Политика – медленная пила…
Монтескьё
Звук в душе высокого лица зародился и возрос почти сразу после того, как взволнованная помощница доложила о случившемся по телефону. Это было уже на подъезде к шлагбауму, перед величественным зданием ведомства. Может быть, метроном внутри был запущен мягким хлопком двери автомобиля, оставленного позади. Может, глухим ударом массивной входной двери. Словом, когда помощница из кабинета выскочила наперерез начальству, грохот её каблуков соединился со звуком метронома в душе, как аранжировка с темой. Высокое лицо, ответственное за культуру, спешил начать совещание понедельника. Слева наплывали высокие окна. Вот паркет коридора сменился ковровой дорожкой, и каблуки справа стихли, однако – периферийным зрением – маятник служебных бёдер продолжал изящно биться под низом платья.
– Причина смерти установлена точно?
– Сомнений нет. Первые две-три секунды она оставалась в сознании и успела ещё нажать на курок. Никто даже не знал, что старушка умеет пользоваться этим музейным пистолетом, никто не предполагал, что он вообще работает. Но сам этот чудовищный замысел! Это что-то зловещее…
– Что федералы?
– Федеральное агентство культурологии… Вот справка…
– Короче, что там?
– Государственное мероприятие первого ранга. Пресса и сеть работают. Останкино начинает через полчаса, к этому времени они пришлют план событий и тезисы. За нами – смета и конкретика. Министерство финансов извещено.
– Та-а-а-ак…
Верх дорогого платья укрывал две категорически подрагивающие в такт шагам дутые полусферы, бодрым дуплетом устремлённые в будущее. Дальше – дверь конференц-зала.
В понедельник утром, когда улицы Москвы в достаточной мере наполнились автотранспортом, на оживлённый перекрёсток, ближайший к месту её проживания, вышла очень пожилая женщина в демисезонном пальто и шляпе. Не реагируя на сигналы и крики, женщина с огромным старинным пистолетом в руке стала по центру проезжей части. Дождалась, когда окончательно включат видеорегистраторы и камеры смартфонов, чиркнула зажигалкой в левой руке и подожгла правый рукав пальто. Пистолет в правой руке она тут же приставила к своему виску. Пламя прокатилось по её одежде и даже шляпе – видно, всё заранее было пропитано некой горючей жидкостью. И через несколько секунд грохнул тяжёлый выстрел…
Совещание, конечно же, перевернулось вверх дном. Вся налаженная, размеренная, конкретная бюрократическая упорядоченность словно сошла с рельсов. Полотно приходилось латать, как после партизанской диверсии.
– Да что это за чушь, что за блажь такая? – поднимались брови.
Первые теленовости выражали удивление, печаль, собранность. Оперативность профильных органов соответствовала общественному недоумению, которое следовало удовлетворить в полной мере. Мелькали мигалки, репортажи вели только известнейшие репортеры лично. Комментарий давали официальные лица не ниже столичного полковника. Говорили, что возгорание было случайным и явилось следствием то ли попадания искр с троллейбусных проводов, а то ли и вообще – попадания перуновой молнии. Выстрел же – невротической реакцией на пламя. О пистолете не говорилось. Министерство финансов ассигновало в рабочем порядке. Высшие чины федеральных ведомств уверенно отметали криминальные и экстремальные версии.
К концу дня стало известно, что хоронить Руславу (её звали так, синонимизируя русскую литературу и русскую словесность, – «Руслава», и она сама называла себя этим именем) будут на Ваганьковском. Вариант с кремлёвской стеной отпал, поскольку у Руславы не было государственных наград. Хорошего места на Ваганькове тоже было не найти, но в России нет невозможного: срочно демонтировали десятиметровый кусок ограды, перенесли его в сторону, соорудив таким образом пристройку. Методы революционные, но русская литература видывала гораздо более неожиданные вещи и дела…
– Но… это уж, кажется, ни в какие ворота! – балакали по начальству.
– Будьте умнее, мой друг. Пройдут годы, и мы решим: то ли нам восстановить геометрию кладбища посредством сооружения над могилой литературы мавзолея… То ли – просто… восстановить геометрию и архитектуру, как будто ничего и не было. – отвечали мудрейшие.
На следующее утро – реактивным штурмовиком в весеннем небе – загрохотала русскоязычная мысль.
«Эта манифестация, по своей сути, последнее рациональное действие, которого ждала от Руславы эпоха. К чести её – у неё хватило вкуса и такта самой отключить аппарат искусственной жизни, вести которую ей так долго позволяло новое российское общество. По причинам, понятным всякому здравомыслящему человеку, мы не можем пожелать ей царствия небесного. Но покоя – покоя она заслуживает, как, впрочем, и всякий, кто прожил свой век в этой стране!».
Известный автор при седине в чёрных усах, немного переполненный пугливым, но жестоким самодовольством, с трудом поднимал веки:
«Я надеюсь, что уже очень скоро мы сможем, наконец, понять, какая доза самозванства содержалась в крови явления, так долго именовавшего себя «русской литературой». Ещё не сегодня: не у раскрытой могилы. Но честный вопрос «по какому же праву?» должен получить взвешенный ответ. Благо, багаж цивилизации позволит нам сделать это, как только мы посчитаем нужным. Мифы должны помнить место под лавочкой избушки, приготовленной под снос…».
Другая благородная седина, храня удивлённое спокойствие, складывала руки на груди:
«Да, мы хорошо понимаем тяжесть возникающих в определённых кругах чувств. Я лично, как человек литературы, хорошо могу представить себе моральную травму, которая может там произойти. С другой стороны, Россия достигла – или стремится к тому, чтобы достигнуть, – определенного качества цивилизации. А мы знаем, что это подразумевает прямо пропорциональное прогрессу прощание с культурой. То, что Руслава решила уйти – признак зрелости и ничего больше. И прежде чем заниматься хоровым пролитием слёз, давайте вспомним: на каком корне росла русская литература? Фигуральной супругой русского государства была бюрократия, вышедшая из церкви. И как только это Государство достигло совершеннолетия, мы уже видим их медовый месяц. Причём, тут же возник конфликт «супруги» и «свекрови» – последовал церковный Раскол. Литература для России – её старшая дочь, которая всегда хотела быть чем-то похожей на бабушку – Церковь. Но если она хотела опираться на абсолютное, то она пришла слишком поздно: в XVII, а тем более в XVIII веке это уже было слишком поздно! Руслава родилась староверкой – и если это не было очевидно в XIX и XX веках, то теперь – особенно со вчерашнего дня – мы можем говорить об этом с уверенностью. Поэтому всё, что сегодня необходимо, это почтительное спокойствие…».
Более молодые и неясные писали заливисто:
«Что нашей «сердобольно вздыхающей», а по сути своей навеки окостеневшей в седобородом фундаментализме под кровавым знаменем Сталина да в позолотушке сусального «православия», русской литературе до живых, пульсирующих проблем? Они будут на бездонный государственный счёт хоронить свою Масленицу, которую стоило показательно сжечь ещё в октябре 93-го. Теперь, тридцать лет спустя, костерок запоздал, но они всё равно будут плакать. И самым издевательским образом не заметят при этом ни длящейся трагедии семейного насилия, ни недофинансирования приютов для несчастных кошек и собак…».
