Что мы сделали с нашими детьми! Прежний мальчишка мечтал о постройке шалаша из еловых лап, о сооружении крепости на островке посреди речки, о ловле карпа на заговоренный крючок. Всё это занимало душу, давало энергию. Теперь мальчишка тоже планирует и мечтает, но в применении к виртуальному миру. Строит из кубиков майнкрафта, отлавливает придуманную кем‑то рыбину и порождённым чужим сознанием персонажам доказывает свою человеческую состоятельность. Чувствуете, какая страшная подмена? Из человеческой деятельности изымается естественный мир, она становится какой‑то бесцельной, ни к чему не применимой.
Правила человеческого общежития и обустройства души нарабатывались веками, и труд здесь имел огромное, если не решающее значение. Но человек решил его извести. Идеологи прогрессизма полагают, что улучшение жизни равняется уменьшению действий — пусть за человека всё делают машины, это и есть прогресс. «Кибернетизация в состоянии обеспечить высочайший возможный уровень жизни практически при отсутствии труда» (Жак Фреско «Все лучшее, что не купишь за деньги»). Вроде бы нам повезло, возможность уникальная, но в состоянии ли мы ею пользоваться? Получив свободу, обеспеченное безделье, мы почему‑то не обретаем более осмысленное время, не высвобождаем силы духовные. Разглагольствования о том, что, когда у человека появится время, он сам решит, чем заниматься, разбиваются об очевидный факт: если не существует элемента необходимости, в большинстве случаев человек предпочтёт лениться. А человек обленившийся легко попадается в лапки массовой культуры, компьютерных игр, наркотиков.
Мы когда‑то трудились, теперь ходим на работу. Развитие технологий и недостаток способности адекватно на них реагировать привели к тому, что для решения одних и тех же задач нужно прикладывать всё меньше усилий, что многие функции или опции, которые продолжают сохраняться, потеряли свой смысл. Экономисты же придумали мерить стоимость товара временем, затраченным на его производство. Как же мы изнываем в своих офисах от безделья, отсиживая в них по восемь часов! Отсутствие труда поселяет в наши души метафору пустого времени, в котором человек вроде бы живёт, а на самом деле становится зомби. Мы впадаем в массовую кому, совокупно выгораем, как пресловутый «усталый менеджер». Растёт число тех, кто ни во что не верит, ничего не хочет. Появился целый класс, в сытых странах доходящий по численности до трети, чьё рабочее время заполняет «настолько бессмысленная, ненужная или вредная оплачиваемая форма занятости, что даже сам работник не может оправдать её существование, хотя в силу условий найма он чувствует необходимость притворяться, что это не так» (Дэвид Гребер «Бредовая работа»). Превращение человека действующего в человека бездействующего ведёт к деградации, атрофии не только физической, но и моральной. Зачем взаимодействовать с людьми, помогать кому‑либо, если ты сам никогда не будешь нуждаться в помощи? Ведь за тебя всё сделают машины. Утрата необходимости трудиться и готовность виртуальных миров подарить любую эмоцию подспудно ведёт человека к мысли, что труд в классическом понимании бессмысленен.
Да здравствует прибыль?
Впрочем, разве классики политэкономии не объяснили, какова конечная цель труда? Это же получение продукта для последующего потребления! Необходимо как можно больше произвести и продать. При всей неочевидности такой установки общество старательно её рекламирует, стремится мифологизировать приобретение, сделать из произведённых предметов объект вожделения, а не инструмент реализации смысла себя, «производства себя в качестве смысла». «Понятно, что… положение, будто бы люди a posteriori неким чудесным образом нуждаются как раз в том, что произведено и предложено на рынке (то есть для того, чтобы они имели в этом потребность, нужно было, чтобы в них уже присутствовало виртуальное требование), эта вынужденная рационализация просто маскирует внутреннюю целесообразность порядка производства… При помощи шулерской законности потребностей и удовлетворения вытесняется весь вопрос о социальной и политической целесообразности порядка производства» (Жан Бодрийяр «К критике политической экономии знака»). Задача рынка — создавать ажиотаж материального, провоцировать энергию формального прибавления.
