете кому‑то не понравились, любой наш ресурс можно запросто «забанить», отключить, без суда и следствия. И нет никакой инстанции, в которую можно обратиться за правдой: соцсети формально частные, а раз так, их реальные хозяева могут делать с вами всё, что угодно. И дело не в людях — не важно, как зовут чиновника, который нас забанил. Главное — общее ощущение: человек во власти бездушной системы, механизма, чего‑то неперсонифицируемого, с чем невозможно «поговорить по душам».
Пока люди Запада кричали на всех углах про свою величайшую свободу, машина потихоньку прибирала её к рукам. Нас приучают жить под властью законов механизма, ставить его волю выше своей, чтобы уже окончательно «люди стали орудиями своих орудий» — фраза Генри Торо из середины XIX века! («Уолден, или Жизнь в лесу»). Если электронное устройство лучше знает язык, потребности в обновлении, законы общения и даже запретные темы, значит, оно вроде как и умнее? Если машина всё может решить за человека, значит, она выше личности? То есть этой железяке виднее, именно в ней запрятана истина. Фактически человека готовят к подавлению того, что называется волей. Система электронного управления и рейтингования, которая в разных формах и под разными предлогами вводится по всему миру, заставляет людей думать не о том, хорош ли поступок, а о том, как они будут выглядеть в «глазах» машины. Но ведь машине не по зубам такие главные понятия, как честь или совесть. А значит, эти параметры при оценке личности становятся несущественными, максимум бонусом, этакой «вишенкой на тортике». Происходит опасная подмена: над нами больше не Бог, а правильно настроенный робот. Вместо «Бог всё видит» — всё видит своеобразно отлаженное, изощрившееся в хитростях верховное Ничто («Большой брат следит за тобой», — Джордж Оруэлл). «Развитие средств связи и технические достижения, позволяющие полицейскому режиму контролировать интимную жизнь и сокровенные мысли каждого, подводят железную базу под вампирические громады диктатур», — писал Даниил Андреев («Роза мира»). Конечно, ни одному, даже самому гениальному и злобному уму своими силами реализовать такое невозможно. Но ведь есть обобщённые энергии, или сумма неких согласий людей, которые и без специальных договорённостей и подмигиваний, без штатных расписаний, указов и партий понимают, что имеется в виду и куда всё идёт.
Расчленение единого
Начиная с эпохи схоластики Запад старался выработать такую систему описания мира, в которой понятия были бы максимально разведены, обособлены, каждое слово раз и навсегда определено, то есть отделено от другого, максимально освобождено от исторического и психологического шлейфа и встроено в чёткую схему. Если термины хорошо подогнаны друг под друга и легко собираются вместе, такой словесный конструктор ещё называют наукой. Рассуждая о природе вещей, она пристально взглядывается в отдельные атомы и прочие элементы: из чего они состоят, на что реагируют, в какую сторону движутся. Владение чётко описанными категориями помогает воссозданию целого, поэтому усилия мыслителей по разделению категорий действительно обогатили культуру инструментарием. Но вот вопрос: соответствует ли такая строгая система описания предмета самому предмету, то есть живому, органическому миру, и если да, то в какой мере? Причинно-следственная связь, формальная логика прекрасно применимы к механическому миру, но можно ли её в полной мере переносить на мир органический?
Когда разрушается целое, его уже не собрать из частностей. Конструктивизм, супрематизм декларировали выделение главного — линий, цветовых пятен, — а на самом деле вели к расчленению цельного мироздания. Искусство всё больше сводится к повторяющимся элементам, всё сильнее напоминает синтезированную химическую еду. До предела ритмизованная музыка, расчленённая ударами барабана, дробит само время на элементарные частицы, и самая волшебная мелодия уже вряд ли соберёт его обратно. Школьное тестирование постепенно переключает детское внимание от построения цельной картины мира к набору фактов. Само общество всё больше рассыпается на отрицающих друг друга индивидуумов и в таком «изолированном самоутверждении частей и частиц за счёт других» (Даниил Андреев. «Роза мира») как будто уже неостановимо приближается к окончательному распаду. «Во всём христианском лексиконе нет более еретического слова, чем слово «частный», «отдельный»», — писал протопресвитер Александр Шмеман («Литургия смерти и современная культура»). С появлением культа частного и отдельного не составляет большого труда развести по разные стороны повседневности духовное и телесное, задачу и правду, совесть и жизнь.
