(предисловие к книге Т. Зульфикарова "Поэма странствий")
Коротко ли, пространно ли, но необходимо книгу повестей Тимура Зульфикарова предварить предисловием: перед нами необычное явление современной литературы, перед нами проза поэта, и книга названа “Поэмы странствий”.
Не впервые прозу называют поэтическим именем. Вспомним: классическую прозу нашу “Мёртвые души” Гоголь назвал поэмой, и в то же время величайшую из поэм русской литературы “Медный всадник” Пушкин именует “петербургской повестью”.
В литературе прошлого века между стихами и прозой было огромное расстояние. В XX веке стихи и проза пошли на решительное сближение. Виды, роды и жанры литературы стали диффузировать, переходить друг в друга. Мы встречаем в литературе этого времени ритмическую прозу и рядом с нею верлибр — свободный стих, в котором привычный ритм едва прощупывается.
Тимур Зульфикаров в равной степени поэт и прозаик. (К этому надо добавить — и переводчик таджикской поэзии и автор киносценариев, среди которых такие ленты, как “Человек уходит за птицами” и “Первая любовь Насреддина”.) Художник работает на стыке жанров и видов литературы, решая зачастую сложные пограничные конфликты, возникающие между прозой и стихами... Подчас шёлковою нитью отделена у него проза от стихов, но, незаметная для глаза, эта нить всё время перед взором автора...
“...И охота была неудачной, напрасной. Барабаны напрасно били, будили ущелье невинное раннее нетронутое...
И кони локайские напрасно скакали, искали, чуяли, пеной тонной исходили, истекали...
И собаки степные низкие волчьи напрасно ноздрями рылись, стлались, витали...
И смертельное копье-батик в руке Кара-Бутона напрасно пролежало, взывало, ожидало...
И не летало, не летало, не летало!..
Не впадало в тварь, во зверя отходящего, кровоточащего!.. И не впадало!.. И... напрасное!”
Музыкальный принцип тем и вариаций, баховская полифония ложатся в основу словесного действа.
Прозу Тимура Зульфикарова нельзя пересказать, она не поддаётся беглому изустному или письменному воспроизведению. Эту прозу не так-то легко читать. Она требует терпения, потому что её надо читать пристально, вникая в ритмику, своевольную речь, необычный образный строй повествования.
В манере автора схлестнулись стихия поэзии, стихия прозы, стихия кино (она в умении “монтировать кадры”), стихия музыки, стихия живописи.
“...И там на берегу стояла одинокая ива и она ранняя беспечно беспечально распустилась и покрылась зелёными рьяными плакучими молодыми талыми листьями и она стояла вся зелёная и вся была в мокром сонном тяжком мёртвом слепом снегу... И вся она стояла ранняя в снегу невинная расцветшая до времени своего...”
Вглядитесь в этот караван эпитетов. Он передаёт не только мелодику и пластику пейзажа. На наших глазах, на глазах читателя происходит плавный поиск образа. И мы словно становимся свидетелями и участниками авторского образотворчества. Автор часто прибегает к синонимическим образам. Синонимический словарь русского языка переливается в прозу естественно и художественно оправданно.
Манера Тимура Зульфикарова имеет своих ярых приверженцев, имеет и ярых противников, но она не оставляет читателей равнодушными, потому что рождена автором пристрастным, долго и тщательно вырабатывающим свой литературный почерк.
Одни сравнят его поэтическую прозу с блистанием парчи, Другие заметят на ней чесучовые складки, третьим она покажется огромным ковром с диковинными изображениями. Это воля читателя.
Однако яркость красок этой прозы не надо объяснять орнаменталистикой, стремлением к внешнему раскрашиванию. Повторы слов, фраз, периодов не назойливы, а продиктованы смыслом и сутью поэтического повествования.
“...Сказано в древности, что люди ходят по тропинкам, часто забывая о Великом Пути. О Пути Добра. О Пути извечной борьбы со Злом. Нельзя дать Великому Пути зарасти колючкой и верблюжьей травой, ^как зарос, увял, истаял Великий Шёлковый Путь...
Нельзя!..
И Ходжа Насреддин сошёл с малой тропинки своей жизни и ушёл на Великий Путь Добра...”