Мерилом эффективности нашей деятельности стали именно формальные показатели, и главное из них — прибыль. Чем больше принесёшь хозяину, тем больше заработаешь сам. Направь все силы на повышение прибавочной стоимости, тогда и наступит счастье. Нам предложили фальшивый источник энтузиазма, кривой вектор роста. По мысли Жака Фреско, стимулятором для современной человеческой деятельности являются конкуренция и дефицит. Могут ли они привести к положительным результатам? К финансовым — да: чтобы продукт получился качественным, нужна конкуренция, а чтоб его было вдоволь — борьба с дефицитом. Возведём конкуренцию в ранг добродетели, потребление в ранг верховного смысла, а дефицит — верховного страха, и получится духовная основа нынешней личности.
Точно ли человек живёт затем, чтобы у кого‑то росла прибыль? Не есть ли сама эта формулировка просто глупость, обманка, перевёртыш естественного течения человеческой жизни? На что рациональнее работать: на увеличение прибыли работодателя или на обустройство своего жизненного уклада, духовного и материального, при котором радуются твои старшие и развиваются твои дети?
Капиталистическая система, особым образом моделирующая отношение к любой практической деятельности, «выдувает» из неё всё, что наполняет её смыслом. Просчитывая и пересчитывая прибыли от труда, мы не приходим к существенным для самих себя выводам о его цели. Джон Рёскин писал: «Лучшим и наиболее простым представителем капитала может служить хороший плуг. Если бы этот плуг производил только плуги на манер полипов, то какой бы громадный полипняк плугов ни блистал на солнце, плуг как капитал лишён был бы своего значения. Он становится истинным капиталом, только подвергаясь шлифовке другого рода… проводя борозды и через трение уменьшаясь, а не увеличиваясь в объёме. И существенный вопрос как для каждого капиталиста, так и для каждой нации состоит не в том, сколько имеется плугов, а где и каковы проведенные ими борозды? Важно не то, как скоро капитал удваивается, а что он сделал, удваиваясь. Какого рода продукты произвёл? Пригодны ли они для жизни? Какого рода работы продукт потребовал? Сохраняют ли они жизнь? Если нет, то удвоение его бесполезно или вредно, и лучше бы он и не удваивался (ведь капитал может разрушать жизнь, как и поддерживать её), так как, удваиваясь, он причинял только вред…» («Последнему, что и первому»). Представьте себе, что вы купили тысячу искусственных тюльпанов и завалили ими комнату. Потом говорите: надо выкинуть, а вам возразят: это же движение назад, вперёд — это если купить тысячу искусственных пионов и завалить следующую комнату. Для вас такая логика абсурдна. Но дело здесь вовсе не в том, чтобы просто что‑то выкинуть. Комнату ведь можно приспособить для чего‑нибудь полезного, например, поставить там большой стол и собираться всей семьёй.
Победу «царства количества» мы глубоко переживаем, хотя и редко осознаём как главное «знамение времени». И кажется, что нет никакого выхода, никакой подсказки. Давайте заглянем за стены монастыря. У монахов нет пренебрежения к физическому труду, он ощущается как созидательный, придаёт жизни смысл и притом остаётся бесплатным. «Так уж бесплатным? — возразят скептики. — Ведь люди едят, имеют крышу над головой, одежду». Но это нельзя назвать платой. Нельзя сказать: человек пришёл в монастырь и договорился, что будет молиться и трудиться, а за это будет есть. Монетаристы воспринимают еду как предмет рыночных отношений, но здесь она существует потому, что люди, которые пришли потрудиться, да и сами монахи, сделают что‑то руками — и еда появится. Ни рыночных отношений, ни «общественного договора». Монахи не могут забрать такой труд. Скажут они: «Не только церковной утвари хотим накупить, но и сундуков, и тарелок, а лучше яхт — трудитесь теперь на нас по двенадцать часов в день». И что случится? Закончится честное, душевное хозяйствование, начнётся рыночная экономика. Но ненадолго: один за другим разбегутся труднички, и вся экономика ляжет на плечи монахов. И тем придётся самим работать на сомнительное «светлое будущее» и «экономические показатели». Важнейшая задача монастырского хозяйствования — поддерживать чистые, нестяжательские отношения, от которых экономика — производная, и если придётся перейти к деньгам и законам, монахи тоже побегут. А когда разбегутся, останутся только верховные начальники. Пригорюнятся они и скажут: «Зачем мы нагородили всю эту экономику? Было же хорошо!»