Когда человек стремится оторвать себя от целого, противопоставить остальным элементам общества, он рассуждает примерно так: «Я совершенно неповторимый, всё, что во мне хорошего, — благодаря только мне, всё, что плохого, — по вине окружающих. Если мне не удаётся убедить себя, что я лучше всех, обратимся к миру — не виноват ли он? И если я вовсе не лучше всех, это значит только то, что мир вокруг меня — совершеннейший кошмар». Если не только возвыситься, но даже отделиться от мира не получается, гипертрофированное «я» приходит в отчаяние — отсюда всё литературно-философское нытьё XX века. Его общая логика: все плюются — и я буду плеваться, все окрысились на мир, злобно смотрят на окружающую действительность, все питаются отрицанием, осуждением, презрением — и я буду делать так же. Вся пресловутая «нелицеприятная правда» о мире — способ сбрасывать ему на голову свой негатив.
Если личность открыта миру, готова к взаимному внутреннему проникновению между людьми, это значит, что она стремится к восполнению целого — к тому, чтобы стать полноценной.
Параллельно с прогрессом именно в XX веке, наверное, для равновесия, расцвела философия Традиции. К этому времени традиционный жизненный уклад стал объектом ожесточённой критики, отчасти предвзятой, отчасти справедливой. Да, традиционный уклад мог привести человека к несчастью, но не приводит ли пренебрежение традицией к ещё большим несчастьям?
Семья и община были не просто источниками комфорта и защищённости, это были зримые метафоры взаимовыручки, близости и в конечном итоге — любви. Родительская забота с самого детства создавала ощущение реальности Бога. Понимание того, как должно быть устроено между мужчиной и женщиной, чтобы их души находились в гармонии, складывалось веками. Любой представитель традиционного общества — воцерковлённый православный христианин, старообрядец, правоверный мусульманин или просто человек, живущий «по‑старинке» в какой‑нибудь южноитальянской или латиноамериканской деревне, да даже какой‑нибудь дикарь (если лишить это слово отрицательной коннотации), — в семье, простом человеческом счастье гораздо компетентнее, чем самый учёный западный «специалист по браку».
Через риторику борьбы за права человека и прочие свободы традиции объявлена настоящая война. Человечество обложили со всех сторон: будешь сопротивляться в семье — прилетит извне, от общества, массовой культуры, законодательства. Изломанный западный человек стремится передать остальным как можно больше своих «достижений»; он как инвалид, которому хочется, чтобы и у других были те же увечья. С какого‑то момента нежные и трогательные принцессы в западных мультфильмах как по команде превратились в развязное и грубое бабьё. Тётки, по старой памяти разодетые в сказочных принцесс, сами лезут целоваться, поднимают тяжести и неприлично гогочут, лупят мужиков между ног или каблуком в челюсть. Отравленные массовой культурой, пропагандирующей феминизм, женщины забывают, что им не обязательно конкурировать с мужчинами в социальных статусах, и уж тем более в физической силе — они могут и без этого управлять мировыми энергиями, усиливать свои, сугубо женские, исполненные заботы и духовности и направлять куда надо другие, завоевательные мужские. «Освобождённые» женщины теряют уважение к мужскому началу и начинают доминировать в реальной жизни, а перепуганные насмерть мужчины на глазах теряют способность завоёвывать и защищать, становятся аморфными, беспомощными перед женщинами. И никак не могут понять, почему они, что бы ни делали, всегда оказываются в положении униженных и оскорблённых, во всём виноватых перед дамами. И всё чаще решают, что лучше и вовсе не жениться или вступать в менее опасные браки: с человеком одного с собой пола, с самим собой, а если и в этой компании некомфортно — с телефоном, с колесом обозрения.
«Распад семьи как священного союза мужа и жены, родителей и детей продолжится, — писал ещё Питирим Сорокин. — Дети станут отделяться от родителей всё раньше и раньше. Главные социокультурные функции семьи будут сокращаться, пока она не превратится в случайное сожительство самца и самки, а дом — в место, куда можно «припарковаться» на ночь, в основном для сексуальных контактов» («Социальная и культурная динамика»).
Разрушив до основания всё устоявшееся, проверенное временем, человек вроде бы освобождается из ловушки, но, увы, не взлетает, а тут же попадает в другую ловушку: отпадая от мира, от глубокого сопроникновения с другими людьми, особенно с близкими, не становишься миром сам, а просто остаёшься отпавшим. Ничто не существует само по себе; личность, противопоставляющая своё частное целому, становится чем‑то вырванным из контекста, выведенным за скобки. Под лозунгом свободы, который с таким энтузиазмом воспринимает молодое сознание, культивируется такое «независимое я» — которое судит, ни на чём не основываясь, подчиняет более разумное менее разумному, если борется, то, скорее всего, ни за что. Западу понадобилась душа, беззащитная перед всем, что бы ей ни хотелось подсунуть, обессиленная, болтающаяся в воздухе и не способная найти ничего, на что она могла бы опереться. Такой душой проще вертеть по своему усмотрению.