Или:
“...Только зверь рыщет по земле в поисках тучной добычи.
Человек мечется, бродит по земле в поисках любви. И ее всегда не хватает, как воды в пустыне...
И все караваны земли грядут бредут томятся в поисках любви.
И человек ищет человека!.. И человек ищет человеков!.. И человек ищет человечество!”
Разумеется, поэзия Тимура Зульфикарова, как и всякая другая поэзия, имеет своих предшественниц. Если говорить об отдалённых — то это русские былины, персидская поэтическая классика, “Песнь песней”. Если говорить о сравнительно недавнем родстве — то это поэзия Велемира Хлебникова и Андрея Белого. Разумеется, к этому надо добавить многочисленные прогулки автора по равнинам и горам старой и новой поэзии Востока и Запада.
Причем, важно отметить, что автор по смыслу своих образов и строчечной сути выступает против киплингианского противопоставления Востока и Запада. Воспитанный новым социальным строем и новой культурой, высоко ценя специфически национальное, самобытное, почвенное, корневое, Тимур Зульфикаров не замыкается, однако, в сугубо национальном, а выходит к панорамному взгляду на историю своего народа.
Перед читателем четыре повести, две из них посвящены легендарному Ходже Насреддину, третья рассказывает о детстве народного таджикского мудреца и поэта, жившего в XVI веке, — Мушфики, четвёртая воссоздаёт образ реального исторического лица — великого учёного и поэта Омара Хайяма.
Обращение художников слова к этим историческим именам не ново. Вспомним хотя бы роман Леонида Соловьёва “Повесть о Ходже Насреддине”. В этом произведении перед нами предстает только один период из жизни героя. Вот что пишет Леонид Соловьёв: “Закончен рассказ о детстве Ходжи Насреддина. Конечно, рассказ наш неполон и отрывочен: несколько крупинок, найденных нами, не хватило на большее. Но следом идут другие, каждый найдёт новые крупинки, принесёт в общую сокровищницу, и в конце концов из всего собранного возникнет общими усилиями новая книга о Ходже Насреддине — книга его детства. Наша доля в ней будет невелика, зато — в основании. Тот, может быть, ещё и не родившийся мастер, которому суждено написать эту книгу и поставить на ней свой чекан, не обойдёт молчанием нашего труда — и в этом наша награда, надежда и утешение...” Думается, что Тимур Зульфикаров это завещание мастера воплотил в своей работе. Его Ходжа Насреддин — это и юный Ходжа Насреддин из поэмы “Первая любовь Ходжи Насреддина”, отрекающийся от своей первой любви, чтобы уйти на Путь борьбы со злом, борьбы за счастье обездоленных и гонимых, и старый Ходжа Насреддин из поэмы “Возвращение Ходжи Насреддина”, побеждающий в смертельном долгом поединке кровавого властителя амира Тимура, ибо народ бессмертен и вечен, — это живой яркий полнокровный образ.
В поэме “Книга откровений Омара Хайяма”, которая представляется мне как бы многофигурной поэтической фреской, многоголосой ораторией, Омар Хайям предстает перед нами не только как великий поэт, учёный, философ, но и как великий гуманист своего времени, борец против невежества, ханжества, религиозного фанатизма, хранитель и умножатель народной культуры. Когда ученики вопрошают его на смертном одре о смысле жизни, мудрец отвечает: “Отдай последнее людям, последнюю рубаху, последнюю лепешку...”
Поэмы Т. Зульфикарова глубоко социальны и историчны. Читая их, понимаешь: автор работал в архивах, изучал свидетельства истории, но он не выступает в своём творчестве как реставратор истории, он интуитивно, как художник, вживается в атмосферу времени и страны, в атмосферу жизни своих героев, стремясь преодолеть барьер времени и пространства, чтобы с почти физической ощутимостью воспроизвести картины давно минувшего. Почти осязаемой реальностью предстаёт в повестях мираж давно отошедшего, перед нами не декорации, а действительная жизнь. Произведения Тимура Зульфикарова пронизаны солнечным, хмельным, весёлым духом таджикского фольклора. Они искрятся народными сказаниями, легендами, анекдотами, шутками, пословицами. Мы как бы слышим мелодику истории, мы как бы видим воспроизведенные тонкой кистью картины старого Востока.