Формализация и обезличивание человеческой деятельности ведёт к огромным доходам, но и наоборот, стремление к доходам обезличивает труд. Возникает механическое отношение человека к человеку. Разве можно не погрузиться в равнодушие, сидя за прилавком большого магазина? Работы, на которых каждую минуту разные люди и прежние никогда не возвращаются — это такой же изощрённый способ расчеловечивания.
Такие вещи в экономической теории не учитываются, рынку неинтересно, что бездушное взаимодействие с людьми меняет человека изнутри.
Постановка вопроса о труде
Экономист скажет, что «душевный» подход к вопросу организации труда антинаучен и утопичен, с точки зрения коммерческой эффективности из него ничего не следует. Для людей капиталистического склада, привыкших увеличивать производительность труда, оптимизировать штат и т.п., непонятны аргументы типа «артели видели свой «капитал» не в финансовой мощи, а в развитии мастерства, возможности иметь учеников, продолжении и развитии артельного дела» (Виталий Аверьянов «Русская артель. Невостребованный опыт»). Глобальный порядок предполагает, что человек должен исходить из его ценностей и целей. Но с какой стати сам человек должен исходить из целей глобального порядка? Зачем строить жизнь, опираясь на то, что ничего не даёт душе, смотреть на себя с точки зрения чужих интересов, а не своих внутренних целей?
Любое дело — неотъемлемая составляющая наших внутренних процессов. Мы мыслим не столько за пределами деятельности, столько внутри неё, ею самой. Вл. Соловьёв в работе «Философские начала цельного знания» сформулировал мысль, что бытие — это способ проявления сущего, результат взаимодействия познающего и того, что в его глазах становится явлением, то есть бытием. Что процесс превращения сущего в явление для познающего и есть познание. Таким образом, отказываясь от труда, мы не переходим к познанию, а, наоборот, уходим от познания, важная форма которого — труд. Один из промахов великой советской эпохи — разделение труда на умственный и физический, хотя грань между ними нечёткая. Каков труд электрика, выстраивающего сложнейшую схему электропитания? А труд пианиста, неистово колотящего по клавишам? А садовника? «Труд есть жизненная борьба человека с препятствиями, — писал Джон Рёскин. — Под словом «жизненная» подразумевается умственная, духовная и физическая сила, борющаяся с вопросами, трудностями и испытаниями или противодействиями материальной силы» («Последнему, что и первому»). И далее: «Доброкачественный труд всегда заключает такое количество ума и чувства, сколько необходимо для полного и гармоничного урегулирования физической силы».
В наше время труд всё чаще ассоциируется с насилием над личностью. Говоря о необходимости отмены физического труда, как правило, имеют в виду его бездумную монотонность. Губительность конвейера понимали марксисты, прекрасно изобразил Чарли Чаплин в фильме «Новые времена». Работая на конвейере, человек получает опыт превращения в механизм, «выключения» души и сознания. Опасность явная, но что мы ищем взамен — монотонные движения пальчиками в компьютерных играх? И всегда ли монотонные движения губительны? Однотипность движений предполагает и строевая подготовка, но она при этом сплачивает, объединяет. А хороводы когда‑то? А тренировки в залах для единоборств, в «качалках»? И перед сверстниками теперь достойней предстать со штангой, чем с лопатой, хотя, по сути, должно быть наоборот. Ведь надо бесконечно любить себя, чтобы каждый день следить за кубиками на животе. Конечно, через спортивные занятия мы реализуем как внешний, так и внутренний замысел себя — преодолевающего, побеждающего, устремлённого к ясным целям. Особенно в юном возрасте раздирает потребность выпустить наружу энергию, проявить лихость: «Мне бы дьявола-коня да плёточку…» В этом нет рационального смысла, прибыли и прочей эффективности, но без этого молодой душе не выжить. Что сейчас для этой лихости предлагает окружение? Прыгнуть и повиснуть на резинке над пропастью? А в каждодневном режиме — круче всех нажираться? Часами пуляться из виртуальных орудий? Кого‑нибудь разводить на деньги в реальности? Где искать то, что помогало бы созидать такого себя, которым и другие, и ты сам будешь восхищаться? Нам всем предложено садиться за компьютеры, идти сдаваться в офис, там разрушить своё тело, заработать денег и пойти в зал его восстанавливать.
