Сообщество «Круг чтения» 00:00 2 мая 2012

Просфорня

Неделю я жил в монастыре. Впрочем, не жил: каждый день я просыпался в пять утра и из своего города на церковном автобусе в компании пяти-восьми старушек ехал в монастырь потрудиться во славу Божию.

Неделю я жил в монастыре. Впрочем, не жил: каждый день я просыпался в пять утра и из своего города на церковном автобусе в компании пяти-восьми старушек ехал в монастырь потрудиться во славу Божию. Где трудились старушки — не знаю: кто в храме, кто на кухне. Какой бы дорогой человек ни пришёл в монастырь, приходят все с одной мыслью — в миру жить нельзя.

Жизнь монастыря проста и размеренна: молитва и послушание.

Моим послушанием стала просфорня. Мне не пришлось её выбирать — просто потому, что я даже не подозревал о существовании такого места.

К семи утра я приезжал в монастырь и шел в просфорню: протирал воском подносы, расставлял их ровным рядом в ячейки под столом, протирал рабочий стол — готовил всё до прихода просфорников. После окончания всего послушания мыл полы.

Просфорня начиналась с небольшого холла, где винтовая лестница вела наверх, в трапезную. Напротив лестницы холодильная камера для готовых просфор, возле холодильника стол, где ждали пять-шесть заполненных просфорами холщевых мешков — наступит вечер, и мешки отнесут в алтарь, из алтаря в регистратуру, где просфоры будут отдавать за записочки или просто за деньги. Холл заканчивался двумя дверьми: налево — просфорня, направо — сеялка, там и переодевались, и пили чай.

Сама просфорня — квадратное помещение шагов десять в длину с высоким потолком и с двумя окнами друг напротив друга. Одно — во всю стену с видом на собор. Вдоль окна раскатка для теста. Рядом чан-тестомес. Отсюда и начиналось послушание. Другое окошко, маленькое — во двор, под ним стол, за которым один из просфорников шилом пробивал расставленные на подносе просфоры (чтобы не вздулись при выпечке) и накрывал их полотенцем; рядом высокий стеллаж, на который эти накрытые подносы он и ставил — здесь все заканчивалось. Дальше просфоры подходили, и просфорник, чьим послушанием была выпечка, ставил их в печи — современные электропечи, занимавшие всю стену от входа и до раскатки. Напротив печей на стене полукруглая ниша с фреской из Евангелия: Спаситель проповедует сидящей у Его ног Марии, а Марфа подносит им еду. Справа от фрески иконы: много, разные, но самая большая — икона Святых просфорников Печерских, и под ней текст молитвы. Между иконами и маленьким окошком мойка и ванна для набора воды. И в самом центре просфорни — стол-тумба, где свободно работали с десяток просфорников. К слову, самих монахов-просфорников четверо: те, кто сеяли муку и выпекали просфоры. Все остальные им помогали: печатали, расставляли просфоры на подносы и протыкали шилом.

Не важно, с чем я приехал в монастырь, важно, как меня встретили. А встретили меня спокойно и натурально, без адвентистского и прочего приторного радушия, встретили, как опытный врач встречает больного — к слову, врачом и оказался монах, с которым я первым познакомился в монастыре — отец Марк. Высокий, плечистый (нет у меня доверия к хилым и убогим). Я заметил его шагов за двадцать и немедля подошёл к нему. Как подойти правильно, как разговаривать, никогда этого не знал, подошёл и сказал: "Здрасьте!" — и как-то так, точно боясь, что и слушать меня не станет, вывалил ему всю проблему.

— Приехал надолго? — спросил.

Я растерялся.

— Не знаю, — ответил, — у меня семья…

— Семья — это важно. Сходи к отцу Кириллу, он у нас специалист по делам семейным. И если не передумаешь, заходи в просфорню, — он кивнул на дверь, возле которой мы остановились.

— А справлюсь?

— Самое подходящее место для нас, для немощной интеллигенции.

И только тут я заметил, что он хром. После, уже в просфорне, когда разговаривали, отец Марк басил, голос его был низок и громок: "В монастырь, если кто по своей воле приходит — понимай, по любви, — приходят с детства, как отец Савва (он кивнул на молчаливого монаха, неторопливо печатавшего верха просфор). Как в шестнадцать лет паспорт получил — так и пришёл. Он с любовью к Богу, можно сказать, родился. А большинство — жизнь пинками в монастырь загнала. Не загнала — подох бы под забором: жена ушла, с дочерью видеться запретила — запил. С работы выгнали, не посмотрели, что специалист, — хорош анестезиолог, когда неделю в лоскуты". Марка в монастыре жалели — впрочем, как и всех, кто был слаб до водки.

