Сообщество «ЦАРЁВА ДРУЖИНА» 11:15 22 августа 2019

Однажды в санатории, или ноктюрн до минор

Необыкновенное приключение под Минском в годы молодые

Авторская добавка к новой публикации

Известно, что в лечебницах (водных и климатических) не только поправляют здоровье. Эти места, по моим наблюдениям, самой человеческой природой предназначены для любовных приключений тех, кто временно пребывает в одиночестве и томится этим. Ведь мы существа общественные.

Также отмечено, что по семейному положению представители сильного пола (в основном!) разделяются не на две категории, а на три: 1)холостяки, 2) женатые и… 3) пребывающие в командировке или на отдыхе.

В моей жизненной практике также был случай встречи вдали от семьи в условиях, благоприятных для романтических отношений. И об этом мой сказ.

Ноктюрн до минор

Декабрь постарался – выбелил (не придерёшь­ся) лесистое холмогорье, запечатал пруды толстыми ледяными крышками, остановил ручьи. Точно ме­ховым пушистым воротником укутался санаторный посёлок. Всё вокруг него становилось тёмно–голу­бым, едва уходило солнце, а вскоре в чёрной про­пасти неба, на самом её дне, ледяными осколками сверкала ночь. Если стоять долго, задрав голову, то начинает казаться, будто висишь вверх ногами, и сосны, что рядом с тобой, растут куда-то вниз. Но не страшно, так как Земля держит тебя цепко и нежно. Ты доверяешься ей всецело.

Какой простор! Какая тишина! Чуть ли не за жизнь одного поколения эти простые понятия вдруг превратились в бесценное сокровище, хоть записывай в «Красную книгу». Теперь и то, и другое «по своему хотению» не обретёшь. Надо приложить немалые усилия, чтобы отыскать простор, наполненный первозданной тишиной. Мне повезло. Я выехал в обыкновенную командировку проверить техничес­кое состояние скважины, вскрывшей минеральную воду в одном из белорусских санаториев.

И вот работа завершена. Все бумаги подписаны. Завтра предстоит дорога домой. Билет в кармане. Настроение – обычное для меня в предотъездные часы: светлое, слегка подкрашенное печалью.

Мне всегда грустно уезжать откуда бы то ни было. Невольно приходит мысль: а ведь не исключено, что всё это вижу я в последний раз; сейчас за этим поворотом дороги навсегда исчезнет уголок земли, где всё не такое и всё не так, как дома.

Вторую половину последнего перед отъездом дня я провёл в Минске – прошёлся по проспекту от здания Совета Министров до памятника Победы, заглядывая в сувенирные и книжные магазины не столько из желания что–нибудь приобрести на память, сколько обогреться. В санаторий возвратился засветло.

Как обычно, ужин для меня и ещё двоих командированных из Ленинграда был подан в сервировочную столового корпуса. Я не стал никого ждать (настроение располагало к одиночеству) и отужинал в соседстве с пустыми стульями. Обильная еда, тепло водяных батарей да сознание удачно и быстро выполненной работы сделали мою печаль совсем невесомой. Отхлёбывая густой чёрный кофе, я лениво предвкушал свежий номер еженедельника «За рубежом», ожидающий меня в комнате с плотными шторами, толстым ковром под ногами и мягким креслом у торшера на бамбуковой ножке. Надоест читать, спущусь к телевизору. Там, кажется, энная по счёту часть какого-то сериала с выстрелами.

Внизу, под столовой, где стеклянная дверь то и дело раскрывалась, впуская и выпуская отдыхающих, было холодно и неуютно. Получив от гардеробщицы пальто и шапку, я направился к выходу и тут краем глаза заметил голубой прямоугольник афиши, прикреплённой в простенке между внутренними дверями. Скорее всего я прошёл бы мимо, если бы не звучное имя Лина Асонина, крупными буквами напечатанное под портретом артистки.

Подошёл ближе. Афиша столичной филармонии обещала вечер фортепьянной музыки: Бах (хорал фа минор), пьесы неизвестного мне композитора и Шопен – этюды, баллады, мазурки, ноктюрн до минор.

Я потоптался у афиши. Нерешительно отошёл и возвратился. Артистка была сфотографирована у рояля в длинном открытом платье. Она откинулась назад, опираясь обнажёнными до плеч руками о клавиши инструмента. И словно бы прикрывала от равнодушных взглядов, от девятого вала поп–музыки дорогой ей мир, свою землю обетованную. Под стать позе молодой женщины было и выраже­ние её круглого, обрамлённого «мальчишечьей» стрижкой лица: решительное, задорное, даже задиристое – попробуй только протянуть руку!