В кубиках на животе нет ничего плохого, как и в мускулах, в крепком теле, в хорошем здоровье. Но только в труде мы добавляем конкретную пользу для других, создание чего‑то, отличного от самого себя. Во все времена труд существовал как прибавление, а не убавление, источник энтузиазма, а не отчаяния, смысла, а не бессмыслицы. Работа нужна для того, чтобы ввести человека в резонанс с чем‑то главным. Она и моделирует это главное. Например, ощущение, что ничего не бывает вдруг, любое дело имеет свою длительность — замысел, подготовку, развитие. Мифологизированная для нынешних детей волшебная палочка создаёт иллюзию, что этих этапов и трудностей можно избежать; она — символ ускоренного достижения цели, победы над временем, но и символ насилия над временем. Это соблазн, разъедающий душу ребёнка, воспитывающий людей, неадекватных миру, ожидающих от него большего, чем он может и хочет дать.
Труд — способ общения и самосозидания. Он может стать символом свободы, личной и общественной, не предполагающей эксплуатацию. Тогда можно начать самостоятельно добывать для себя продукты питания, как это проповедовал крестьянинвольнодумец Тимофей Бондарев, повлиявший на Льва Толстого: «Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут предметами купли и продажи» (Лев Толстой «Трудолюбие, или Торжество земледельца»). Людей, способных самостоятельно себя прокормить, воспитывал Пифагор; их старался создавать из беспризорников Макаренко. В эпоху, когда все продукты достаются через магазин, идея самообеспечения может показаться надуманной. А может стать жизненной стратегией, придать существованию сакральный смысл: «в поте лица твоего будешь есть хлеб» (Быт. 3,19). И это уже работа по воплощению особой картины мира, не просто животный инстинкт.
Можно убедить себя, что твой тип труда приятнее, скажем, крестьянского. Он может быть тяжёлым, сезонным, механическим, но тот, кто работает на своей земле, никогда не назовёт свой труд бессмысленным. Труд — это мистерия, духовная реализация, путь. Наша цель — не увеличение количества ноликов, а реальное благосостояние, в том смысле, что без духовного состояния никакое благо невозможно. Качество жизни определяется не тем, сколько у тебя материальных благ, а тем, как ты настроен внутренне. Радость от приобретения нового дома из 150 комнат сопоставима с радостью дооборудования имеющейся одной. Радость от дела человек испытывает не как производную от дела, а как производную от способности радоваться и радовать других. Символическое наполнение материальных целей в обществе потребления сильно отличается от того, которое придавали им когда‑то. Смыслы себя могут следовать из мировоззренческих (и бессознательных) глубин, приобретать и другое наполнение, и другое происхождение. Но они всегда существуют в контексте самого себя, в контексте реального человеческого общества, а не системы выкачивания и подавления. Дело не в том, чтобы освободить себя от любого труда, а в том, чтобы провести водораздел между бессмысленным трудом и осмысленным.
Технический прогресс
Как у капитализма нет ни одного органа, похожего на человеческое сердце, так и у технического прогресса, понятого по‑капиталистически. Насколько душа ещё способна быть для нас существеннее материального мира, можно понять по тому, как мы относимся к технике. Как‑то по́шло воспринимать Прометея как провозвестника пылесоса, у него были более содержательные задачи, чем химические усилители вкуса и компьютерные игры. Обходя стороной сам замысел человека разумного и деятельного, технический прогресс в состоянии уничтожить в человеке человеческое. Более того, уже понятно, что ради «блага человечества» (прогресса) этот самый прогресс в состоянии убрать всё, что стоит на его пути, включая само человечество. Это как ради денег убить или покончить с собой — преувеличение роли средства запросто заменяет и цель. Зачем человек, если сама логика технического прогресса исходит из его необязательности?
Запад, помешанный на комфорте, проделал огромную подготовительную работу для будущего, но не выработал ключевых принципов пользования столь опасным инструментом.