После разговора с отцом Кириллом, который жёстко сказал: "Семью следует беречь, ради семьи всеми другими радостями своими жертвуй. Но месячишко в монастыре поживи — это всегда на пользу", — я вернулся в просфорню. Как раз вовремя, просфорники только окончили молитву и благословились у настоятеля просфорни, отца Кондрата, коренастого грузина; живой подвижный этот старик успевал везде, сам любил поболтать и сам обрубал разговор, если просфорники слишком уж расхолаживались: "Хватит болтать, молимся и трудимся, болтуны". Резкий был на слово отец Кондрат, горячий, но отходчивый старик.

— Я ж сказал, что придёт. Отец Дионисий, — представил меня Марк, уже, как и все, облаченный в белый халат и стоявший у стола-тумбы.

Благословившись, все встали на свои места. На раскатке и резке — самые опытные — чье послушание — просфорня. Остальные — на печать и раскладку — где и я. Это называлось общее послушание, где не требовался ни опыт, ни мастерство. Требование одно — делать, что говорят.

Первые несколько минут, пока раскатчик готовил пласты теста, все остальные: кто с цилиндрическим ножом, кто с печатями, изображавшими крест или имя Богородицы, — ждали. Я встал на раскладку — самое немощное послушание, доверявшееся любому новичку: раскладывать на противень нарезанные цилиндрики теста — низы. На каждом противне были видны ровные круги-пятна от прошлых просфор. Разложив низы, смочив их мокрым полотенцем, раскладывал верхи — уже оттиснутые печатью тонкие таблетки теста. И отдавал противень тому, кто уже шилом пробивал центр каждой просфоры, накрывал полотенцем и водружал на стеллаж, где просфоры подходили.

Работа шла неспешно, но скоро. Монахи выделялись, и не бородами, а тишиной — трудились больше молча, и взгляды вниз. Трудники, конечно, болтали, но болтали так — вполголоса и даже вполслова — и всё о себе. Те, кто в возрасте — о семье, доме, детях. А молодые — всё больше о душе, о спасении. Но с чего бы разговор ни начинался, сводился к одному: в миру жить трудно, а в монастыре легко.

Лица монахов и послушников ясно выделялись среди лиц трудников — наших лиц; как бы ни были молоды и чисто выбриты наши лица, бородатые, заросшие лица монахов всё равно были чище и моложе. Ни разу мне не случилось угадать их возраст. Предположил, что Марк — мой ровесник (мне было тогда тридцать два), оказалось, Марку сорок пять. Отец Кондрат в свои семьдесят выглядел чуть старше пятидесяти. Словом, все, кто жил в монастыре более пяти лет, казались лет на десять-пятнадцать моложе своего возраста. Не было лиц угреватых, желтушных, серых; до зависти свежие молодые лица, только лишь заросшие длинными бородами.

Этот парадокс решился для меня довольно скоро, когда после послушания, мы ровно в 11.30 вошли в монашескую трапезную. Длинная, шагов в сто, с тремя рядами столов (один ряд для монахов и послушников, два других — для трудников и женщин; иерархия соблюдалась строго: женщины всегда последние, никогда первые, и не дай Бог слово мужчине поперек скажут — феминистки от такого тоталитаризма слюной бы подавились), высокие частые окна, стены и потолок расписаны сценами из Евангелия. В одном конце — вход на кухню и аквариумы с рыбками, в другом — кафедра, где монах во все время трапезы читал главы из Евангелия. Еда простая и по-особенному вкусная (как простая гречка без соусов и котлет могла быть такой вкусной, для меня до сих пор загадка; монахи отвечают просто: еда намолена). Стол прост, но разнообразен: два вида первого, два вида второго, салаты, творог, варенье, чай, молоко, компот и хлеб мягкий с хрустящей корочкой… Всё свое, всё монастырское.