Я ещё раз пробежал глазами афишу. Загорелся и... сразу потух. Кресло под торшером на бамбуковой ножке и оставленный «на десерт» свежий номер «За рубежом» перетянули чашу весов.

Обледенелая дорожка вела к спальному корпусу мимо стеклянной призмы, первый этаж которой занимала библиотека, а выше – во всю длину фасада – находился концертный зал. Сейчас в нём и в холле внизу горело электричество. Мой шаг стал короче, медленней. Меня стали обгонять смеющиеся, возбуждённые мужчины и женщины, спешащие к телевизору. Там уже строчили вовсю.

Поравнявшись с входом в клуб, я остановился. А не подождёт ли меня любимая газета с часик–полтора? Что до телебоевика, можно будет наверстать упущенное в любом сериале–двойнике. Недолго ждать придётся. Конечно – крепла мысль, – без кинофильма прекрасно обойдусь, и «За рубежом» полежит, не прокиснет. Когда это был я в последний раз на концерте фортепьянной музыки? Насколько помнится, никогда не был. Интеллигент! За четыре десятка лет не нашёл времени даже полюбопыт­ствовать, как звучит под пальцами мастера рабочий инструмент великих музыкантов прошлого. И вряд ли найду, если быть честным перед самим собой.

Так или приблизительно так подталкивал я себя к крыльцу клуба с двумя металлическими колонками, поддерживающими лёгкий навес в виде птичьего крыла.

В холле – ни живой души. Пустые крючки гардероба не оставляли сомнений в сокрушительном поражении сценического музыкального искусства в единоборстве с развлекательной программой голубого экрана, по крайней мере в этот зимний вечер на санаторной арене культуры. Впрочем, любители музыки могли пройти в зал и не раздеваясь. Я тоже не стал отягощать вешалку своим пальто. Снял шапку перед невидимыми музами храма Аполлона, заброшенного прихожанами, и поднялся по пологой лестнице на второй этаж к распахнутым дверям освещённого зала.

Она стояла на сцене, напряженно повернув го­лову на звук шагов. Кисти её обнаженных, согнутых в локтях рук с тонкими пальцами были сжаты в тугой мертвенно-белый от холода комок под маленькой грудью, которую рельефно обрисовывало тонкое зеленовато-голубое платье до пят, с глубоким вырезом. Того же цвета, что и платье, были искусно подрисованные глаза артистки. И в те немногие секунды, пока я безмолвно таращился на Лину Асонину из дверного проёма, цвет этих двух зеленовато-голубых светильников становился как будто гуще – то ли влага скапливалась в них, то ли в люстрах под потолком зала прибавлялось огней.

– Здравствуйте, – сказала она, и голос её был тих, внятен и звучен.

Я промямлил в ответ какое–то приветствие и уже более внятно добавил:

– Концерт, разумеется, отменяется. Жаль. Я так спешил!

В эту минуту высказанная ложь не показалась мне ложью. Я искренне верил, что с самого утра только и мечтал услышать игру Асониной.

– Почему же отменяется? – возразила ар­тистка.

– Но я... Больше никого нет... Кино сегодня. Уж простите нас.

Женщина улыбнулась. Улыбка получилась грустной.

– А вы? Разве вы – «никто»?

– Как? – воскликнул я, польщённый. – Играть для одного? Знаете что? Сейчас разыщу и приведу сюда здешних меломанов. Кстати, где директор клуба?

Артистка зябко передёрнула плечами и обхва­тила ладонями локти.

– Не трудитесь. Не стоит. Идёт кино. А директора я отпустила. У неё ребенок болен. Помогите–ка передвинуть инструмент.

Носителем столь звучного имени оказалось туск­ло–чёрное пианино с облупившимся лаком. Мы с Линой выволокли его из–под кулис на середину сцены; причем я, как джентльмен, прикладывал максимум усилий, чтобы, не дай бог, женщина не натрудила рук, которым сегодня ещё предстояла тонкая работа. Отдуваясь, пошутил:

– Примите мой посильный вклад в классическую музыку. Только он... сомневаюсь... Этот ящик действительно способен звучать? Очень уж он не музыкален с виду: бабушкин сундук, прошу про­щения за резкость.

Лина, в противовес мне, была настроена опти­мистически.

– Постараюсь оживить его. Вообще-то придёт­ся потрудиться. Пианино ведь – ударный инструмент, нежностью и лаской от него ничего не добьёшься. Сюда бы рояль. Мой рояль, – Лина грустно провела пальцем по крышке пианино и добавила, иронизируя над собой. – А теперь прошу занять свободное место в партере.