Очевидно, что у природы неправильно брать то, что невозможно восстановить. Значит, брать нефть нельзя, это для природы незалечиваемая рана. А солнечную энергию можно. Но чтобы произвести солнечные батареи, нужно потратить много нефти. И что теперь делать? Логика прибыли индифферентна к «неделовым» рассуждениям. Да ну её, природу, куда нас эти рассуждения заведут, в каменный век? Прогрессисты пытаются изобразить скептиков техники мракобесами, хотя никто не утверждает, что техника сама по себе зло. «Несмотря на наше признание того, что научно-технический прогресс пошел по ложному пути, его достижения значительно перевешивают негативные составляющие этого процесса. Только самый непримиримый и твердолобый активист движения по защите окружающей среды в состоянии отрицать многочисленные полезные достижения науки и техники в области медицины, информационного взаимодействия, производства электроэнергии и продуктов питания» (Жак Фреско «Всё лучшее, что не купишь за деньги»). Речь не про землянки, а про то, какой именно технический прогресс мы имеем в виду.
Очевидный прогресс — облегчение труда, хотя если без конца избавлять человека от движения, наступит телесная атрофия. Трактор помогает вспахать — очевидный прогресс, хотя тоже с поправкой, если согласиться с мыслью, что глубокая вспашка — регресс для земли, такой стресс, что после него она долго не сможет давать урожай без химии. А химия — это очевидный регресс, если рассматривать его с точки зрения пользы для человека, а не бизнеса. Трактор работает на нефтепродуктах. Добыча нефтепродуктов — прогресс или регресс? Это всё равно, что спросить, хорошо ли, что скоро на планете закончится пресная вода, ведь результат добычи нефти — невосполнимая утрата пресной воды. Сама по себе добыча нефти — очевидный регресс. Выхлопы из трактора — тоже регресс, поскольку они ухудшает экологическую ситуацию. Называть такое техническим прогрессом удобно разве что тем, кто на этом зарабатывает.
Подведём итог. Использование трактора имеет минимум один элемент прогресса: облегчение физического труда. Но также минимум три элемента регресса: стресс для земли; уничтожение пресной воды; загрязнение окружающей среды. Наш оппонент может сказать: но ведь облегчение физического труда крайне важно, оно перевешивает всё остальное! Конечно, запретить технику и вернуться к ручному труду — это точка полного регресса. Но напротив неё — точка обманного прогресса (три к одному). Если бы мы вправду заботились о прогрессе, то и ставили бы задачу прогресса иначе. Мы бы сказали себе: надо решить проблему упрощения физического труда, при этом сохранив землю, пресную воду и окружающую среду. Все кулибины мира могли бы взяться за эту проблему, что называется, «снизу», если уж «верхи» настолько дряхлы (простите, прогрессивны), что не могут отказаться от убийственных привычек.
Правильно построенный и поставленный под контроль технический прогресс имеет свою сверхзадачу. Условно «неорганический» человек, склонный к бездумному существованию, покорно отправится на службу к машинам, «органический», не утративший субъективного начала, поставит машины себе на службу. Если та или иная техника или функция не способствует уничтожению природы и человека, а просто помогает меньше задумываться о бытовом, тогда технический прогресс переходит на сторону человека. Следующий этап — встать на путь органического технического прогресса, который способствует жизни в согласии с природой, питаться естественной пищей и при этом не выпадать из культурной и интеллектуальной повестки. Поистине Гуттенбергову роль играют всё более доступные носители информации, облегчающие путь души к душе. «В наши дни человеческое слово с помощью искусных приспособлений способно переноситься с одного конца нашей планеты на другой… Не образ ли это всеслышания Божия?» (Николай Сербский «Охридский пролог»). Не убивая физический труд, а отсекая бессмысленную его часть, развитие техники помогает уничтожить деление на высших и низших и тем самым работает на создание справедливого общества.
Труд и душа
Итак, труд помогал человеку обретать и укреплять в себе важнейшие черты, которые потом собирались в целое личности: способность преодолевать себя, готовность к взаимопониманию и уважению, причастность к общему делу и умение достигать целей. Рискну предположить, что эффективным труд становится не потому, что он увеличивает доходы государства или конкретного богатея либо стимулируется материально, а в первую очередь потому, что стимулируется морально — становится желанным. Создание нового справедливого общества, победа в ВОВ, строительство БАМа наполняли людей энтузиазмом и давали феноменальный эффект. Экономическая составляющая компенсировалась наслаждением от сделанного; даже ничего не получая, люди становятся счастливыми от своего труда, видя его результаты.