Душа не желает расползаться, она хочет обрести свой целостный внутренний образ. Разъединяющему, разобщающему людей индивидуалистическому сознанию мы в России всегда хотели противопоставить единство, внутреннюю причастность к определённому социуму, определённому народу, к соборному обществу. В статье «Русская стихия у Достоевского» Василий Розанов, размышляя о творчестве писателя как проявлении нашего национального психологического строя, противопоставляет европейскому антагонизму идею гармонического единения частей. Русская душа стремится «к внутреннему согласованию как себя со всем окружающим, так и всего окружающего между собой через себя». Поэтому и религию мы воспринимаем не просто как «а-та-та» за нехорошее поведение и не только как способ спасти свою душу, но и как возможность соборного слияния с другими. «Лица, связанные между собой живой органической целью, — писал Алексей Хомяков, — невольно и постоянно действуют друг на друга; но для этого нужно, чтобы между ними была органическая связь. Разрушьте её, и живое целое обратится в прах, и людипылинки станут чужды друг другу» («Аристотель и всемирная выставка»). Русское сознание стремится к слиянию и взаимопроникновению всего и вся, к соединению любых отдельностей и частностей, которые непременно должны сойтись в интуитивно понимаемое всеединство. В нём, в этом всеединстве, наш сценарий спасения.
Десакрализация души
Нездоровый дух конкуренции, приобретательский зуд, агрессивно внедряемые массовой культурой, стимулируют людей на внешнее, приучают к оценке человека через доступные глазу проявления: элитное авто, степень дороговизны дома и домашней обстановки, состояние счёта. Одетые в люксовые предметы, помещённые в предметы роскоши, мы и сами становимся предметами. Ветхое самоощущение, что человек всего лишь вещь, подаётся как модный молодёжный тренд. Это неплохо отражается в эстетике музыкальных клипов, с их фактически поклонением телу. В сознании западной цивилизации дух давно уже воспринимается как некая телесная функция. «Человек есть мера всех вещей», — повторяют гуманисты, но что такое человек? В какой степени это душа, рвущаяся ввысь, а в какой — кусок мяса с инстинктами, то бишь шаблонами-чувствами и шаблонами-мыслями? Да, человек, в том числе, и тело, предмет, с этим никто не спорит. Когда на него воздействуешь, он деформируется, перемещается в пространстве, разрушается. Он может физически воздействовать на другие предметы. Земное восприятие мира предполагает, что человек — это соединение маленьких предметов, молекул, атомов и т.д. в более крупные. Люди больше не «лестница от минералов к духу» (Иустин Попович. «Философские пропасти»): они сами теперь воспринимают себя как набор «минералов».
Дух опредмечивания, обесценивания человеческой личности как творения Божьего поддерживали давно и самыми неожиданными способами. Например, народ собирали на площади и устраивали публичные казни. Взрослые и дети усваивали мысль: жизнь человека ничего не стоит, её легко прервать. Насилие — воздействие на объект против его воли, но если у предмета нет воли — какое же это насилие? Пока наш Раскольников мучительно переживал смерть загубленной им старушки, лихие мушкетёры Дюма безжалостно крушили гвардейцев кардинала, как будто ни у кого из них нет ни матерей, ни близких, ни желаний. Современным людям это не кажется дикостью, и вот мы имеем горы трупов в боевиках, которые как будто специально приучают зрителя к мысли, что так и должно быть. Через книги, фильмы, сериалы, компьютерные игры мы становимся убийцами, пусть и виртуальными, но всё же убийцами, равнодушными разрушителями. Джеками-потрошителями. Поскольку люди — предметы, пусть и в человеческом обличье, уничтожать их не жалко, наоборот — предметы надо чаще ломать и выкидывать, чтобы не захламлять окружающее пространство. Отец Павел Флоренский писал: «Любовь возможна к лицу, а вожделение — к вещи; рационалистическое же жизнепонимание решительно не различает, да и не способно различить лицо и вещь, или, точнее говоря, оно владеет только одной категорией, категорией вещности…» (Павел Флоренский. «Столп и утверждение истины»)
Впрочем, предметы хоть и могут воздействовать друг на друга и даже склонны друг друга разрушать, по отношению к себе они такое терпеть не готовы. Медицинская наука, окончательно освободившись от древних представлений о том, что здоровое тело как‑то связано с духом, полностью сосредоточилась на теле. Сами люди в это свято поверили, и появились пациенты типа Рэя Курцвейла, готовые постоянно чем‑то кололись, килограммами глотали таблетки, полностью перепрограммировали режим питания и вообще жизни, лишь бы сохранить тело. Свои упования на будущее они связывают с развитием технологий, благодаря которым законсервированные останки тела будут восстановлены и после смерти снова начнётся земная жизнь. Поддерживая идею человека как предмета, современная медицина крайне ревниво относится к представлениям о том, что болезни — производные от духовных изъянов, так же, как и общее состояние организма, и продолжительность жизни. Создатели культового сериала «Доктор Хаус» дают образ человека как механизма, немногим более совершенного, чем часовой. У такого существа не только телесные, но и духовные проблемы устраняются механическим путём. Актуальность понятия «душа» оказывается под сомнением, всё уязвимое, хрупкое, субъективное в характере главного героя сводится не к дружбе и даже не к любви, а к наркотикам.