Писали с придыханием:
«Само провидение поднесло, наконец, спичку и подняло этот символический пистолет, который, быть может, помнил еще события Великой французской революции! Караул устал, Руслава. Подставляйте свои букли и свой толоконный лоб!.. Мы приносим на вашу могилу только одно: большой и прочный осиновый крест!».
Российская провинция – если услышала, если поняла – хранила растерянное молчание. «Русская литература покончила с собой самосожжением» – вместить такое требовалось время… Ночной мрак географии освещали пятна областных центров. Искрили соцсети и мессенджеры. Проницательные писатели, сознавая, что сказать тут попросту нечего, попросту напились. Единственное, что делала литературная провинция – передавала из уст в уста предсмертное послание Руславы. И скупала билеты в столицу.
Москва, как давно раскрученный маховик, молох, жернов, колесо, освещённое солнцем даже в ночи и равное солнцу, неумолимому и прекрасному, дающему жизнь и смерть и жующему жизнь и смерть алмазными зубами, Москва – одинокий фонарь над усадьбой российской провинции – единственный свет, спрут и клякса плазмы, социальный небоскрёб, уходящий верхними этажами в Незнаемое, – Москва цвела, Москва благоухала. Правда, лёгкий озноб пробежал по её разветвлённой корневой системе. Необходимо было поставить Москве горчичники: бережёного Бог бережёт.
– Как идёт подготовка? – снова нахмурился начальник.
– Всё идёт согласно распоряжениям, – ответила помощница.
– Денег хватает?
– Согласно Вашему указанию, отчитываться будем по факту…
– Ах, да…
– Остаётся неясным место проведения гражданской панихиды…
– Нет, с этим разобрались. Когда возник спор между администрацией, федералами и Останкино, включился канал «Мир» и вскоре пошли заявки от делегаций стран СНГ. Чуть позже – из дальнего зарубежья. Так что панихида будет в Кремле. Что с церковью? Отпевание… или?
– Самоубийц не отпевают…
– Значит, гражданское пространство, понятно.
Высокое лицо, руководящее культурой, протянул руку и взял со стола только что отложенный лист с напечатанным текстом, углубился.
«В последние десятилетия я жила надеждой, что моя пусть не всегда яркая, но беспрестанная и самоотверженная работа это нечто вроде подземных родников, питающих или в каком-то гуманитарном смысле дезинфицирующих застойную воду реки российской жизни. По реке этой гоняют на импортных скутерах успешные люди с недобрыми улыбками. Им не дано понять, что когда мои родники иссякнут – высохнут народные леса, а после – поднимутся песчаные бури. Река обмелеет, негде будет кататься… После я поняла. Просто они приделают к скутерам и яхтам крылья. Или уедут на океан. И значит, я бессильна, значит, моё дальнейшее существование не только бессмысленно – оно, скорее всего, вредно, как вредна полная утончённого, острого, как кинжал, сарказма передача «Играй, гармонь любимая!». Потому что всякая фикция – это яд…».
Тут заместитель – постучался и вошёл.
– Ну, как настроение у самого ответственного лица? – пожав протянутую руку, он сел к столу.
Начальник пожал плечами.
– Трудно выразить вот так сразу. Давайте спросим у нашей прелестной помощницы…
Помощница, прижимая к груди папку левой рукой, сказала, глядя в ногти и кольца на правой:
– Настроение есть у тех, кому делать нечего. А у нас – дела. У нас ЧП. Пусть культурологи скажут, какое у нас настроение…
– Браво! – оценил начальник и спросил: – А нельзя ли э… элиминировать как-то вот это послание усопшей?
– Нет, она сделала рассылку. Кроме этого, отпечатала на бумаге и заблаговременно разослала почтой. Обыкновенной бумажной почтой. Что-то изменить уже нельзя.
– Но можно изменить контекст? – начальник обернулся к заместителю.
– Да, и это необходимо. Церемония по первому разряду. Лучшие медийные режиссёры. Наконец, проникновенные комментарии близких. Я лично уже пригласил прославленного писателя.
– Думаете, хватит?
– Пригласим честного писателя. Пусть мудрая рассудительность дополнится искренней болью…. Плюс медийщики расставят акценты. В ближайшее время издадим несколько книг. Снимем фильмы. Ну и вы – выступите хорошенько. Культурологи работают.
– К ним у меня, как ответственного лица, будет ещё один вопрос…
– Я пойду? – быстро шепнула помощница, и ответственное лицо кивнул, не прерываясь.
…– Что с наследниками? Наследие угаснет само – та часть, которая ещё актуальна. Но – формально принадлежавшая литературе собственность?
Заместитель потеребил кончик носа и, вздохнув, сказал:
– У русской литературы, как литературы религиозно ангажированной, есть одна мистическая особенность. Произойти от неё, стать её действительным сыном и дочерью можно только посмертно. Имена освещают традицию, придают вес наследию. В современной ситуации массы практически их не помнят. Интеллигенция – помнит избирательно и в правильном ракурсе. Ныне живущие творцы – находятся вне поля общественного мнения. Поэтому имеется определённый разрыв… Юридически же Руславы никогда не было. Она… ну… форма сознания.
– То есть?
– Русская литература была нациеобразующим институтом. Персональных наследников нет. Наследует нация – и её авангард: государство.
– Значит, всем спасибо, все свободны?
– Да. Полный хозрасчёт для частника и современные методы просвещения.
Оставшись один, начальник культуры допробежал глазами послание Руславы:
«…Эскалатор прогресса, заведённый на паровом ходу, подобен не только раздвижной лестнице в никуда, но и тракторной гусенице, которая и тяжка, и патологически бесчувственна, как бесчувственна методика в чистом виде. После некоторых проблесков надежды последних лет, я поняла, что моя мысль отстала от реальности. Гусеница давно переехала меня, эскалатор моих исторических судеб закончился. Я не приближаюсь к смерти, я давно упала в неё. Так же, как русский социализм. Дело, правда, шире и страшней, чем онемение печатного слова. «Коронакризис» застал меня врасплох. Весь ужас в том, что числа определены, наши судьбы назначены. И моё бессилие похоже на чёрный, давно выстывший и ржавый паровоз.
Всё это толкает меня к последнему – уже запоздалому – вскрику. Но те, кто радуются – радуются зря. Исполнив свою роль, они полетят следом, невзирая на их флаг или фланг. Я всего лишь пассажир, который решает броситься с глобального лайнера, пассажир, которому известно, что до айсберга осталось один день пути… Для меня, рождённой самосознанием русского мiра, нестерпима ситуация, когда меня лишили – и народа, и государства. Когда мне отвели роль болотного огонька.
Если мой выстрел не поможет народу и государству взглянуть друг другу в глаза… то и плакать уже не о чем: он означает не больше чем типографская точка в конце стёршегося предложения.
С любовью к вам, языци мои, Руслава».
Во французской прессе писали: «История движется в согласии с великими жизненными ритмами. Наиболее крупные перемены в ней не могут происходить по каким-то второстепенным и частым причинам. Но теория «искусства для социальной группировки» остаётся глуха, она не заботится ни о таких проблемах, ни о понятии автономии искусства. Она попросту отказывается принимать к сведению эту автономию: она делает общественный резонанс эстетической или художественной ценностью, и притом наивысшей… Ввиду этого «искусство для социальной группировки» неминуемым образом превращается в искусство пропаганды. А это заводит в политический тупик. Тем не менее, наши симпатии на стороне жеста…».