Для вдохновенного труда мне необходимо ощущение, что я действую с собственным замыслом, по собственной воле. «Когда труд — удовольствие, жизнь — хороша! — писал Максим Горький. — Когда труд — обязанность, жизнь — рабство!» («На дне»). Тема свободы очень тонкая, предмет огромного количества спекуляций и пропагандистских вывертов (одно «свободное общество» чего стоит), тот самый «шумок», под который так эффективно закабаляют людей агитаторы. Задача современного человека — заново отвоевать у мира право на собственный труд: не на помещика, партийного бонзу или капиталиста. «Несвободный труд не делает из человека личность, реализующую себя в полной мере, а вместо этого является эффективным средством превращения его в “вещь”» (Паулу Фрейре «Педагогика угнетённых»). Труд из‑под палки — не выход для жаждущего, и наоборот, осмысленный труд наполняет душу: «Я приобрёл… ручную мельницу. Чугунное колесо было слишком тяжело для одного человека, но вдвоём управиться с ним было нетрудно. Обычно эту работу выполнял я вместе с Полаком и детьми… Эта работа оказалась благотворным упражнением для детей. Мы ни к чему их не принуждали. Работа была для них приятной игрой, и они могли бросить её в любое время, как только уставали. Но дети… как правило, никогда не обманывали моих ожиданий» (Махатма Ганди «Моя жизнь»). На Руси труд воспринимался как непременное условие нравственного восхождения, он «никогда не сводился к совокупности действий или навыков, а рассматривался как проявление духовной жизни, причем трудолюбие было характерным выражением духовности» (Олег Платонов «Русский труд»).
Для русского человека свободный труд на себя и свою семью всегда был предпочтительнее службы. В нём он чувствовал себя человеком вольным и по‑настоящему раскрывался. И сейчас наши старшие возделывают огород, и это не возрастная упёртость, а интуитивная мудрость — они создают свой мир, с акцентом на «свой». Когда‑то они создавали миры своих детей, но те выросли и стали создавать свои. Порой оскорблённые или заброшенные своими детьми, старики трудом на шести сотках как бы доказывают и себе, и детям, и миру, что мы всё равно созидаем наш общий прекрасный семейный мир, и он навсегда! Интересно, стоял ли при Советском Союзе за раздачей шестисоточных угодий кто‑то по‑настоящему умный? Кто сказал себе: убивая крестьянство, загоняя людей в казематы городов, мы оставляем им надежду на спасение. Глядишь, они не утратят свои навыки окончательно и когда‑нибудь будут готовы к возрождению. И свою малую родину будут больше любить, а через это и большую.
Без идеального человеку никак нельзя: он утрачивает причину жить. Принадлежит ли это идеальное строго определённым жанрам и видам искусства? Правда ли, что только в них проявляется дух? Вот как размышлял на эту тему оптинский старец Нектарий: «Художник — это человек, могущий воспринимать… другим не видимые и не слышимые звуки и светы. Он берёт их и кладёт на холст, бумагу. Получаются краски, ноты, слова. Звуки и светы как бы убиваются. От света остаётся цвет. Книга, картина — это гробница света и звука. Приходит читатель или зритель, и если он сумеет творчески взглянуть, прочесть, то происходит «воскрешение смысла». И тогда круг искусства завершается, перед душой зрителя и читателя вспыхивает свет, его слуху делается доступен звук. Поэтому художнику или поэту нечем особенно гордиться. Он делает только часть своей работы. Напрасно он мнит себя творцом своих произведений — один есть Творец, а люди только и делают, что убивают слова и образы Творца, а затем, от него же полученной силой духа, оживляют их» («Житие оптинского старца Нектария»). Разные эпохи приписывают важность тем или иным искусствам, которые на данный момент кажутся относящимися к вечности; сейчас это актёрство и музыка, завтра снова будут стихи, как при Пушкине, публицистика, как при Писареве, или романистика. Мы так много знаем про поиски творческих личностей потому, что те, кто занимается творчеством, — прототипы для самих себя. Но точно ли они образцы для нас? Писательство, по наблюдению Гийома Мюссо, «это не занятие для людей в здравом уме. Занятие для шизофреников — вот что это такое! Для него требуется разрушительное умственное расстройство: чтобы писать, ты должен находиться и в мире, и вне мира… Когда ты пишешь, ты не живёшь с женой, детьми, с друзьями. Истинное твоё существование год, два года, пять лет протекает в окружении твоих героев… Ты постоянно на страже, вечно караулишь мимолётную мысль, удачное выражение, чёрточку характера, из которой может вырасти персонаж» («Тайная жизнь писателей»). Творчество лечит, говорят, без него психушки были бы переполнены; мы невольно перенимаем от авторов не только воплощённое ими в текст идеальное мира, но и склад их души. Вера в авторство творения — как иллюзия бессмертия, из‑за которой мы редко восхищаемся настоящими тружениками за пределами жанров. Ограниченный набор «узаконенных» источников идеального — это позднее изобретение, до прославления «творческих личностей» идеальное запросто обходилось без них. Проходящий мимо деревни гусляр мог сообщить о мире такое, что не сообщит ни один писатель. Вовсе не в области тщеславия или жадности следует искать будущее творчества. Мы помним, что творчество — это труд, но порой забываем, что труд — это творчество. Если оно существует за пределами узаконенных жанров, не логично ли предположить, что оно может заключаться вообще во всём?