Самым тяжелым послушанием считалась трапезная: накрыть столы на семьдесят монахов, столько же трудников, убрать со стола, накрыть столы для монахинь и матушек, помыть посуду, полы… Кто трудился в трапезной — к ним особое отношение — на помазывание, после монахов, они первые шли.

Это здесь, в миру, отравленные городом, часто бессмысленной, ради куска еды, работой, политической болтовней, семейными передрягами, едой из супермегамаркетов, люди стареют быстро. Точно подтверждая слова французского художника: "Ненавижу город — здесь люди убивают себя для того, чтобы жить".

Монах служит Богу. И жизнь его от того проста и незатейлива: молитва и послушание — и только — и вся его жизнь. Он не думает о том, где взять ему одежду, как не думает и тот, кто дает ему одежду, где взять ему еды. Каждый на своем месте, и каждый сыт и одет. Маленькое идеальное государство, созданное не митингами и забастовками, а молитвой и послушанием. Трудно в это поверить, тем более за стенами монастыря, глядя из окна переполненного озлобленного автобуса — сквозь это грязное окно всё видится грязным, особенно разжиревший поп-мироед, с трудом влезающий в свой "Лексус". Странно, но из чистого окна просфорни этот же поп, с трудом влезающий в свой "Лексус", выглядит, как и должно: больным диабетиком в свои сорок с трудом осиливающим и сотню шагов; жалко его, и хочется за него помолиться. Хотя в миру так и тянуло размазать его разжиревшую харю по лобовому стеклу… И не знал я до монастыря, что врагов действительно можно жалеть… Как-то не до этого было, о хлебе насущном все мысли, о социальной несправедливости, а тут еще эта харя… Словом, неспокойное какое-то это место — наш мир, искажает зрение, и сильно искажает.

Пробыв в монастыре неделю, я перестал замечать эту мирскую грязь — как-то вот так, как-то само собой, хотя каждый вечер садился в переполненный озлобленный городской автобус и возвращался домой, чтобы рано утром на церковном автобусе успеть к своему послушанию.

После трапезной, когда многие монахи отдыхали, я шел в храм. После храма возвращался в просфорню, пил чай с готовыми своими просфорами в компании монахов, чье послушание была просфорня. Это мы в 11.30 уходили до следующего дня, а они нет — они пекли, сеяли, сами их кельи были в том же здании, за стеной просфорни. Монахи пили чай с мирскими, привезенными мною из города печеньями и конфетами, я — с просфорами и монастырским вареньем. Просфоры вкусные, хотя внешне и кривенькие, и неказистые, — не все, а наши, которые мы, трудники, печатали, хотя и старались от всей своей немощи.

— Это ничего, опыта просто маловато, — утешали монахи. — А вкусные — потому что намоленные, потому что с любовью. Здесь случайных людей нет, случайные люди сюда не приходят. Просфорня она по святости, как алтарь. В каждой просфоре частица освященной крещенской воды. Заметил: и женщины, пусть и монахини, у порога останавливаются — потому как сюда, как в алтарь, женщине хода нет. Ну что, чайку попили, помолимся; нам еще в храм, на вечернюю, на клирос, петь, а тебе, отец, на автобус.

Мне пора на автобус. С пакетом своих просфор я возвращался домой.

ДумаЯ, что имею какой-никакой опыт работы, я устроился на работу в частную московскую просфорню — тем более, и заработок обещали весьма приличный.

Первое впечатление буквально впечатляло. Когда я спустился в подвал (просфорня представляла собой глухое, без окон, помещение, тесно заполненное всем необходимым для выпечки просфор), работа была в самом разгаре. Яркий свет бесчисленных плафонов. Казалось, просфорня была забита людьми, хотя трудились всего семь человек, до того все было тесно и компактно: вытянутое прямоугольное помещение. Во всю стену до потолка — холодильник, и к нему, точно зубья расчески, тянулись столы: от печей до раскладочного стола — пустые стеллажи, и обратно — уже с просфорами. В рабочий момент передвигаться можно было только бочком и с оглядкой, как бы кого не пихнуть.

Как и в монастыре, ко вновь прибывшему отнеслись ровно и натурально: пришёл — значит, надо. Переодевайся и вставай за стол — на раскладку. Протиснувшись, встал между ждущим просфоры стеллажом и столом. Расслабленно после размеренной монастырской просфорни, где никто никуда не спешил, где послушание шло неторопливо и молитвен- но, где громче всех негромко говорил старенький компакт-проигрыватель, рассказывая житие святых, я принялся за работу, сразу чувствуя, что делаю всё не так.