Читателю, вероятно, небезынтересно познакомиться, хотя бы кратко, с тем, как сложилась жизнь автора этой книги.
Тимур Касимович Зульфикаров родился в 1936 году в Душанбе.
В ту пору это был пыльный провинциальный городок, в котором весенняя обильная трава побеждала ещё малые асфальтированные пятачки улиц.
В саманной кибитке прошло военное детство.
Любимая книга тех лет — калмыцкий народный эпос “Джангар” с его скакунами, воинами-богатырями, красавицами, злыми и добрыми зверями. С удивительными иллюстрациями Фаворского...
После окончания школы в 1954 году Тимур Зульфикаров учился в Ленинградском университете на философском факультете, потом оставил философию и поступил в Литературный институт имени Горького, который окончил в 1961 году. После института увлёкся кинематографом и одновременно в течение двадцати лет писал стихи и прозу без попыток печататься. Как ни подстрекали Тимура Зульфикарова наставники и друзья скорее выйти на суд читателя, он не сделал этого шага, пока не принял самостоятельного решения: писателю хотелось явиться к читателю не с робкими пробами, а во всеоружии мастерства.
На протяжении многих лет я с пристальным вниманием слежу за работой-поиском Тимура Зульфикарова, занимавшегося в 1956—1961 годах в моём семинаре поэтов-переводчиков в Литературном институте имени Горького. Я помню множество вариантов его переводов стихов Саади, в частности, “Сорбон” (“Погонщик верблюдов”). Тимур Зульфикаров долго и упорно экспериментировал. Мы спорили. Он делом доказывал, что добивается решения поставленных им задач. А вершины были определены с молодых лет: Леонардо да Винчи, Бах, Данте, Шекспир, Хафиз, Саади, Толстой, Ганди... Любимой настольной книгой стал Толковый словарь В. И. Даля — нескончаемое чтение. Надо сказать, что тонкий стилист и знаток народной письменной речи, Зульфикаров никогда не интересовался вопросами формы как таковой, вопросами самовитого или несамовитого слова. Его мучают такие вечные вопросы, как художник и время, поэт и общество, добро и зло, любовь и смерть, мир и война. Он полагает, что идея, образ, характер пусть и с трудом!, но сами найдут свою форму выражения, что владеющие поэтом замыслы рвутся к своему единственно возможному воплощению, как форель на места нереста. Передать сложные движения человеческой души — вот что прежде всего заботит поэта.
Мне думается, что настала пора, чтобы художник вышел со своими полотнами за пределы мастерской и чтобы эти полотна стали достоянием многих и многих внимательных читательских глаз. Известно: у каждой книги своя судьба. Предугадать её трудно. И всё же я осмелюсь предсказать, что этой книге поэм предстоят большие и интересные странствия.
Лев Озеров
1980
Творчество 3ульфикарова в русской литературе ХХ века уникально даже по языку: это ритмическая, полная созвучий проза, богатая анафорами, аллитерациями, постоянными мотивами и другими формами художественных повторов, стилизованная под старину и в лексике, и в синтаксисе. Обращения к персонажам, размышления и монологи переплетаются с изложением трагического, скупо намеченного действия. В повествованиях о тиранах, например, о Тимуре в Средней Азии или Иване Грозном в средневековой России он не ставит своей целью восстановление исторического прошлого, а показывает, — интуитивно воссоздавая атмосферу прошлых эпох, — самое главное, причём это всегда религиозно обосновано, будь то ислам или христианство. Поэма о князе Михаиле Черниговском, написанная в 1980 году, изображает мученическую смерть этого святого. В одном из лучших своих произведений, Легенде об Иване Грозном (написана в 1980), 3ульфикаров противопоставляет возвратившегося Христа мучимому собственной греховностью тирану и доказывает всепобеждающую силу любви и готовности Христа к жертве. Книга откровений Омара Хайяма, написанная в 1973, восстанавливает духовную суть жизни этого персидского поэта-мудреца. Ситуацию на грани жизни и смерти, реальности и сна, 3ульфикаров воплотил в Земных и небесных странствиях поэта (1990). Ключевую роль в мировоззрении 3ульфикарова играет страдание: мудрец берёт его на себя из любви к людям, царь-тиран, напротив, отрицает страдание и навязывает его другим. В экстатическом 3ульфикаров видит идеал слияния формы и содержания: его язык вызывает целый звуковой мир, передает духовную суть также и через бессознательное, его персонажи — и мудрецы, и тираны — понимают мир экстатически, целостно, не только разумом. 3ульфикаров объединяет свою лирику большею частью в циклы, которые, как например, Откровения Сергия Радонежского или Песни дервиша берут начало в главных его темах — средневековой истории России, а также Ближнего и Среднего Востока. В лирической прозе, Странствиях поэта, он связывает автобиографические мотивы с обличением тирании Сталина и идет от событий ХХ века; а в стихотворении об атомной катастрофе 1986 года в Чернобыле Элегия после апокалипсиса он говорит о страданиях русских от государственной власти в прошедшие века.