Не для общества важно, чтобы наш труд был творчеством, — для нас самих. Учёные пришли к выводу, что на увеличение «количества здоровья» влияют два фактора: кислород и творчество (Геннадий Апанасенко «Планетарная эволюция и здоровье человека»). Истинное творчество — это вхождение в резонанс со вселенной, с истиной, а не с заказчиком и публикой. Идеальное разлито по всему миру и может проявляться через что угодно. Творчество в идеале есть способ произнесения себя вовне и обмена светлыми энергиями, созидание мира через себя и своё дело. Как писал Генри Торо («Уолден, или Жизнь в лесу»): «Сделать прекраснее наш день — вот высшее из искусств!»
Образ мира
Философы заметили, что любое творчество следует рассматривать не только как преображение данного в рамках данного, но и как один из важных элементов синергического слияния дольнего с горним, человеческого с божественным на пути к теургии. Творчество — «моделирование здешней реальности» (Сергей Хоружий «Диптих безмолвия»), её пересоздание, включённое в теургический замысел бытия. Оно такой же ручеёк, как разум или чувство, как тело, судьба или действие, даже как религиозная практика. Так и любой осмысленный труд — это превращение событий души во что‑то новое, отличное от этой самой души, воплощение бесплотного в плотное; это исполнение задания до-послежизненного мира прижизненному; поэтому, когда мы трудимся, в том числе физически, мы одновременно пишем что‑то важное не только на земле, но и на небесах.
Но не слишком ли это абстрактно, особенно для того, кто ежедневно трудится не только языком? Невозможно же работать лопатой, постоянно помня, что ты этим что‑то символизируешь, моделируешь. А сколько в таких рассуждениях возможностей для любого бездельника: «Я эту работу делать не буду, с ней я недостаточно духовно расту!» Как и для самого обидного сарказма от сильных мира сего: «Не каждое движение лопатой должно быть наполнено глубоким смыслом, пусть просто быстрее машут и дальше кидают — вот и вся польза. Им на водку, мне на яхту». Вообще с таким понятием, как символическая роль труда, надо быть осторожными. Чтобы сформулировать, в чём философская суть труда, надо быть одновременно философом и свободным созидателем своей жизни. Есть вещи, в которые надо погрузиться — и без всякого философствования просто делать.
Чтобы построить «метафизически здоровое» общество, важно не только сформулировать философский образ труда, но и понять смысловое наполнение разных профессий. Несопоставимо ценнее других те виды работ, которые дают людям проникаться душами друг к другу, обмениваться положительными энергиями. Когда люди практикуются во взаимопонимании и взаимовыручке, и общество становится более сплочённым. «Авторы трудов о жизни после капитализма часто размышляют, как работа может стать желанной: способом выражения творчества, средством полноценного развития сил и потенциала и проявления солидарности с другими людьми путём создания предметов, которые, по нашему мнению, им понравятся» (Робин Ханель «Только сами: доводы в пользу экономики участия»). В метафорике труда заложено признание авторитета, проявление уважения к предкам, общения с ними. Когда‑то наши родители делали то‑то и то‑то; повторяя их действия, мы как бы восстанавливаем с ними связь или даже становимся ими, а без этого будто повисаем в безвоздушном пространстве. Возможно, одна из составляющих плана по уничтожению труда как раз и состоит в том, чтобы человек превратился в такую тряпочку на ветру, но наша задача противоположная — не только через продолжение родительского труда блюсти себя, но и позаботиться о детях, чтобы они с юности впускали в свой внутренний психологический строй будущее общение с нами через труд.