Я присоединился к своим пальто и шапке, занявшим места в первом ряду, похлопал. Лина поклонилась с лёгкой улыбкой и села за пианино, распра­вив платье.

– Я буду играть для вас Шопена, – сказала она, не поворачивая ко мне лица, пробуя клавиши пальцем левой руки, в то время как правая артисти­чески (но без рисовки) свисала к подолу платья, закрывающему обшарпанные ножки стула.

Никогда ещё не приходилось мне описывать музы­ку. Мелодия расчленяется моим воображением на различно окрашенные, разной формы и плотности блоки – от почти прозрачных и невесомых до гранитоподобных монолитов. Они, точно живые, пока длится музыка, постоянно меняют положение отно­сительно своей оси и друг друга, образуя причудливые, порой очень сложные, фантастические сооружения с каким–то одним или сразу несколькими ярко выраженными признаками: монохронные и чаще полихронные до сказочной пестроты. Словом, не столько слышу, сколько смотрю в сверхсложный объёмный калейдоскоп. Причём, если зрительно звуковое сооружение устремляется вверх, наподобие самовозводящейся пирамиды или обелиска с вогнутыми гранями, я переживаю восторг, чувствую при­лив сил, и всё мне нипочем. И наоборот, когда звуки–блоки расползаются по сторонам, образуя мелкий, плохо различимый рельеф, меня прибирает к рукам меланхолия. Это два полюса. А между ними сложный, непередаваемый словами мир ощущений, через который сознание моё пробивается, точно оглушённое.

Мазурки дались мне легко. Задорный мотив, по­вторяющийся ритм, лихие всплески звуков воспри­нял я больше ногами, чем душой. Ноги так и рвались в пляс, несмотря на усталость после прогулки по Минску. На балладах (простите великодушно) я не вникал в музыку, поверив артистке, когда она объявила: «Баллады». Я бесстыдно, на правах зри­теля, разглядывал женщину, которая нежданно–не­гаданно появилась транзитом в моей жизни, вопреки скромным моим планам на этот тихий вечер.

Лина Асонина теперь казалась мне старше, чем сразу. Выдавали шея и подбородок – неумолимые предатели женских ухищрений, не подвластные ни косметике, ни массажу, ни аэробике... И все–таки выглядела она молодцом: нежно–округлые колени под тонким платьем, плоский живот, стройная высо­кая шея и милый профиль – всё заставляло ви­деть в ней женщину, в первую очередь, женщину. И столько было в ней этой самой непостижимой женственности, что Лина могла позволить себе уба­вить её короткой стрижкой, пренебречь украшения­ми и губной помадой.

Её манера игры не была какой–то особенной. Настоящих пианистов я видел в кино и на экране телевизора. Лина, как и все они, то запрокидывала голову, то роняла её на грудь; закончив пьесу, бес­сильно откидывалась к спинке стула, закрыв глаза и устало свесив руки. А через минуту вновь – живая, уверенная, точная. И все–таки она вносила в игру свой стиль. Он выражался в безупречной пластичности движений. Казалось, передо мной не музыкант, а солистка балета, исполняющая танец, который звучит сам по себе, повинуясь движениям женщины.

Но вот Лина взяла первые аккорды ноктюрна до минор.

До сих пор я ощущал спиной пустой зал, огром­ный, точно вселенная, где люстры, подобно галакти­кам, светят тускло и холодно. И вдруг мир этот сжался до яркого зеленовато–голубого пятна. От него исходила неведомая сила, подчиняющая волю и воображение. Какой тихий восторг, какая слад­кая печаль охватывает меня со всех сторон, сжимает крепко и ласково! Что-то очень дорогое, без наси­лия, отнимают у меня по частям, однако и то, что остаётся, достаточно для утешения. Хотя я знаю: оно не бесконечно; когда-то придётся расстаться с последним. Но и тогда мне будет принадлежать самое надёжное – воспоминание.

Разноцветные, с преобладанием холодных тонов, сложные сооружения из причудливых воздушных блоков возникают перед глазами и тут же рушатся. Формы накладываются одна на другую, не удержи­ваясь в памяти, и наконец весь этот воображаемый зыбкий ландшафт разглаживается, уходит во все стороны за туманный горизонт, словно утихающее море, а на самом дальнем краю его набирает силу, принимает очертания женской фигуры в лёгком длин­ном платье зеленовато–голубого света.