В британской прессе писали: «Мы далеки от того, чтобы терять аппетит в результате этого демарша русской литературы. Однако произошедшее – каковы бы ни были её подоплёка и действительные обстоятельства – характеризует режим в России как безнадёжно авторитарный. Даже крупные, исторически сложившиеся меньшинства в России не имеют никаких гарантий их автономии и достоинства… В этой связи наши симпатии безусловно обращены к тем, кто в иных условиях не мог бы вызвать в нас сочувствия. Тем не менее, все наши симпатии на стороне слабейшего…».
В эмиграции писали: «Судьба искусства, судьба современного мира – одно. Там и тут бездуховная сплочённость всего утилитарного, массового, управляемого вычисляющим рассудком, противополагается распылённости личного начала, ещё не изменившего духу, но в одиночестве, в заблуждении своём – в заблуждении не разума только, а всего существа – уже теряющего пути к целостному воплощению. Всякий бунт, сознательный или нет, против суррогатов искусства, предназначенных для массы, загоняет художника в одиночество, тем более полное, чем пережитки целостного стиля, здоровой художественной традиции, ранее поддерживавшие его, становятся разрозненнее и слабее…».
Сербы писали: «В страшном поединке между Гитлером и Сталиным не германский дух бился с духом коммунизма. Нет: это немецкая классическая философия схватилась с классической русской литературой. Это философская классика, последним сыном которой был Хайдеггер, исчезла в итоге поражения. И где же Германия? Ни один серб не заплачет о ней. И тем не менее – нам жаль всякого подлинного величия. Теперь мы стоим, обнажив головы, пред могилой великой русской литературы. Неужели пора кинуть шапку оземь и закричать: «И где же ты, Россия?»…
Конспирологи писали: «По имеющейся информации демонстративное самоубийство Русской Литературы стало ответом на разгром силами правопорядка РФ партийных организаций так называемых «эсеров» и «эсдеков» – запрещённых в России организаций «Святая Русь» и «Славянское Дело».
Уходящей в изгнание разрозненной армией литературная Россия грузилась в поезда. Но срочных билетов было мало. Кое-кто садился в самолёты. Кто-то в автобусы. Кому-то хватило разных случайных мест на перекладных. Основная масса провинциальных писателей сгрудилась по залам и кабинетам местных организаций. В отсутствие руководства приходилось нелегко, но в дело вступили старейшины, и поминальные сборища, пока ещё преждевременные, состоялись. Присутствовали и писатели из священства. И дружественные журналисты. Пока длилась организационная суета, никакой серьёзный разговор начаться не мог. Но оказалось, что ему трудно начаться и после. Тяжкое недоумение, удивление произошедшим с Руславой словно бы танцевало перед глазами дурацкий танец, затаптывая появляющиеся ростки мысли. Утрата была из тех, которым трудно поверить. Долгое время ограничивались общими фразами взаимной вежливости. Ловили новости с экрана и из смартфонов. Читали по ссылкам вражеское издевательство. Качали головами.
В одном городе за Уралом говорили:
– Ну ничего нет у людей святого!
– Вы, Наталья, наивны. Есть у них святое. И оно параллельно нашему. А по закону социальной геометрии параллельное на самом деле перпендикулярное. Алягер ком алягер. Поэтому просто не обращайте, и всё…
– Ощущение такое, будто ты лепил в своей песочнице куличики, мирно так, никому не мешая. А оказалось, пока ты игрался, кто-то продал твой песок – собственно, твою последнюю радость.
– Михаил, вы всегда уводите в крайность! Давайте просто поговорим о творческих делах каждого. Наконец спокойно и не торопясь. А выводы будем делать после, когда наши вернутся из Москвы.
– Надо готовить заявление губернатору! Теперь только область – столица. Если в Москве умерла или сжита со света Руслава – иного нет.
– Да налейте вы уже, болтуны!..
В другом писательском уголке в одном огромном волжском городе, на втором этаже особняка в стиле модерн, в длинном кабинете, как водится, густо поросшем стопчатой залежью разномастных книг, беседовали двое. Маститый поэт с седой бородкой сутуловато и спокойно сидел, облокотившись на лакированный стол. Зрелый прозаик в очках стоял вполоборота от стола к высокому окну. Голос его прорывался то горечью, то негодованием:
– Чего я лично желал во всём этом? За пределами нашего непобедимого быта? Думаю, мне даже и поминать об этом ни к чему… Я всего-то что пытаюсь служить на своём месте родине и народу. Громко звучит?
– Громко звучит, когда соврёшь, – очень спокойный, какой-то усталый, отвечал поэт, известный своей крайней мудростью. – А ты не врёшь.
– Надо было воевать, я воевал. Потом девяностые. Я пришёл сюда в самую разруху! Но мы же немало сделали. У нас есть почти десяток всероссийских имен... Поэзия наша вообще – на уровне… Журнал – хороший. Ужасно то, что чем больше у них денег – тем менее они там понимают: кто мы, зачем мы, почему, откуда взялись! Литература пытается оставаться прежней, здешней, а они… У них, в их кабинетах, меняются не просто взгляды, а сами мозги! Мы стараемся оставаться россиянами, а власть становится иностранцами. Мы из вечных, но своих, просителей превратились в ходоков я не знаю, откуда... С Земли Франца Иосифа.
– Ничего удивительного, думаю. Смотри. Им что понятно? Победа. Этим занялось министерство обороны, – поэт вздёрнул руку и потряс ею над головой. – Церковь, вера. На это есть священство и золотые купола, которых всё больше. Для образования – тесты, тесты, тесты. Ролики. Спорт. Новости. Плохое кино. Повторенье – мать учения. Долбёжка – отец стабильности и развития. И в итоге в жизни всё понятно! Понимаешь? Заполнил тест, получил должность, возложил цветы прилюдно и перекрестился. Получил ипотеку… Путь твой ясен и светел. Счастливо исполняй и гарантированно плати проценты. Мало тебе? Езжай в Тунис – поплавай. А мы? Литература – это площадка для той самой мысли, которая с Земли Франца Иосифа. Мысли ненужной, лишней, минимум – непонятно, чем мотивированной. Мысли страшной, если задуматься….
– Но это жесть какая-то! Это инфернальная жуть! Это тупик, и нельзя не понимать!
– Тупик когда? Завтра?
– Послезавтра.
– Послезавтра они будут на иных должностях. Поэтому мы вдвойне им не интересны.
– Это всё я могу понять. Понимаю и вижу. Ну вот вопрос: почему те, кто хает Россию, её историю, её, России, всё, что есть, хает, – они живут. Они на полках магазинов, они в премиях, они на экранах даже… Иногда. А мы – патриоты и прочее… Нам – размашистый хрен!
– И на это есть ответ. Во-первых, мы безвестны. С нами делай, что хочешь, мы неорганизованны. Чтоб не дёргались, нам дали уголок вот этот. Чтоб мы в нём сидели тихо-тихо. До конца. Но не это главное. А то, что мы лезем учить власть, как её возможная альтернатива…
–Ты преувеличиваешь, – ткнул очки на носу прозаик.
