Авторский блог Виталий Яровой 13:36 20 января 2026

Жизнь прекрасна

к 80-летию Анатолия Гаврилова

Думается, рассказы Анатолия Гаврилова по прочтении их незабвенным критиканом-полотёром из фильма «Я шагаю по Москве» вызвали бы у последнего самый живейший отклик и, пожалуй даже целиком удовлетворили его вполне справедливую озабоченность по поводу отсутствия в современной литературе правды настоящих жизненных характеров. Ибо в этих рассказах есть всё, что, по его мнению, эту правду должно выражать: есть украденные на вокзале пальто, есть оставившие героев невесты, есть неоднократные и небезуспешные покушения на чужие физиономии, равно как и ответные действия и, в результате, лежания с полученными травмами в больницах. Есть и стоическое противопоставления себя различным жизненным неурядицам, непоколебимый оптимизм и даже устремленность в не столь уж светлое, в придачу никак не могущее проясниться будущее.

Помнится, неугомонный полотёр упоминал о романе, который он намерен написать. Герой рассказа «Оптимизм» пишет отвратительные стихи на самые разнообразные темы, типа «Станок ты мой токарный, как брат ты мне», мало чем, думается, отличающиеся от прозы молодого писателя из упомянутого фильма, чей опус был подвергнут глубоко обоснованной критике придирчивым полотером, и горько скорбит об повсеместном иссякновении поэтического родника:

Да, когда-то во всем, куда не глянь, содержалась поэзия, все вызывало восторг, удивление, слезы…А потом все вдруг одним махом исчезло…Ночь просидишь, промаешься – и ни одной строчки, ни одной поэтической мысли…

Уехал, завербовался на край света, в Якутию, в Оймякон.

И замерзал, и бит был, и сам на кого-то нападал.

А сейчас домой еду…

Облысения.. пародонтоз…радикулит…геморрой…

Но нет, я не унываю, нет! Не унываю и верю, что поэзия еще придет, вернется!

Очень надеюсь и верю, сучий ты потрох.

Даже если бы кто и захотел обвинить Гаврилова в незнании жизни – не нашел бы к этому ни малейшего повода. Он освоил, кажется, все виды трудовой деятельности на самых низших ее ступенях, затем в конце 70-х годов умудрился поступить на заочное отделение Литературного института и пускай с большим скрипом, но все же его окончил и писать после этого уже не переставал. Работа почтальоном последние двадцать лет перед пенсией должна была показаться ему благом, поскольку именно в эти годы он получил возможность сочинять произведения, которые сделали его лучшим, пожалуй, прозаиком скудного на литературные открытия начало двадцать первого века. Он писал, сокращал написанное до минимума, скудно публиковался и в результате настолько сумел впечатлить влиятельных литературных критиков, что они вынуждены были отвести ему самое почетное место в современной русской прозе. Что, впрочем, почти ничего не изменило в его жизни, так как Гаврилову, привычно и почти безвылазно сидящему в провинциальном Владимире, литературные тусовки категорически претят, и если он ими и не пренебрегает, то, скорее всего, по причине приверженности к крепким напиткам, коих на подобных мероприятиях в изобилии.

«Мысль мне дается с трудом. Может быть, именно по этой причине я избегаю общаться с умными людьми», не без самоиронии, ему свойственной, признается Гаврилов в одном из своих рассказов. В другом: «Был приглашен для интервью на радио, но ни на один поставленный вопрос ответить не смог, чем вызвал недоумение и хохот. Подобное повторилось и на телевидении». Еще в одном: «Года четыре назад меня пригласило на ярмарку издательство «Запасной выход», и там я быстро сник и стал искать какой-нибудь запасной выход чтобы убежать, исчезнуть».

В рассказе «Повседневность» по сходной причине он отвергает попытку именитого земляка организовать ему путешествие в СВ и поселение в гостиничные апартаменты в родном им обоим Мариуполе.

Материально он весьма состоятелен, но звонить я ему не стану. В конце концов, туда можно добраться и товарняком, а там остановиться в каком-нибудь из отстойных вагонов в каком-нибудь тупике, буквально рядом с морем.

Ведь я там когда-то работал сцепщиком и все там знаю. И будет море шуметь, и будут чайки кричать, и будет долго тепло и сухо.

