Наверное, самое важное, что можно сказать сегодня о Леониде Георгиевиче Губанове (20 июля 1946 — 8 сентября 1983): его — помнят. Вот есть такой парадокс — почти чудо в наш непоэтический век. Даже не то, чтобы так уж помнят и знают, но стоит вам — неважно, когда и как, — услышать или прочитать: «Холст тридцать семь на тридцать семь, / Такого же размера рамка — / Мы умираем не от рака, / И не от старости совсем…» — как по сердцу или по спине пробежит тот самый холодок, и эти, казалось бы, простые строки — а какими ещё, если не самыми простыми, они могли быть у 17-летнего автора? — станут фактом вашей собственной жизни. Раз и навсегда. «Мы не от старости умрём — от старых ран умрём», — предрекал поэт-фронтовик Семён (Сарио) Гудзенко, скончавшийся от последствий старых ран в 1953-м, неполных 32 лет от роду. Губанов своими стихами, написанными в 1963-м, продолжал гудзенковские строки и — отталкивался от них... В другой, уже свой собственный, мир. Потому что на ту войну, он, рождённый в 1946-м, опоздал. И пытался договорить недоговоренное «военным» поколением.
Этот момент в творчестве Леонида Губанова почему-то не видят, не замечают, но его стихи не просто перекликаются со стихами того же Гудзенко, Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Николая Майорова — они читаются, как прямое продолжение их… И, наверное, многих других поэтов, о чьём существовании мы вообще можем ничего не знать, поскольку они не напечатали ни строки, а написанное или ненаписанное читали разве что близким друзьям и любимым — так что звуки их стихов стали всего лишь шелестом наших деревьев, журчанием родника, весенней капелью…
«Сейчас всё это странно,
Звучит всё это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд…»
Эти строки Борис Слуцкий написал о своих сверстниках и друзьях — «о людях, что ушли не долюбив, не докурив последней папиросы» (Николай Майоров).
А Леонид Губанов писал как будто ЗА них. И в свои семнадцать лет (да, на Каретном ряду), и позже:
Вишнею скороспелою
вымазано лицо.
Мальчики сорок первого
выковались в бойцов…
Наверное, потому он и казался не просто старше своих лет, а — как будто из другого времени, из иного измерения. Красавица Алёна «Бася» Басилова, известная муза столичных «шестидесятников», у чьих ног «мальчики лежали, как венок сонетов», внучатая родственница сестёр Каган, известных нам как Лиля Брик и Эльза Триоле-Арагон (обе тогда были живы), на три года старше Губанова, потом, как говорится, "тусила" с Кристиной Онассис — вот, казалось бы!
двойной клик - редактировать изображение
Но Леонид, пусть ненадолго, стал её избранником и мужем. А СМОГ («Самое молодое общество гениев», «Смелость, мысль, образ, глубина») они создавали уже вместе, в её квартире рядом с Маяковской площадью. Ему было 19, ей — 22. И в одной компании "смогистов" носили по московским улицам 1965 года в день смерти Маяковского (может быть, «с благословения» той же Лили Брик) плакат: «Лишим социализм девственности!» Потому что считали своими и Маяковского, и эти улицы, и этот город, и этот социализм...
двойной клик - редактировать изображение
Как показала дальнейшая история нашей страны, да и личная их история, они очень сильно ошибались… Через год с небольшим всё закончилось. В «оттепель» Леонид Губанов тоже опоздал. Ещё безнадёжнее, чем на войну. «Довлеет дневи злоба его». Судьбу поэта словно бы «размазало» на стыке эпох: «оттепели» и «застоя», — как герметик межпанельного шва… Но нет, не так! А может, оно и к лучшему. Потому что ему не пришлось разделять поэтическую судьбу «шестидесятников», выбиравших между официозом и диссидентством-эмиграцией.
двойной клик - редактировать изображение
двойной клик - редактировать изображение
Даже «первым поэтом андеграунда» его можно назвать с очень большой натяжкой. Да, знакомство с «карательной психиатрией» того времени не прошло для Губанова бесследно — достаточно сравнить его фотографии «до» и «после». "После" были ещё и алкоголь, и не только Но на характере творчества поэта всё это не сказалось — да, испытания на его «пути зерна» — того самого, евангельского: «аще пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит». Андеграунд — больше подвал, подземелье. А Губанов не был поэтом подземелья — он был зерном в земле.