– Хорошо! Мы пытаемся на словах быть лучше, глубже, идейнее, чем официальный дискурс. Взвешенный, перепроверенный, внешне неуязвимый. И тут мы, как Левша: англичане кирпичом ружья не чистят!
– Но Левша был прав!
– И оказался где? – поэт отхлебнул остывшего чаю.
– А итоги? Весь девятнадцатый век они игнорировали. Жили интересами корпорации отправляющих власть. Итог? Всё погибло – не только они, но огромные ценности. Дальше. Весь двадцатый век они делали то же самое. Они пребывали на высоте положения, забыв постепенно о высоте долга, связанного с положением. Всё опять погибло! Теперь двадцать первый. А принципы – всё те же. Значит, тот же и конец?
– Но есть совершенство средств контроля. Они скоро перестанут даже улыбаться. Улыбаются слабые.
– Что такое наш контроль? Это до поры – до времени.
– А вот я уверен, что ошибки не повторяются. Контроль нынче не наш, а импортный… – поэт хлебнул ещё раз и отодвинул чашку вместе с блюдцем. – Сбоя не будет.
Прозаик повернулся и сел на подоконник спиной к окну. Ещё раз ткнул очки на переносице и сложил руки на груди. Поэт помедлил и показал на маленький белый бюстик Пушкина:
– Борис Тарасов пишет, что мы живём в антипушкинскую эпоху. Во внутреннем, духовном её смысле. Если Пушкин это… наше всё, то эпоха против всего нашего.
– Выходит, мы, русские писатели, контра?
– И это во-вторых. Потому что мечта имущих – западная мечта. Этой мечте ни к чему совесть. Ну а в-третьих, либералы – тот «враг» в кавычках, и что важно, как бы внешний враг, который оправдывает как бы консервативную службу. А мы… Ну что мы такое? Шума не создадим, на митинг не выйдем. Можем только случайно разоблачить прекрасное консервативное очковтирательство.
Поэт подтянул пепельницу и закурил.
Прозаик шумно выдохнул:
– Д-да… Грустно в конце жизни удостовериться в том, что самые худшие догадки были самыми верными. И делать нечего.
– Нечего. У нас не осталось почвы под ногами. Руслава написала определённо: «меня лишили народа, увели его, словно дудочкой»... Так?
– По смыслу так. Мы – речь. Речь имеет смысл, если есть слушатель. Если нас не слышат, мы достойны сожаления.
– Лично я не отчаиваюсь. Я сказал своё слово, я сделал свою поэзию. Моя человеческая роль исполнена. Моя свобода реализована… Просто Руслава – не единица. Она – история, она – целое. А в социально-исторической перспективе, что нам остаётся теперь?
Прозаик ответил не думая, как уже бывшее у него на уме:
– Остаются отдельные творческие личности, героически угасающие, как огни гавани за кормой лайнера, вышедшего в атлантику.
– Да! Если уж мы отказались садиться на чужой корабль…
Поэт встал из-за стола, поправил стул с высокой спинкой. Прозаик вынул из кармана пиджака пачку документов, среди которых торчал железнодорожный билет с голограммой, коротко проверил, сунул обратно в карман, потянулся за коричневой курткой.
– А если бы сели, – сказал он, – и поплыли петь статую Свободы и всемирный банк… Тогда не осталось бы в гавани ни одного огонька. И в случае возвращения – корабль ожидала бы тьма.
– Вот поэтому нас ещё не совсем закрыли. – поэт улыбнулся. – Как видишь, они разумные ребята. Понимают жизнь во всем её многообразии.
Он повернулся и пошёл к двери, а сделав несколько шагов, рассмеялся.
В каком-то поезде, в плацкарте, где пить в открытую не полагалось, тоже пытались понять, что случилось и чего теперь ждать.
– Алексей Викторович, ведь не так давно мы были там. Стара старушка, дела наши давно не блестящи, но… Не безнадёжно же всё. Писать можно. Можно опубликовать. Можно расти.
– Нельзя заработать. Практически нельзя быть успешным, Денис. Нельзя получить профессиональный отклик от коллег. Я давно ловлю себя на том, что стесняюсь собственных книг.
– Но у вас же хорошие книги!
– Может, и лучше некоторых. Но никто не хочет погреться о них, поскольку они не отражают луч успеха. А этот чёртов гиперболоид – он не в наших руках. Более того – нас не трогают только до тех пор, пока мы бессильны.
– А ведь мы – нас ведь тысячи – мы могли бы и без их, как вы сказали, «гиперболоида» поднять любого к… м-м-м… свету естественного солнца.
– Всё продумано, Денис. Во-первых, бедность. Это верное средство. Во-вторых – зависть. Трудно решить, какое средство вернее. Но оба дают полную гарантию, что всплывёт только малое число консенсусных фигур. Для отчётности.
– Я вас понимаю, Алексей Викторович.
– Не понимал бы, не ехал сейчас со мной… Знаешь, что забавно?
– Что?
– Я понимаю, ты понимаешь. А святая душа Руслава – кажется, только что поняла. Она слишком долго смотрела в небо, куда-то в вечный горизонт…
– Может, в ресторан дойдём?
– А пошли. Иди и смотри в лицо своему народу.
– Какое из двух слов брать в кавычки?
– Без кавычек…
В самолёте шёпотом беседовали двое, третий спал.
– Лидия Ивановна, дорого-то как. Я бы ни за что не полетела… Но пятнадцать лет в поэзии… И такое ужасное…
– Да, Машенька, теперь вам в Крыму не бывать.
– Чёрт с ним, не в этом дело.
– А в чём дело? Ну, формулируйте! Поэтесса вы или кто?
– Лидия Ивановна, я не пойму. Как будто…
– Как будто родная мать попала в реанимацию?
– Да, и не меньше.
– И что делать? Если уже не спасти?
Вот это и не понятно.
– Делать теперь надо, Маша, то, что не смогли раньше. Ну вот вопрос: если мы раньше для него не годились, то… Это момент истины. Всё, что придумала Руслава – это ускорила его наступление. Литература в России, если она русская, давно похожа на лягушку, которую варят на медленном огне. В собственном соку… Чем раньше она умрёт, тем менее бесславным будет её конец.
– Но почему так! Неужели она права, и время слова прошло? Лидия Ивановна, теоретически никакая традиция не может оборваться, пока есть страна, народ и язык. Пусть не все мы… Пусть даже большинство из нас не так уж талантливы, но круг, всегда ведь нужен круг, не бывает одних только гениев. Круг воспроизводит традицию. И читатель – он всегда меньшинство, ну и что?
– А то, Машенька, что загнанных лошадей пристреливают… И садятся на других.
В автобусе дальнего следования один говорил другому.
– Если она посчитала, что пора, значит, действительно пора. Как она там про «гармонь любимую»? Вот это в точку. Мне стыдно за такое лицо моего народа. За кавказцев не стыдно. Есть на что посмотреть. Но если нам стыдно и мы молчим – значит, что?
– Что?