Вольфганг Казак
1986
Есть поэзия сладкая, как халва, и её нужно вкушать, пугаясь обсладиться; есть поэзия, как заснеженная поморская тундра, от неё можно зальдиться, но в этой стылости, отстранённости, космичности строки есть свой магнит; есть поэзия, как праздничные ризы, в кои хочется облечься; есть же поэзия, как текучая однообразная река, в лоне которой желанно нежиться...
Какова же поэзия Тимура Зульфикарова? В ней есть все многообразные оттенки, что невольно возникают при удачном слиянии многомудрого, скрытного и жаркого Востока и простодушного, доверчивого, созерцательного Севера.
Этого поэта я знаю, наверное, вечность: когда-то заселившись в тупике московской незавидной улочки на краю оврага, он стал её примечательностью, её дервишем, скитальцем и пустынником. Диогену для его филозопий хватало дубовой (?) бочки и мерного наката морской волны. Зульфикарову достаточно этой тупиковой извилистой асфальтовой тропины с близким опасливым оврагом и скитаний по ней: и та досада, что теснит душу от ритмичной, круговой, означенной, развешенной жизни, рождает в его постоянно молодой голове порядком добрые, лукавые, по-восточному изящные, пёстрые, как таджикские ковры, горячие, как душанбинский сахарный плов, обманчивые, как глаза томящейся горянки... мысли. Видите, общение с поэтом и меня завлекло в обманчивые сети чужой метафорики.
Зульфикаров действительно поэт, поэт редких качеств: особливость натуры и эта его отстранённость от суеты сует помогли ему создать на московской улочке невидимую гору, взобраться на её вершину и оттуда неторопливо наблюдать за проносящейся у подножья жизнью.
Однажды я познакомился с повестью Зульфикарова "Первая любовь Ходжи Насреддина". Проза ли то была? Скорее медоточивая поэма о любви, сотканная из пёстрых шелков, скорее сладкое южное дерево, в ветвях и ароматах которого под тетеньканье птиц упиваются любовью Он и Она. Помню, что повесть эту я тоже выпил, как хмельной напиток, и восторг от чтения долго грел и тешил моё сердце.
С тех пор много вышло книг Тимура Зульфикарова: в них история перемежается с явью, но нет в них ни истории как таковой, ни будничного, какого-то скудного, истёртого дня. Он по-прежнему поёт, как вещая птица, и строфы его расписаны нарядно, как перья горного фазана. Своей зазывистой яркостью поэт не вписался в литературные когорты, он как-то наособицу шагает и всё не в ногу, всё невпопад, не подлаживаясь. И натуралисты-соцреалисты его сторонятся, и метамета-фористы на него косятся, как на чужака.
Словно невидимая мета на нём, знак тайный: это и есть печать таланта.
Вот новая книга Зульфикарова "Песнопения Руси и Азии", книга, что по строкам собиралась, копилась, сочленялась под одну крышу, в общее согласие, всю жизнь. Мне ли, северянину, погружаться в эти причитанья о чудесной любви и смерти, о тиранах и пророках, мне ли, кажется, вникать в притчи дервиша Зульфикара? Но певучее слово скорее забирает в плен чуткого человека, чем самая мудрая мысль. Как мы не видим кушанья, но издалека чувствуем сладость его, так и мятно-праздничное слово поражает нашу душу своим ароматом.