Мы себя похоронили —
ни уздечки, ни седла,
только крылья, только крылья,
только песня нам с утра.
Только птицею взвиваться,
небеса благодарить,
никогда за хлеб не драться,
а парить, парить, парить!
И своим орлиным оком
видеть то, что проще нас, –
люди ходят ведь под Богом,
мы живем у Божьих глаз.
И летаем, и воркуем
гимн неслыханный вдвоём,
нас стреляют, мы — ликуем!
Распинают, мы — поём.
И сгорев, мы воскресаем
Вознесенья вешним днём.
Небо с синими глазами
В сердце плещется моём!..
двойной клик - редактировать изображение
Его поэзия ещё не прочитана, ещё — «в земле», ещё — не умерла, «мног плод» сотворя. Но у меня почему-то нет сомнений, что будет именно так, а не иначе.
«Знавшие» Губанова при жизни, а таких и было много, и осталось немало, — ему ведь и сейчас «стукнуло» бы всего-то 75, — писали и пишут мемуары: мол, да, человек он был достойный и яркий, но вот поэт — так себе, не дотянул ни до классической С., ни до чудесной А., ни до гениального Ж., ни даже до рядом бывшего К. или гнусно-талантливого Е.: имена и буквы могут быть другими, суть остаётся той же самой… Это вообще другой взгляд на поэзию, на поэтическое творчество: понятный, привычный, распространённый, даже «нормальный», но не о том.
Все поэты — гениальны. Каждый по-своему. Это истина, так сказать, априорная, поскольку без этих крыльев в поэзии вообще не полетишь (если только ты не стрела-пуля-ракета) только у кого-то гений заканчивается на рифме «кровь—морковь», а у кого-то долетает туда, где «у Лукоморья дуб зелёный…» — и Пушкин там был, мёд-пиво пил, а Лермонтов хотел там «забыться и уснуть»: «Надо мной чтоб, вечно зеленея, / Тёмный дуб склонялся и шумел…»
Общепризнано, что поэт был наделён пророческим даром, что ощущал себя «смотрящим на сто лет» — и касалось это не только года и месяца его собственной смерти, но многих иных событий личной и общественной жизни. Дар такой у поэтов не редкость, но всякий раз обжигает и отравляет: в творчестве Пушкина «Пророк» и «Анчар» — как будто единый «пустынный» диптих. Но Губанов не только «прозревал» — он ещё создавал апокрифы и мифы. Даже — не создавал, а вот так:
Я уже ничего не сыграю
На гитаре своей — Бордо,
Где натянуты волосы Музы,
И ныряют с моих бортов,
Словно с башни с тяжёлым грузом,
Обнажённые, без порток,
Мысли — светлые карапузы...
Да, вот так: они просто «ныряли» с него — непонятно, откуда взялись, непонятно, куда делись…
Я иду поперёк волны,
И от груза трещит спина,
Нет ни берега, ни жены,
Только тень того пацана,
Что нырнул с меня глубоко
И не выплыл, совсем пропал...
А писал стихи так легко,
Словно в речке коня купал!..
Тот же «холст тридцать семь на тридцать семь…» Да, Бёрнс, Байрон, Рембо, Пушкин, Хлебников, Маяковский, Шпаликов, сам Губанов… Это же Высоцкий потом пел: «Задержимся на цифре 37…» (и «где мои семнадцать лет? На Большом Каретном!..» — но не о том здесь речь) «Апокриф 37», неявно и неразрывно соприкасающийся с «мифом 37-го года», в нашей культуре был бы немыслим без губановских стихов.
Николай Гумилёв так высказался о поэзии Велимира (Виктора) Хлебникова: «Его строки кажутся обрывками какого-то большого, никогда не написанного эпоса…» То же самое справедливо и для творчества Леонида Губанова…
Так вот, ещё раз: этого поэта — забыть нельзя. Потому что у него всё впереди.
Илл. Публикация Леонида Губанова в журнале "Юность" (1964, №6) с автографом автора