Триумф академической медицины — искусственное поддержание тела возле жизни, возможность затормозить естественную транспортировку в царство мёртвых. Панический страх смерти характерен не просто для тех, кто подчинил свою жизнь задачам утилитарного, предметного характера. Мы знаем примеры людей, которые сотворили столько зла, что уже при жизни словно приговорены к чему‑то страшному. Знаменитый злодей Дэвид Рокфеллер всеми силами старался, чтобы его не утащила преисподняя: как будто точно знал, что ему, как человеку, который принёс людям столько горя, «туда» нельзя. Он перенес семь пересадок сердца. Не так ли появляются искусственные люди, зомби?
Микеланджело в своих статуях восславлял не просто человеческое тело во всех его деталях. Не законное право человека ходить без штанов. Он говорил нам о свечении души через её оболочку, о попытке отыскать ту самую встречу тела и духа, где‑то в высших сферах, которую Иоахим Фьорский, а за ним Дмитрий Мережковский называли Царством Третьего Завета. Когда доктор выходил от тяжело больного старца Амвросия Оптинского, на расспросы о его состоянии отвечал примерно следующее: «Если бы это был обычный человек, я бы сказал, что он скоро умрёт, но это святой, поэтому, возможно, он проживёт ещё очень долго». Логично предположить, что старец продлевал своё земное существование за счёт оптимизма, радости, самоотверженности, любви к ближнему, то есть своей внутренней доминанты. Само это предположение окрашивает мир в совершенно иные цвета. Цивилизации андроидов как будто хочется прижечь духовные рецепторы настолько, чтобы человек окончательно лишился чувств более высокого порядка, чем известные пять.
Я не желаю жить в мире, где любовью считаются тактильные ощущения от трения, а семья вырождается в бездушные контрактные отношения. Где отклонения считаются нормой, и мой сын или внук может с лёгкостью улететь в дурную бесконечность половых экспериментов. Я не желаю жить в мире, где самопрезентация выше самосовершенствования, где каждый тянет одеяло на себя, где царствует гордыня. Я не желаю жить в мире, где ни вера, ни искусство не ведут к очищению души, где всё жизнеустроительное, содержательное заменяется на муляжи и симулякры, бесконечные имитации. Я не желаю жить в мире, где человеку отводится роль механизма по добыванию внешних благ, а формульное мышление ценится выше разума, где запрещают слова и даже мысли, где ради достижения цели запросто жертвуют истиной.
Как раньше Запад старался брать славян в физическое рабство, так теперь старается брать в духовное: мы уже по уши в их страстях и пороках, всё ниже склоняем головы и оказываемся на ментальной чужбине. Распространяемый как информационным, так и воздушно-капельным путём, Запад стал похож на диагноз, на навязчивую идею. Дистанцироваться от Запада, научиться понимать, что из этого нам не нужно, что может нас погубить — вот наша нынешняя задача. Россия снова готова развернуться к собственным духовным установкам, идти по собственному пути.
Наша Русская Мечта не для внутреннего пользования. Она берёт начало из общинного хозяйствования, наполняется соборным началом, течёт в русле философии всеединства. Это даже не наша мечта. Это мир так мечтает нами. Возможно, мы — его последняя попытка спастись.