— Шустрее-шустрее, брат, чего спишь! — Пока сдержанно поторапливали меня (после уже торопили от всей души!). Напротив забористо, подобно швейной машинке, девушка неопределенного возраста и внешности рубила пласт теста. Фишечки теста короткими очередями вылетали из-под её цилиндрического ножа на стол, где их немедля хватали и клеймили печатями. Восемь рук: четыре слева, четыре справа, — скоро печатали эти фишечки, только успевая бросать их на поднос, покрытый пластиковым лекалом, как… игровой стол, так и тянуло перекрыть его руками, отрезав: "Ставки сделаны, ставок больше нет".

Присутствие девушки смутило, но она была такой… странной внешности, что сразу перестала смущать. Тем более, во время работы поставили добротным фоном "Черный обелиск", что особенно заряжало, и руки в ритме лихо метали просфоры на противень — только подавать успевай! Разговоры тоже заряжали: либералов и экуменистов клеймили, царя возносили, "коммуняк" мешали с навозом… "ДДТ" слушали, "Аквариум", жития святых — если время было. Словом, атмосфера — самая боевая, подстать работе — двенадцать часов непрерывный стахановский конвейер. Шутка ли — 60 тысяч просфор за смену! И это не считая хлебов, батонов и служебных больших просфор. Семьдесят храмов в одной первопрестольной службы на них вели. И просфоры получались: не просфоры, а матрёшки — любо-дорого в руки взять! Красавицы! Лучшие в столице! Из соседних областей за ними приезжали, даже в Германию и Китай партии отправляли. Сам патриарх всея Руси на этих матрёшках службу вел!

Василий, хозяин просфорни, прежде чем на работу брать, возрастом интересовался. Если кому за сорок — и слушать не хотел. Чтоб такой ритм выдержать, сила нужна и выносливость. Тридцатилетние не все выдерживают. Новенькие роптали уже на раскладке, а кого на тесто ставили! — за день 600-700 кг теста по 3-5 кг отмерь, отрежь — с утра кисти рук до того отекают — в кулак сжать невозможно. Хорошо, если вода есть, а нет — в уличный сортир, вёдрами с бака-накопителя… Куда деваться — заказов прорва! Тесто на пол уронил: ничего! некогда новое делать! — давай-давай! Успевай! Сегодня еще два храма заявку подали. Нет времени. "До алтаря просфора еще не просфора. Просфора — когда её батюшка освятит, а пока — ничего, пойдёт. Главное — чтобы красивая, главное — чтобы в руках держать приятно". Василий знал своё дело. И рабочим своим потому платил исправно и достаточно. И кормёжка — любой столичный ресторан позавидует. Просфорник должен быть сыт — за этим Василий следил строго. Никаких пельменей, сосисок и полуфабрикатов — еда натуральная, еда настоящая, и готовил её самый настоящий шеф-повар — тетя Лена из Крыма: долго, с любовью и по-домашнему. "Братья, сегодня что готовить: харчо или борщ? На второе я решила вам салатик из креветок с авокадо сделать и плов, а с первым вот советуюсь". "Тетя Лена, харчо вчера было, борщ надоел. Может, сегодня просто — лапшички?" "Нет, братья, я курицу не покупала, я говядины купила, так что лапшички никак. Так вы ж все борщ хвалите — я для вас-таки старалась…" "Тогда ладно — харчо", — тоскливо смирялась братия. Халве, печенью, шоколаду, конфетам и вовсе счёту не было: сладкое — это глюкоза, глюкоза — это энергия, а энергия для просфорника — первое дело!

Тетя Лена баловала братию. Братия платила ей по-свойски, по-домашнему: поел-недоел, тарелку в мойку поставил — и отдыхать. Кетчуп, майонез, молоко взял из холодильника, оставил, где грязная посуда. Раз тётя Лена солянку мясную приготовила на копченых свиных ребрышках, замечательная солянка! Братия полкастрюли десятилитровой умяла. Жена так дома стараться не будет, как тетя Лена. На следующий день солянка прокисла — некому было в холодильник убрать, домой, к семьям все спешили. "Шо ж вы творите, братья? — печалилась тетя Лена. — Неужто до холодильника донести некому?" Братия лишь смиренно смолчала, да и некогда было крайнего искать — работы невпроворот! — им еще о солянке думать! Пускай хозяин думает, а здесь до дома бы, до постели доползти — и гори всё синим пламенем! Может, им еще и посуду мыть, и за кетчупами доглядывать? Да не пошли б вы все?!