– А то, что нас нет. Мы попросту стадо предателей. Мы достойны только резервации. Вот сейчас приеду в Москву, возложу свои жалкие гвоздики. Напишу стихи, которые никто от страха не публикует. И попрошу себе кольцо в нос и красную рубаху. Думаю, дадут. А потом поеду и сопьюсь на хрен. Зачем мне жить?
– Знаешь, Паша, взялся писать – пиши. Тем более ты, в общем-то, мастер.
– Булгаков ещё в очень молодые годы сказал, что за обладание истиной не дают пайка. А в годы зрелые добавил: вместо пайка дают по шее.
– Ну хорошо, это всё понятно. Но долг перед Руславой, перед… Это всё-таки конструктивнее, чем спиться.
– А вот об этом, Виктор, сказал Фёдор Михайлович. В «Легенде о Великом Инквизиторе». С Руславой произошло то же самое, что с главным героем Легенды. Но она поступила лучше. Поняв, что абсолютное большинство навсегда о ней забудут, она не пожелала оставлять верным даже иллюзии храма, даже своего чучела. Это же, Витя, можно хорошо придумать. Поставить мёртвого бога на место живого, пусть молятся, пока мы зарабатываем, ну или просто подгребаем себе деньги. Убив себя как ложного бога, Руслава исключила эту иллюзию. Пусть большинство из нас идут устраивать домы, а меньшинство – пусть знает, что оно на передовой.
– Паш, тебе правда так думается?
– Мне знается. Кому посчитала нужным, Руслава написала закрытое послание. Но пока молчок об этом. Молчок.
По чудесной платной трассе из Петербурга в Москву ехала недорогая иномарка, полная гуманитариев. Сзади дремали. Водитель – весьма интеллигентного вида мужчина, очень похожий на киевского политолога Погребинского, негромко беседовал с яркой женщиной в деловом костюме, сидящей на переднем сидении.
– Прежде чем возмущаться, Аллочка, давайте включим машину теории.
– О, Леонид Николаевич, да, теория. Вы это умеете. Ну-с, охладите меня.
– Что есть литература вообще?
– За что же вы – да прямо так-то?.. Э-э-э… Форма общественного сознания? Кажется.
–Да. Историческая форма становления и развития общественного мнения. Но на дворе – железный двадцать первый век. Изначально – народ создаёт язык, литература, зарождаясь, перехватывает его и развивает, возвращая народу. Постепенно общий язык захватывается всеми иными институтами: правом, образованием, наукой, администрацией. Все они обогащают литературу смыслами. И все творят свою литературу, которая уже не принадлежит первоначальной литературе с большой буквы. Социальность и словесность – диалектичны. Идём дальше. Когда культура в целом – та или иная национальная культура – перестаёт быть традиционной, она становится буржуазной. В отношения литературы и общества вмешивается всевозрастающий экономический фактор. До определённого момента литература содействует развитию экономики как источник элементарной грамотности. Но уже появление газет создаёт литературе более понятную и легче управляемую альтернативу. Литература в высоком смысле – вредна, так как поддерживает ценности, вредные духу наживы и потребления. Одна есть почва рефлексии. А всякая рефлексия непредсказуема… Какое-то время литературу поддерживает своей тенью государство. Потому что нравственные ценности поддерживают правовую систему этого государства. Но история неумолима, и государство сдаётся перед экономикой. Оно само становится экономикой. И ещё – государство получает в свои руки всё более совершенные средства слежки и принуждения… Морального принуждения, досознательные средства. Экономическая роль литературы – ноль. Политически она бесполезна, по сравнению с медиа и образованием. Литература уволена, она вынуждена продавать себя как детектив или любовно-эротический роман, продавать себя как специальное пособие по всякому дурацкому делу, продавать себя как средство партийной пропаганды в широком смысле. Больше нет художественной литературы, есть литература массовая, специальная, пропагандистская.
– Знакомый набор. Когда я вхожу в книжный магазин, то меня поражает обилие и блеск перечисленного. Но вы забыли литературу премиальную.
– Да, забыл. И ещё научную, она важна тоже.
– Но то и другое есть литература правящих элит… И – средство дезинформации для самых пытливых…
– И заметьте, никакого отношения к литературе народной (Леонид Николаевич оторвал руки от руля и показал в воздухе, что это слово надо брать в кавычки) она не может иметь никогда. Руслава же – претендовала именно на народность. Значит, на честность. На анти-массовость, на анти-специальность, на анти-элитарность. Не в смысле отсутствия того, другого и третьего. Но она апеллировала к уже отсутствующему социальному субъекту по имени «народ». Она стала подсистемой без цели и смысла. Ей сказали: изменись или уходи… Но мне кажется, у неё всё-таки был шанс. Даже в наше время.
– Какой?
– Национальная литература необходима и процветает только на почве растущей нации, какую бы форму эта новая нация не приняла. Это важнее и шире экономики… Но можно без «растущей». Любая нация, если она есть, – развивающаяся, растущая.
– То есть получается, что смерть Руславы вызвана невозможностью развития?
– Априорной невозможностью… Принципиальной…
И собеседники надолго замолчали.
В одном из кабинетов в здании на Комсомольском совещались. Собственно, обсуждали спущенный сверху циркуляр с рекомендациями. Горько усмехались. Презрительно щурились. Обсуждали детали. Собственно, больше делать было нечего: государство полностью взяло на себя инициативу и подкрепило её такими силами и средствами, что собравшимся председателям, секретарям, главным редакторам и издателям, докторам наук и доцентам ничего не оставалось, как развести руками и, сохраняя достоинство, плыть по течению рока событий.
Нагрянули толпы медийщиков с режиссёром. Поснимали, пошарили камерами по углам и за портьерой, исчезли. Режиссер на прощанье раздал программу похорон и пожал всем руки.
– Будто с обыском приходили, – сказал смуглый доцент невысокого роста.
– Да-а… Завтра мы увидим… нищету классической философии…
– Почему философии, а не литературы?
– Потому что литература есть философия.
– А философия есть политика.
– А неправильная политика есть нищета.
– Думаю, без Руславы нас закроют.
– Бросьте. Количество нашей «открытости» не представляет из себя никакого экзистенциального качества. Наша «открытость» в контексте медиа равна закрытости.
– Нет, ну а что вот конкретно вы предлагаете?.. Молчите?
– Причём здесь предложения. У нас литература, а не демонстрация. Писать надо.
– Мы и пишем.
– По сути, только на работе вполне себе небольшого круга лиц всё и держится. А открытость-закрытость… Достоевского издавали тиражом две с половиной тысячи. Это уже во славе. Рэмбо – 200 экз. И что?
– Ситуация изменилась коренным образом. Без государства нам не выжить!
– А оно об этом не догадывается?
– Догадывается. Но ни одно государство не кормит своих врагов.
– Врагов?
– Ну, попутчиков. И не более того.
– Это ещё как, в какой перспективе посмотреть.
– Коллеги, Зачем молоть? Мы. Все. Всё. Знаем. Мы очень взрослые, очень опытные и усталые люди. Умер институт русской литературы! Не стало субъекта права! Каждый теперь за себя.