Почти безвылазно сидя в провинциальном захолустье, Гаврилов умудрился выработать свой собственный минималистский метод, который ни с какими другими не соотноситься никаким боком: пунктирный, обрывочный стиль, ни к чему не обязывающее повествование, перескакивание с одного предмета на другой, и при том отмеченный редкой музыкальностью, которой вполне могли бы позавидовать Владимир Набоков вкупе с Иваном Буниным (последний, думается, в особенности). Вот произвольно выхваченный, но очень типичный для Гаврилова фрагмент:

«Вернулся домой. Прогулялся по темным улицам, вернулся домой. Дома обычно. Не знаешь, что делать дальше. Раньше знал, а теперь не знаешь. Бутылка пустая. Ветер дует в нее, выдувая нечто свое. Корни деревьев переплетаются и хотят что-то сказать. Не так все просто. Не говоря уж про небо. Про спиртное – банально. И все же».

Большинство из пишущих стараются казаться в читательских глазах умнее, тоньше, лучше. Гаврилов – не из этого числа, он пишет о том, каковы все мы на самом деле, о том, как быстро слетает при независящих от нас обстоятельствах благопристойность, о невозможности настоящего, а не формального общения между нами. И все как бы невзначай, без всякого пафоса, вкользь.

«В автобусе, почти пустом, девушка сидит, в окно смотрит. И захотелось мне сказать ей нечто глубокое, философское, о том, что есть, есть, есть прекрасное в этом прекрасном и яростном мире, только люди почему-то не хотят к нему приобщаться, пугаются почему-то, стороной обходят прекрасное, в мелочи погружаются, погибают в повседневности и умирают, так и не познав ни себя, ни мира, и вот я стал говорить, но тут подкисление пошло волнами, и стало из меня вылетать все выпитое и съеденное, а девушка испугалась. Нет, не испугалась — брезгливо отвернулась и на ближайшей остановке вышла. Сейчас я уже не возбуждаюсь от них. Сейчас они для меня — лишь объект философии. Раньше дрожал, возбуждался, перевозбуждался, сгорал и обугливался, а теперь— спокоен».

«Люди, машины, дома.
Видел Б., который спивался, а сейчас выглядит вполне респектабельно.
Видел В., который выглядел респектабельно, а нынче у аптеки просит добавить ему на «Трояр»

«Слева — пыльное бра, справа — фото Гиппервейзлера «Закат», передо мной — старая пожелтевшая афиша с надписью: «Дорогому Толику — с любовью».
Эту афишу мне подарил друг. Он композитор. Живет в Москве. Женат. Еврей. Многие уехали, а он еще здесь. Завтра у него авторский вечер в Рахманиновском зале Консерватории имени Чайковского. Я туда приглашен. Он сказал, что оплатит мне дорогу туда и обратно. После концертов он обычно устраивает застолье, где я всегда на самом почетном месте.

Для прослушивания музыки я всегда стараюсь выбрать укромный угол, чтобы остаться в одиночестве, чтобы никто не мешал.
Сниму ботинки, закрою глаза, усну.
После концерта скажу, что был потрясен, и обниму его.
И он поверит, и радостно вспыхнут глаза его…
Музыка, музыка…
Я ее ненавижу.»

Одно время много о Гаврилове говорили как о продолжатели линии Леонида Добычина, но скоро перестали: поняли, что и без него он сам по себе представляет самостоятельную и самоценную творческую единицу. В чисто человеческом плане его куда уместней сопоставить с Андреем Платоновым, которого он любит с которым у него есть гораздо больше общего и в происхождении, и в мировосприятии, и в складе характера, да и специфическая южнорусская язвительность в обоих весьма сказывается. Но, в отличие от специфических персонажей Платонова, герои Гаврилова – это люди, особо не задающиеся вопросом о смысле существования ни в трезвом, ни в пьяном виде, даже под конец жизни – просто без лишних переживаний проживающие ее от рождения до смерти:

В прощальный день Николаю Ивановичу подарили бархатный альбом и будильник.

Ознакомившись с инструкцией, он завел будильник, совместил стрелки и услышал дребезжащую мелодию песни о ямщике, замерзающем в глухой степи.

Он присел на кушетку и стал рассматривать подарки.

На титульном листе альбома было золотом написано: «Дорогому Николаю Ивановичу от коллектива цеха мясорубок».