Труд — важнейший метод самовоспитания, через него мы обретаем настоящих себя — объединяющее, возвышающее, концентрирующее, которое в нас есть. Он одновременно помогает понять и помогает стать. Если я хочу знать, насколько я упорен, я начинаю что‑то делать регулярно. Не зря регулярность заложена в обряде; усилия, которые мы прикладываем к тому, чтобы чего‑то добиться, в своей регулярности приближаются к молитве. Если мы делаем что‑то без необходимого упорства, значит, победить не очень‑то и хотелось и мы не заслужили победы. Всем хочется избежать каждодневных однообразных действий, однако, прерывая регулярность, мы обнаруживаем в себе недостаточное упорство. Или, наоборот, чтобы упорство стало достаточным, мы продолжаем регулярно делать, что начали. Таким образом, познание через действие перетекает в действие, которое помогает скорректировать результаты познания. Труд бессмыслен, только если он не моделирует некое духовно воспринимаемое будущее, и осмыслен, если опирается на определённую мысль, опрокинутый в будущее образ. Если я развожу сад, значит, создаю мир, как я его вижу; вряд ли можно воспринимать такую работу как обычное украшательство. Когда я ухаживаю за лошадью — выгребаю навоз, меняю подстилку, мою и вывожу гулять, — я мечтаю о том моменте, когда мы поскачем в поля. Когда те же действия я совершаю по отношению к будущей колбасе, мой энтузиазм приобретает иное наполнение, душа моя гаснет.
Когда видишь не образ отдельного движения в контексте большого дела, а сам контекст, сохраняется один из главных для человека ментальных навыков — способность представлять явление в целом. Практика созерцания целого может распространиться и на собственную жизнь, и на жизнь окружающих. «Трудовая забота, — считал Макаренко, — это не просто дорога к средствам существования, это еще и этика, это философия нового мира, это мысль о единстве трудящихся, это мысль о новом счастливом человечестве» (цит. по кн. «Воспитание гражданина»). Доводя мир до совершенства, реализуя на практике заранее написанный на небе образ, мы моделируем мир, где идеальное возможно. «Требуйте своего права быть накормленными, — писал Джон Рёскин, обращаясь к воображаемым рабочим, — но ещё громче требуйте права быть святыми, совершенными и безупречно чистыми» («Последнему, что и первому»). Многие революционеры с презрением относились к «теории малых дел», не видели за ней практику символических дел, которая может через посредство индивидуального духа изменить целое мира. Дела становятся великими, когда формируют образ мира. Не только мировые революции и героические стройки дают духовное наполнение, но и уклад, взаимодействие, материальные цели. «Каждый великий творец в сферах науки, философии, религии, технологии или изящных искусств, — рассуждал Питирим Сорокин, — является гигантской энергетической станцией, генерирующей энергии истины и красоты. Поскольку эти энергии являются трансформируемыми в энергию любви… увеличение количества этих героев… косвенно ведёт к увеличению производства любви… Поэтому все меры, которые способствуют увеличению конструктивного творчества в сфере истины и красоты, также служат цели увеличения творчества в сфере добра» («Таинственная энергия любви»).
Можно ли полностью воплотить идею такого труда? Полностью в этом мире ничего не воплотить, возможно только стремиться к образу. Чтобы снова сделать осмысленный труд высшей общественной ценностью, мало пропеть ему славу и похвастаться тем, как когда‑то его ценили в России. Опираясь на общественные институции — образование, идеологию, СМИ — необходимо расколдовать саму идею труда, целенаправленно осмыслить её привлекательность. Пока слово «труд» не раскроется, не засияет заново, оно будет тяжёлым кирпичом на каждой судьбе. Пора говорить о труде как о путешествии в духовные верховья собственной личности. Необходимо публично понять, чему служит каждое наше усилие, какую волю оно исполняет помимо человеческой, в какой образ мира преобразуются на практике и чего конкретно лишается человек, когда перестаёт трудиться. Если мы принимаем идею объективного существования души, осмысленное действие становится духовным наполнителем реальности. Выстраивая так или иначе свой труд, мы выстраиваем и собственные души, а через это и душу совокупную, мировую.