– Мы давно каждый за себя… Нет, мы в принципе каждый за себя и эта привычка к псевдо-коммунальности…
– Оставьте вы этот лепет. Внутри литературы мы вместе, переругайся все хоть как Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем. А вне её? И чем мы можем заменить сакральное тело? Только политическим телом! Но это невозможно. Она не могла этого не понимать.
– Она не могла смотреть на свою бегущую армию, – крепким ещё голосом заговорил самый пожилой, в общем-то, уже старец. – И вот что я вам скажу. Наполеон мог застрелиться, увидев свою армию бегущей. Но он просто махнул на неё рукой, когда эта армия разложилась в Москве. Наполеон мог застрелиться, увидев бегущей свою старую гвардию. Но когда она передралась между собой – он понял и это. Только генералам своим Наполеон не простил бы – себе не простил бы их слабости. Его генералы исполнили свой долг. На Бородино убито 20 французских генералов, столько же – ранено. Наполеон не имел права застрелиться, он умер на острове. Все «генералы» Руславы в наше время живы. Даже я.
– И что вы хотите от нас?
– Всякое дело требует большего, чем есть.
– Да бросьте вы. Не надо так. В абсолютном смысле мы много работали – все. А в относительном – и Наполеон своего Бородино не выиграл. Так что, я хочу вам сказать – вы сгущаете. Наделать глупостей всегда легче, чем делать своё дело, зная, что победы не будет. Как у Сартра? «Ценности это живой и действующий ты»?
Народу на гражданской панихиде была тьма. Шли с вечера, шли утром. И ночью, до утра, тоже шли. Потом громыхнули фотовспышки и появились высокие лица. Занесли венки от всех министерств и ведомств: каждая отрасль так или иначе была представлена или отражена в русской литературе! Что уж говорить об общественных организациях. О спортивных организациях. О всех иных организациях. Венки приносили шикарные. Особенно вызывающе шикарные – от недоброжелателей. Один венок был с лентой в цветах ЛГБТ с надписью: «Свобода или смерть!». Выбросить его не дали люди из учреждений правопорядка: камеры! камеры кругом! – шипели они сквозь зубы. И выкидывали – но не венок, а особо непонятливых поклонников Руславы.
Высокое ответственное лицо по культуре, выбрав должный момент и собрав вокруг себя микрофоны, сказал о том, что президент приветствует творческое сообщество в час тяжелейшей для всего российского – да и не только российского – общества утраты; что будет сделано всё необходимое и предприняты все шаги к увековеченью памяти об усопшей и популяризации её наследия. Сказал о том, что богатый опыт по реконструкции театров и созданию музеев современного искусства в полной мере будет применён при устройстве музеев литературной славы во всех административных зданиях и редакциях (вплоть до областных), где русская литература проходила свой славный путь. Все эти объекты становятся отныне очагами культурного наследия государства, а потому их будущее будет находиться в надёжных руках. Отдельно было отмечено, что рабочие места сохраняются лишь с небольшим сокращением, зато они будут приближены к государственной службе… «Скорбь бесконечна, и живущие бессильны победить её. Но солидарность общества и государства обещают претворить беду – в победу».
Известные писатели и деятели литературы стояли в почётном карауле и просто – присутствовали здесь, становясь точками притяжения для прибывающих с ищущими взорами. Было много просто любопытных с телефонами. Но были и совершенно растерянные люди, и вправду похожие на трагических героев в конце монолога. Впрочем, глаза оставались сухи. Гроб Руславы был закрытым.
Это породило множество домыслов и кривотолков. Кроме этого, интернет буквально сходил с ума в перепалках и злословии. Удесятирённо распространились версии «последнего письма». И чего только не было в этих, отражающих наши безалаберность, ненависть и бесчестность версиях. Виртуальный мир был огнём, и на этом огне корчился пергамент бессильной реальности, бессильного здравого смысла, – остатки того, чему отдавала свой долгий век русская литература, запертая теперь в великолепном гробе, столь же безмолвная и бессильная. Прославленный писатель с романтическим воротником чёрного пальто встречал и встречал входящих, недоумённо покачивая умной головой с воздетыми бровями.
– Никакой логики! Ничто не предвещало! Я провёл у неё все последние дни. Мы писали воспоминания и размышления… Я издам их буквально на днях!
По общему мнению, он очень приятный человек, этот писатель. И трудно было найти другого такого для выпавшей ему сегодня роли. Нет, другие не подошли бы…
Старец в очках стоял в углу, окружённый множеством провинциалов. Стараясь выглядеть моложавее (хотя бы вот здесь, вот сейчас, когда это необходимо!) – он широко расставил ноги. Обычно словоохотливый, сегодня он лишь кивал на приветствия и отмалчивался. Только пытливо всматривался, прищуриваясь в каждого сквозь стёкла, словно проверял. Честный писатель, чернявый и худой, сосредоточенно смотрел на гроб, подпирая подбородок кулаком. Он кивал подходящим и жал руки. Но лицо его было такое, что с разговорами к нему не лезли.
Радужный венок наконец перекрыли невообразимым живым венком от министерства обороны. Рядом лёг поскромнее – от Белоруссии. Цветы несли и несли. Телевидение показывало цветы и горящие свечи у посольств нашей страны в разных странах.
Стал слышен оркестр с площади. Подтянули орудийный лафет, – это военные настояли, и от них и от всех прочих силовиков нельзя было ничем отговориться. Один генерал показал противникам лафета «Молодую гвардию», другой генерал – «Севастопольские рассказы». Подошёл третий, но всё уже было ясно и так, и «Цусима», мелькнувшая в руках флотских, не понадобилась. Военные предлагали и воинский салют. Но это было признано излишним. Один из присутствующих культурологов покачал головой, и спорить не стали.
У могилы на кладбище поместились только часть ответственных лиц, военные, охрана, культурологи, операторы. Нашлось место для нескольких депутатов, старых партийцев, ветеранов спорта, артистов и актёров. Прославленный писатель ступил на возвышение.
– Мы не могли бы найти во всей России более славной биографии, чем эта! Сквозь дремучие тернии прорывалась русская литература к своим звёздам. Так часто носила она славную русскую военную форму. Так часто ходила в гордом одеянии светского отшельника. Так часто выходила на дуэль, которая, как мы помним, далеко не всегда была честным формальным поединком. От своего начала, русская литература была борьбой во имя человека. Первые журналисты екатерининских времён, декабристы, чахоточные разночинцы, правдолюбы-народники… жертвуя благополучием, они согревали огромную, студёную, угловатую, слишком неторопливую Русь своей беспокойной, метущейся мыслью, своим, подчас большим и болезненным, но необходимым – и теперь мы знаем его правоту – чувством… Российская история знала много горьких, много славных страниц. Наши военные, наша наука, наша, скажем так, технология организации и управления больших неоднородных систем, наконец, наше искусство, наш спорт – все они занимают почётное место в ряду великих достижений человечества. Но русская литература… Она абсолютна в этом смысле. Умнейшие из французов признавали это.
Литература стала домом российской общественности. А когда настала революция, русская литература вынесла советскую эпоху на своих плечах. И не её вина, что великий социальный эксперимент был, по сути, предан, поскольку требовал аскетизма, непрекращающегося аскетизма. Литература наша в своём зрелом виде и была тем самым человеческим лицом социализма, которое мы искали, и не нашли. Где нам искать их теперь, человеческие лица?