Он стал рассматривать личные фотографии, которые теперь можно переселить из альбома общего в альбом личный.

Таковых набралось десятка полтора: школа, ФЗУ, армия, женитьба, первомайская демонстрация, поездка в Горловку…

И впервые в жизни ему бросилось в глаза, что на всех фотографиях он почему-то хмур, напряжен, насуплен, и только на одной, совсем уже пожелтевшей, он улыбается: голенький, пухленький, задрав ножки и выставив два первых зубика, он лежит на каком-то цветастом коврике и улыбается…

На обратной стороне – выцветшая, корявая надпись: «Коли годик»…

– Коли годик, – вслух произнес Николай Иванович.

За окном сгущались сумерки.

Завыл Шарик.

Стемнело.

Дочь за стеной включила магнитофон: «Жизнь невозможно повернуть на-зад…»

По Гаврилову, её и не нужно поворачивать назад, нет надобности уклоняться от уже ставшего привычным курса: будет только хуже, как стало хуже впечатленному Майей Плисецкой мариупольскому работяге из «Кармен-сюиты», уехавшему с целью знакомства с нею в Москву и после многочисленных мытарств скончавшемуся там от какой-то непонятной болезни. Жизнь естественно иссякает, дает понимание, что все в ней бессмысленно, и уже одно это осмысление - отрадно.

Чтобы заполнить ее чем-то помимо того, что в ней есть, некоторые герои Гаврилова предаются мечтам о несбыточном, иные с идиотическим упрямством предпочитают существовать вроде бы в какой-то своей, но на самом деле навязанной со стороны действительности. Других вариантов, собственно, и нет.

Но Гаврилов, опираясь на личный опыт, предлагает своим героям еще и третий, для них единственно возможный: день за днем проживать не могущую быть измененной жизнь ради ее самой, стоически нести все ее тяготы вплоть до самой смерти, такой же бессмысленной, как сама жизнь – без надежды на лучшее в мире ином, ведь и существование Бога у него под большим вопросом . «А вдруг его нет? А вдруг он есть? Нет доказательств, что он есть, но и доказательств, что его нет, тоже нет… Потолок… Мухи… Что делать?» Но даже если Бог и есть, то это мало что меняет во внутреннем мире верных себе гаврилинских героев. «И этот Иисус, если он существует, вряд ли туда придет… не захочет тащиться… Все встанут, а мы будем заседать в каком-нибудь могилкоме… Пусть себе заседают, скажет он, не буду отрывать их от важных дел».

Но ведь дела, которые кажутся главными, таковыми не являются. Есть множество из мелких нескончаемых дел, из них и состоит жизнь. Посему, как говорится, о смерти думай, а рожь сей. Гаврилов ее и сеет, и у него в последней книге даже предсмертный час предусмотрен и учтен подобно тому, как было расписано чуть ли не по пунктам все предыдущее: одинокое, ставшим привычным сидение в пустой квартире, существование на скудную пенсию, походы в магазин, выезды на дачу, одна и та же еда, методическое распивание спиртного, доводящие до одури мысли о том, что «все уже выпито, съедено, рассказано, выблеватино».

«Давно нигде не бывал и не нужно. Горы, леса, моря – эка невидаль. Здесь живи. Не выходи – там Космос. Там известно что. Покушай горохового супа и на диван ложись. Осталось немного». Но и здесь герой остается верен себе: «Впрочем, жизнь продолжается. Жизнь прекрасна».

Это – из последней его книги «Под навесами рынка Чайковского», собранной одним из его почитателей из годами публикуемых Гавриловым в соцсети фрагментов, предполагающих, надо полагать, некое подобие бессмертия, в корне отличающегося от представлений о нем других писателей, живущих больше в мечтах, нежели в реальном измерении. Например, от куда более ненадежного бессмертия Паустовского, которое тот чаял обрести за счет своих произведений и о котором есть упоминание в одном из рассказов.

Представления Гаврилова о жизни и творчестве, как можно догадаться из сказанного раннее, куда более приземленней и проще.

Вот и рынок. Пора выходить.

Сейчас сала куплю – и домой.

На свете счастья нет, но есть покой и сало.

А слово? Да, и слово, но только после сала.

4 января 2026
1.0x