Я – на сцене. Помню: целую поочерёдно руки Лины, говорю (высокопарно, но искренне):

– Благодарю вас! Чудесный вечер! Понимаете, я чуть ли не впервые в своей жизни услышал живую музыку; именно живую, без электронного посред­ника, из инструмента – в уши. Спасибо! Если можно, я провожу вас?

– Конечно. Я тоже благодарна вам. Очень! Мы можем немного побродить по парку. Машина при­дёт за мной в девять часов. Только давайте сначала поставим инструмент на место, и я пере­оденусь.

– Нет, нет, идите переодевайтесь, пока не про­студились! С пианино я справлюсь сам.

Откуда силы взялись?! Одним духом затолкал старый инструмент за кулисы. Из артистической комнаты слышалось шуршание платья, скрип полови­цы. Я оделся и, выйдя из зала, стал ждать Лину у балюстрады лестничной площадки.

Она появилась в чужом обличье. Меховая шубка, глубокая пушистая шапка и сапожки на меху сделали неузнаваемой ту маленькую, с короткой стрижкой, ладную женщину в зеленовато–голубом. Только в глазах её остался цвет, навсегда с того дня окрасивший для меня шопеновский ноктюрн до минор.

Она внимательно посмотрела на меня снизу вверх.

– Вы разочарованы?

– Нет... То есть не был готов увидеть вас такой... ну, в общем, другой.

Мы вышли из клуба. Ночное небо уже густо припорошила звездная пыль, и слабо покачиваю­щиеся верхушки сосен, будто метелки, тщетно ста­рались смести ее на землю.

Лина взяла меня под руку, и мы пошли, скользя по обледенелой дорожке, в парк.

Что же это происходит со мной? Ни одного слова не могу отыскать в своей памяти. Нет, я не соби­раюсь поразить Лину тонким анализом её игры. Куда мне?! Но есть ведь простые слова, которыми можно выразить своё ощущение. И вдруг Лина по­нимающе сжимает мой локоть, говорит в сторону:

– Мысль изречённая есть ложь.

Я не испытываю смущения. Напротив, мне ста­новится легко. Где–то далеко, за озером, родился едва уловимый звук. Лина приставила палец к гу­бам:

– Слышите?.. До–о.

Никакого «до» я не слышу, но Лине верю и ра­достно киваю головой. Милая женщина, сама того не зная, подсказывает мне, что говорить.

– Знаете, к музыкантам у меня особое отноше­ние. Почему? Музыканты удивляют меня своей спо­собностью создавать вещи из ничего. Посудите сами: живописец творит полотно, имея перед гла­зами реальную натуру; ваятель создает из камня или металла копию реального человека; писатель конструирует своё произведение по схеме, подсмот­ренной в жизни. А музыкант? Он создает мелодию, не имея даже отдалённого образа. Вы можете возра­зить: мол, шум листвы, звон ручья, свист ветра... Тогда вот вам атомы – прошу, сделайте человека. Живого! Ага, не получается? Так и из звона, свиста, шелеста и прочего шума механическим путем музы­ку не сотворишь. Значит, в музыканте есть нечто такое... чего никто не знает.

Лина опять пожала мой локоть.

– Скажите, чем вы занимаетесь?

– Я геолог. Здесь проверял работу водяной скважины.

– И больше никто?

– Как «никто»? – не понял я.

– Мне кажется, в круг ваших интересов входит не только геология. Признайтесь.

Я немного поломался и признался. Лина обра­довалась, что догадка её подтвердилась.

– Запишите мой адрес. Обязательно пришлите мне свои книги.

– А вы мне – афишу с вашим портретом, – поставил я условие.– Такую, как в холле. Согласны?

– Обещаю.

Издали донесся шум автомобильного мотора.

– Наверное, за мной, – сказала Лина печально. И мне сразу стало тоскливо. К горлу подкатил резиновый комок. Свет фар озарил стены дальних строений, скользнул по нашим глазам, заставил за­жмуриться.

Лина сняла перчатку, протянула мне узкую тёплую руку.

– До свидания. Пишите. И вообще – не забывайте. Отдайте же мою сумку.

Я нехотя выпустил из руки саквояж с зеленовато–голубым платьем. Тем платьем.

– Прощайте, – голос мой был тусклым.

Хлопнула дверца «Волги». Мелькнул тонкий профиль. Всё дальше силуэт машины на светлом пятне от фар, скользящем по аллее. И вот красные огонь­ки гаснут за дальними строениями. В моих пальцах катается комок бумаги. На нём – адрес Лины. Я роняю его в снег.

Всё... Так лучше.

1.0x