Когда попалась мука улучшенная — "Ничего, — сказал Василий — Улучшенная — они только соду туда добавили. Сейчас натуральной, чистой муки и не найдешь — всё нормально", — заключал со знанием.

— Мука идентичная натуральной, — пошутил кто-то.

— Ага, у нас здесь и просфоры идентичные натуральным.

— И православие, — заметил кто-то невесело.

— Что православие?

— Идентичное натуральному.

Впрочем, рабочий день начинался с молитвы. Заканчивался, правда, скоро и скомканно — москвичей как таковых не было, все спешили домой, за город: кто на автобус, кто на электричку, — так что не до молитвы было. На ночь оставались пекари. И если первая к семи утра приходила уборщица — уставшая, больная тетя Таня, — болезненно, с трудом растирала водою пол, затем ставила опару. Опара подходила. К девяти приходил тот, кто был на тесте. Нарезал трех-пятикилограммовые куски (зависело от веса просфор), ждал раскатчика. Раскатчик приходил к половине десятого, раскатывал куски в полотна, ставил в ячейки. К десяти подходили остальные. Молитва — и часам к одиннадцати начиналась сама работа. Если был хозяин, Василий, то работа шла скоро и молча (если сам Василий не рассказывал что-нибудь о просфорах и конкурентах), или же слушали жития святых. Если Василия не было, работа шла как обычно — под добротный рок-молебен и брутальные разговоры за Россию и за Церковь.

К часу просыпались пекаря, приходила тётя Лена, рок-молебен сменялся настоящим молебном (тётя Лена любила готовить, когда читали акафисты), что не мешало разговорам за Россию и за Церковь, тётя Лена готовила обед. В четыре вечера обедали. За обедом истинные просфорники обязательно принимали "АСД" биодобавку для скота на костной муке, уверенные, что так поступали наши русские предки, дабы повысить свой иммунитет. В десять вечера заканчивали работу и, приняв душ, разбегались по домам. Пекаря работали до трех-четырех утра и шли спать в раздевалку.

К "АСД" было особое отношение. Сергей, смиренный, молчаливый человек, вычитал в интернете о несомненной пользе этого продукта, выведенного известным русским ученым и не ставшим общепотребляемым лишь по причине тоталитарного сталинского режима, где этот препарат зарубили на корню. Но ученому удалось выпускать препарат для ветеринарии. И знающие люди-то знают, что польза этого препарата несомненна, и… словом, все те, кто, работая в просфорне, считал себя русским и православным, счел за должное принимать "АСД", и сразу чувствовал себя лучше.

Самое святое, самое тихое время — обед, когда можно было подняться на воздух, сесть на лавочку и просто, молча созерцать храм Пресвятой Богородицы. Болтовня надоедала за работой.

Болтали обо всем, каждый — в меру образованности и, конечно, интересов.

Не помню, к чему я болтал о Древней Греции, о мифах, о богах её, о героях. Болтал о герое Орфее, спустившемся в царство Аида за своей возлюбленной Эвридикой. Уже до таких глубин царства дошел, что…

— Какой герой?! Кто — он герой?! Древний грек — герой?! Ты чё несешь?! — это был Борис, плотный, круглый, резкий на слово. В первый же день, только заикнулся я, что Достоевский для меня — это первый в Православной России писатель, как от печки, где Борис шилом пробивал просфоры, четко и резко упало: "А Пушкин?" "Что — Пушкин?" — не понял я. "Пушкин — не первый в России писатель?" — каждое его слово звучало как приговор, как истина, не подлежащая сомнению. "Вся эта литература, вся эта художественность — я это называю фэнтези, — чеканил Борис, — всё это — бесовство. Читать можно только Святое Писание. Всё остальное — перед прочтением сжечь".