Каждое явление в жизни, в истории – имеет свой пик, своё угасание. Русская литература осознавала утрату своих позиций в новейшее время отечественной истории. В последние годы мы тесно общались, я был у неё частым гостем, мы дружили. Она говорила мне о постепенной деперсонификации литературы вообще, о том, что наша окрепшая культура может обходиться без сакрального авторитета. «Вы теперь сами с усами» – говорила она мне с доброй улыбкой. Но нас всё равно влекло к этой величественной Игуменье – какой мы её себе представляли… Я говорил с людьми власти. Они подавлены произошедшим. «Почему?» – вот тот вопрос, который они задавали мне. И правда: государство ведь было рядом, оно по-своему опекало Руславу, хорошо помня её былые заслуги. Да, финансирование всё-таки оставляло желать лучшего. Но пойдите куда угодно! Кто доволен? Кроме того, нельзя забывать: не всё сегодня подчинено государственной хирургии. Вмешательство дозированно, в том числе и общественным мнением. Вмешательство должно быть оправданным. В девятнадцатом веке Руслава была, по сути, монополистом. В двадцатом веке к газетам добавились кино, радио, телевидение. Теперь – бесконечное многообразие всего этого плюс интернет. В современном обществе Руслава не могла не чувствовать своей относительной заброшенности. Это наложилось на естественные возрастные изменения, на особенности консервативного её характера… В молодости она была почти революционеркой. Теперь она говорила мне об ужасе перед будущим и часто цитировала… Победоносцева, чьи совиные крыла мы с вами ещё не забыли.
Но есть ещё одно. Больно говорить об этом, но мои срочные запросы подтвердили: в последние годы (прославленный писатель повернулся за спину: глянул в лица торжественно печалящихся ответственных лиц, которые с готовностью закивали) Руслава столкнулась с онкологией, вызвавшей привыкание к обезболивающим препаратам. В свою очередь, это вызвало глубокую патологию отношения к миру… Понятно, что сказать вслух «рак русской литературы» – невозможно… (он помолчал).
И вот мы стоим у закрытого гроба (писатель вновь обернулся и ему вновь закивали)… Подчеркнув историческую преемственность, верность традиции, как бы в завещание, Руслава облеклась в прощальный свет огня и… воспользовалась старинным дуэльным пистолетом. Конечно, это был привет истории и Солнцу, которое согревает землю родины под нашими ногами…
Писатель оставил стойку с микрофоном и под напряжённый стрёкот вспышек подошёл к гробу, аккуратно взял выставленный чёрно-белый портрет улыбающейся Руславы и поцеловал его. Вернувшись к микрофону, продолжил:
– Без жалобы и без крика она ушла в могилу, оставив нам жизнь. Оставив нам свет и грохот, она отослала нас к началу начал: к Перуновой молнии… Давайте же будем считать, что дверь, которую она тихо прикрыла за собой – не захлопнулась. Пусть же каждый, кто берётся за перо, будет уверен: Руслава видит его. Видит, понимает его и – ждёт…
Так закончив, прославленный писатель поклонился на три стороны, достал платок и, поправляя стоячий воротник пальто, отступил на второй план.
Поезда, автобусы, самолёты, авто прибывали ночью, прибывали утром. Поскольку метро работало, толпа вокруг кладбища постепенно густела. Столичные литераторы были допущены за линию оцепления, внутрь медийного ядра события. Писатели из провинции толпились поодаль, отделённые красной лентой и цепью росгвардии. По мере прибывания народа, окрестные переулки начали наполняться рабочими с востока, которые любопытствовали взглядами издалека, держались хмуро, кучковались. Откуда-то сзади, с прилегающих улиц, приближалась конная полиция.
………………………………………………………………………
– Что там, кто говорит?
– Какая разница, кто, главное – что, вон как усилено чётко.
– А кого хоронят?
– Какую-то заслуженную старушенцию.
– Я ваще не пойму, кто она.
– Артистка, наверное.
– О хосподи! Москва! Молодежь! Боже мой! Артистка!
– Нечисто дело, раз гроб закрыли. Они ей что, голову отрезали и символически набили отрубями?
– Вы идиот. Вы не видели видео самосожжения? – А вы уверены, что это не клоунада?
– Послушайте, есть же письмо. Она разнесла себе череп из пушки!
– Письмо можно сочинить!
– Но оно разослано ещё до смерти! Просто понятным стало после…
– Бросьте вы. Всё, всё можно и сочинить и разослать так, что будет понятно только после!
– А разница какая? Её больше нет, это единственный важный факт.
– Теперь всё. Все свободны. Концерт окончен.
– Ничего не окончено! Вон, смотрите, выступает звезда ли-те-ра-ту-ры! Просто умейте быть такими, как он. Ныть все могут!
………………………………………………………………………
– Ого, с какой помпой! Ящик-то какой, с лифтом. Стоит поди, как моя машина.
– И триколор! И везли на лафете!
– Когда это видишь, думаешь, что не зря жизнь прожил.
– Всем бы нам такого оптимизма…
– Смотрите, республиканские делегации.
– Вот им я верю больше. Они могут сочувствовать, потому что ни за что не отвечают.
– А кто отвечает?
– Спрашивать легко. Я бы сказала, отвечают все и никто. У истории нет персональных ответчиков. Отвечает эпоха.
– Тогда почему мы бросили всё, потратились, приехали толкаться здесь под взглядами полиции?
– Наверно потому, что история должна проходить через каждое сердце – если оно есть…
– А может, всё-таки из любопытства?
– Скажите ещё – ради селфи!.. Боже, как трудно стало разговаривать!
………………………………………………………………………
– Ну что, Витя… Как впечатление?
– Случилось что-то действительно важное, всеобъемлющее. Такое внимание всего света… Довели старушку нашу, теперь делают хорошее лицо.
– Кто довёл Витя, кто довёл!
– Ну не мы же с тобой…
– Фиг знает… Есть идеал и есть исполнители. И они со всех сторон…
– Паш, ну это что – финита?
– Мир, где только изгои вроде тебя и меня могут себе позволить называть ложь – ложью, а любовь – любовью… Мне такой мир кажется неправильным. Ты хочешь жить в этом мире, хочешь рожать ему детей?
– Ох, Паша, я своих уже родил, мне деваться некуда.
– Да, ты теперь лицо семейнообязанное… Знаешь, что подумал? Если Руславы больше нет, то какой же я тогда человек? И кто тогда мои дети?
– Но что делать, Паша, что делать? Да сам ты решай: человек ты, не человек. Примером будь, живым и тёплым.
– Пока ещё это можно. Но это не надолго. Теперь это точно не надолго. А пока – попробуем.
Поэт Паша допил из фляжки, сунул фляжку прозаику Вите и рванулся за красную ленту ограждения.
Честный писатель был фарфорово бел и как-то натянут до звона в стройной фигуре. Карие глаза смотрели вдаль – на толпу, которая слышала его, благодаря аппаратуре. Наехали камеры.
– Нет заговора от смерти, – наконец сказал честный писатель, несмело взмахнув кулаком. – Но глядя на эту линию фронта вон там, – он показал вдаль, на толпу, – я знаю, что любые слова, друзья мои, соотечественники, есть только комментарий к объединяющему нас святому чувству утраты. Без литературы государства нет, а общество мертво. Это слова Генриха Бёлля, полвека назад болезненно пережившего кризис немецкой литературы. Советская литература в то время, в 1960-е и после, цвела такими именами, что… Нет сомнения – Руслава тогда была счастлива. Теперь же мы присутствуем у её могилы. Значит, времена меняются. Значит, изменились мы сами…
В это время по очищенной от людей стороне одного из проездов подкрался блестящий автомобиль. Это было новое такси с надписью «Uber» на борте. Машину остановили. Из неё вышел человек в ковбойской шляпе, с шейным платком, закрывавшим лицо до глаз, закрытых тёмными очками. К всеобщему удивлению, он был в голубом жандармском мундире с эполетами. Но штаны на этом пришельце были кожаные. Он вынул какую-то корочку и сунул охраннику. Тот побежал к старшим и вскоре вернулся. Человек в эполетах достал из убера большую корзину белых роз, расправил на ней чёрную ленту с георгиевским кантом и передал охране. Те понесли корзину ко гробу. Человек в очках, таких же как у Сталлоне в «Кобре», коротко посмотрев по сторонам, сел в машину и убер стал пятиться назад к выезду. Те, кто были неподалёку, успели прочесть на чёрной с оранжевым ленте слова: «Избраннице гипертекста – от верного сына»…
Честный писатель выждал, пока уляжется лёгкая сумятица, вызванная этим неожиданным выходом из-за печки, и продолжал:
– Вопреки преобладающему мнению – ангажированному мнению! – русской литературе есть дело до всего. Я повторюсь: литература и жизнь – они неразрывны! Поэтому я должен сегодня сказать так: какова бы ни была канва второстепенных фактов, выстрел Руславы – выстрел предупредительный. Она поступила как тот, кто вызывает огонь на себя. – он на секунду смутился от невольно сорвавшегося с уст каламбура. – Пала, как падает колокол, сорвавшийся с крепежа. Конечно, это означает важное, самое важное… Мы должны задуматься об этом…
Рой камер вдруг затрепетал и заёрзал в пространстве. Часть их рванулась в разные стороны, заметалась, выискивая иные, контрозначающие ракурсы. И словно по заказу, из толпы выскочил взъерошенный человек – верзила с скафским лицом в кожаном пальто. Подняв руки, он что-то кричал. Его быстро сластали и препроводили. Только ближние слышали, что он крикнул:
– Русская литература умерла! Да здравствует русская литература!
Это был волжский поэт Павел Агафонов. В околотке его подержали, штрафанули да выпустили. Зато история русской литературы обогатилась текстовым комментарием к видеоряду, который гласил: «Даже на собственных похоронах русская литература не смогла обойтись без того, чтобы в пьяном виде не стать живым подтверждением расхожему мнению о своей склонности к экстремистским выходкам…».
Честный писатель, опустив тонкие кулаки, выждал, когда уляжется сумятица, всколыхнувшая охрану. Он оглянулся по сторонам и повёл плечами, будто от озноба, потом одёрнул пиджак и закончил:
– В русской литературе давно уже не случалось свадеб… И вот мы встретились. На похоронах. Не смотря ни на что, я буду ставить вопрос о проведении всероссийского совещания. Многие вопросы нам не только пора ставить. Может быть, у нас хватит духу искать на них ответ… Это лучшее, что я мог бы сейчас сказать в этого гроба. Руслава, я верю, слышит меня. Надеюсь, услышите и вы.
Честный писатель ещё повёл взглядом, шагнул к гробу, поклонился ему и отошёл.
Тогда у гроба явились представители церкви, четверо, все в чёрном. Воцарилась тишина, но церковники – нет, скорее монахи – серьёзные, собранные, отстранённые, не сказали ни слова, не обратились ни к кому. Они приехали издалека – откуда-то с рек, озёр или из лесов. Положили на гроб чёрную ленту с золотой вязью непонятных букв, и в какой-то страшноватой сосредоточенности стали тихо читать молитву, время от времени вздымая к небесам белые руки в широких чёрных рукавах.
Один из двух старых коммунистов, приглашённых внутрь смыслового ядра события, молвил:
– Эх-хе-хе. Руславочка! Нас оставалось трое. Мы, они (он кивнул в сторону монахов) и она. И без неё… Как думаешь, кто следующий? Мы, они?
– Да прекрати! – досадливо отмахнулся второй коммунист. Руслава так же бессмертна, как и мы, как и они. Просто она никогда не была сильна в политике. Говорила, что всему есть предел, предел живучести для идеи… Она мне говорила об идее!
– Её понемногу загнали в угол. Если завтра загонят нас. Или их…
– В том-то и дело, что мы и они – это резерв. А она в современную эпоху – гербарий. Научно-техническое развитие освобождает индивида от внутренней работы. Время её функциональности кончилось… Вся её разница от нас в том, что она – местная. Она почвенница. А мы и они – импортные. Глобальные. Это другой уровень вовлечённости и…конвергенции.
– Ни они, ни мы давно не иностранцы – но в гробу пока лежит она одна. – ответил первый коммунист и сухо кашлянул.
– Каждому своё. – покосился на него второй.
Когда клобук главного монаха поплыл из толпы к стоянке, включился, сотрясая внутренности людские, военный оркестр. Отсвечивая ещё голыми ветками деревьев и блёклым небом, лакированный гроб с золотыми позументами поплыл вниз, в широкую чёрно-жёлтую могилу.
На Комсомольском, на Цветном, на Арбате, на Тверской-Ямской, на улице Правды, на Большой Никитской, на Тверском литературная братия влилась в распахнутые двери. Опустошились сейфы и шкафы, столы и пристолья были взяты в тесное кольцо. Прославленного писателя видели тут и там. Столичные литературные зубры предпочитали молчание летучему слову. Провинциалы тараторили и бубнили почём зря… Гужевали в этот день и на Патриарших. И в некоторых гостиницах. Вспоминалось, как, когда гроб Руславы скрылся ниже уровня земли, из толпы вдалеке взмыли в белое небо десятки разноцветных шаров. Питерская молодёжь привязала к ним петарды с удлинёнными фитилями. Поэтому петарды стали грохать уже на некоторой высоте, в некотором отдалении. И вразнобой. Питерские не поскупились – петарды выбирали помощней. Получилось забавно, но, конечно, холодно. Зато смело. От разрывов петард лопались шары, и в небе это было похоже на редеющий авиационный флот. Или тонущую в небе испанскую великую армаду.
Поезда, автобусы, авто и даже самолёты тронулись в обратный путь. Посланцы Белгорода примчались с вокзала к себе в организацию.
– Ну что? – естественно, стали их спрашивать.
– Ну что. – отвечал один, – Будет тут у нас музеум литературы. Будет модернизация, цифровизация, визуализация. Оптимизация, конечно, тоже будет. А мы будем улыбаться и кланяться, мол, приходите ещё, мы вам ещё картинки покажем, слайды, голограммы и оцифрованные рукописи.
– А ещё что?
– А что ещё, когда и так всё красиво.
И белгородские писатели сгрудились у окна, глядя на проспект, по которому ехали мимо них автомашины иностранного производства.
2020 г.