Но, ненавидя художественную литературу, художественные фильмы он смотрел, и больше — голливудские. "Я смотрю — не твоё дело. Там, если не про ведьм и колдунов, есть что посмотреть", — обрубал он. Борис был дважды женат. Первый брак его был зарегистрирован, и от брака осталась дочь. "Без венчания — это блуд", — нехотя говорил он о первом браке. Со второй женой Борис не расписывался, но венчался. Поэтому второй брак для него был свят. Хотя второй его ребёнок носил фамилию матери и "в миру" жена его была вовсе ему не жена, а мать-одиночка. Борис знал жизнь не по лжи и позицию во взглядах имел твёрдую и непреклонную: расписываться — бесовство, и точка.

Когда я болтал о герое Орфее, Борис стоял на тесте.

— Герой?! — внушительный его нож, готовый отрезать три килограмма теста, замер. — Да ты знаешь, сколько христиан эти твои герои мучительной смерти предали?! Ты этих язычников героями называешь?!

— Это миф, — растерялся я, — это мифы Древней Греции…

— Это бесовство.

В художественной школе, когда я показывал детям, как писать гиацинт, пока сох первый слой, я занял детей мифом о происхождении этого цветка. Когда я закончил, что бог Аполлон превратил кровь своего друга Гиацинта в эти прекрасные цветы… Магомед, мальчик из хорошей дагестанской семьи вскочил, воскликнув: "Почему вы назвали Аполлона богом?! Нет другого Бога, кроме Аллаха!" Я опешил. И следом вскочил Сережа, мальчик из хорошей русской семьи: "Истинный Бог один — Иисус Христос!" Здесь я и вовсе на миг встал в ступор. Не готов я был к такому повороту красивого мифа о красивом цветке. Никогда я не был так толерантен, убеждая двух этих восьмилетних мальчиков, что Аполлон вовсе и не бог, и не было его никогда — сказка это, выдуманная совсем древними, давно вымершими греками. И, наступив на свое православие, сжав его до боли, убеждал, что рано еще двум таким умным и хорошим мальчикам спорить о таких взрослых материях. Что живем мы в светском государстве, где есть место каждому вероисповеданию, и вообще у нас урок изобразительного искусства… Тем более, первый слой давно высох, и… Словом, кое-как я усадил их за свои планшеты.

Борису было далеко уже не восемь, но и здесь мне стоило труда оправдаться, что те герои — это вовсе не те герои, которые на самом деле герои, а те герои…

— Так, братья, — прервал Василий, — читаем молитву и прекращаем в просфорне всякие литературные диспуты. В просфорне тишина, молитва, и разговоры только по делу — о просфорах и просфорне. Просфорня — она ж подобна алтарю, здесь с трепетом нужно трудиться, с трепетом и смирением, — внушал он.

При Василии разговоры, действительно, шли только о просфорах и просфорне — другое Василия не интересовало.

— Братья, за работой надо молиться, болтайте на обеде, — внушал братии хозяин.

Но не было в просфорне такого человека, кто бы выдержал эти двенадцать часов в тишине, когда тело напряженным столбом стоит за столом, когда рука поршнем опускает-поднимает печать, опускает-поднимает печать, опускает-поднимает… или нож, или шило, — ведь не смиренные они машины, люди же, в конце концов. Впрочем, была в просфорне одна молчаливая сосредоточенная машина — девушка неопределенного возраста и внешности: маленькая, жилистая, мордочка вострень- кая, взгляд колючий, всем видом, всем действием показывала — еще двух таких, как я, — и никто больше не нужен, бездельники, дармоеды, лентяи. Впрочем, и она не молчала, но не пустословила, как братия, а всё по делу: "Куда прешь, туда иди. Хватит болтать, работаем, — по-хозяйски, властно приказывала, подражая тону хозяина. — Я одна всю работу делаю". Улыбалась она только хозяину и бригадиру.

— Вообще-то, это мы тебя здесь терпим, — продолжая печатать, и не взглянув в её сторону, заметил Олег. Он мог так сказать — он бригадир, он дольше всех здесь работает, он тоже умеет всё делать, и быстро делать; но и у него терпение не каменное. Братия довольна.

Конечно, братия роптала, что не освещена просфорня, роптала, что ритм бешеный, что воды святой за два года работы в просфорне в глаза не видели. Что Василий — одержимый, и не просфоры они производят, а матрешек писанных, что баба ими понукает. А — всё равно, — смирялась, — работа есть, зарплата есть, коллектив православный — и ладно. А там Господь всех рассудит.

Cообщество
«Круг чтения»
1.0x