Мне скажут: де, приведи строку в пример?- и я разведу руками. Стихи Зульфикарова красивы, как цветы, но разве можно так разъять розу, чтобы по одному шелковистому лепестку увидеть торжественную мраморность всего живого природного свитка. Вот я беру наугад, как при гаданьи, часть излитого чувства:
"Коко ты догоняешь корову тучную и ставишь серебряное памирское ведро гармское под сосцы её и течёт течёт течёт молоко жемчужное от твоих камышовых задыхающихся беглых гибких перстов перстов перстов и от розовых несметных коровьих сосцов сосцов сосцов
Коко а твои соски девьи сокровенные в кулябских атласах шелковых тесных тронет кто?"
Зульфикаров вылущивает ядра поэзии из скорлупы, и сама словесная шелуха, так естественная в обиходе, а тем паче в литературном поиске, вроде бы небрежно рассыпанная по строке, тоже начинает светиться, оттеняя счастливую метафору. Так у смазливой девицы на выданьи всегда есть неказистая серенькая невидная утушка-подруга.
Зульфикаров улавливает образы широко заведенным неводом: в частую ячею много всякой мелочи улипнет, и поэт всему рад. Как мир речной, образ речной, лик речной сочиняется из всякой живности, от донного рачка до матёрой щуки, лениво и сыто стоящей в жирной от водорослей заводи, так и стихия истинной поэзии вмещает, совокупляет и дружит меж собою множество почти неродных слов, слепливает их в единый, гармоничный портрет мира. Вот приблизишься к картине и видишь раздробицу небрежных вроде бы мазков, царапины от кисти, присохший щетинный волос, какую-то сумятицу, явный протест красок: но отодвинься от полотна — и пред твоим взором живое, дышащее, слитное...
"Коко ты дева ты птица горных кочевых снежных облаков
Коко ты держишь в руках текучие облака-жемчуга
Коко ты витаешь в облаках как улар как снежный ирбис-барс козопас а?
Коко у тебя в носу сквозит лазоревая серьга как у древних согдианок а на босых щиколотках тугие браслеты горят. А?
Коко иль не знаешь что серьги и браслеты на теле жен проклял запретил святой пророк Мухаммад-Пакгамбар?
Коко твой отец зороастриец парс огнепоклонник что не знает заветы знаки мусульман?
Коко что глаза твои лазоревые согдийские боле серьги и браслетов горят кипят роятся молят?"
Стихи ли это, канонически ритмизированные, с обязательностью струнного повтора? Нет, скорее молитвословие, скорее разговор неба с землею, греха с чистотою, ангела с сатаною подземелья, жизни и смерти, лазоревого неба с Потьмою. Всё время диалог двух стихий: иль горы с пропастью, иль горной тропы со стремниной, рвущейся в теснины, смятенного кающегося грешника и пророка. Постоянное напоминание о бренности, суетности земного. Оттого и Христос, распятый на берёзовом кресте, не покидает русскую заснеженную равнину: он, как возжённая свеча, коей можно коснуться, ужаснуться своей скверне, очиститься и подвигнуться на совестное дело...
Оттого выше гор Аллах, оттого возле дехканина дервиш.
Зульфикаров постоянно выстраивает живое природное замкнутое кольцо, звено завещанной златой цепи, огненное колесо, не имеющее границы. Коло-круг, солнце, смысл, стихия, сердцевина, сущность движения. А если в центре мироздания Коло, так зачем запятые и точки?
Есть лишь вопрошения и восклицания, как в молитве.
Не так ли пел моление своему князю монах-подвижник Даниил Заточник?
Как раздробить молитвословие, покаянную умилённую песнь, зов к Господу, если он истекает из души. И лишь сам молитвенник может расчленить свой воп, вскрик, мольбу и просьбу к Сладчайшему иль земным поклоном, метанием, припаданием к земляному утоптанному полу седою главою, иль истовым поцелуем закопченного от лучины образа, где лик хоть и невидим, но светится.
Так, может, всем стоит писать, как Зульфикаров?
Но, как говорится в народе: "Съисть-то он съист, да кто ему даст".
Челобитные и свитки, подмётные письма и грамотки посылали властелинам земли и церкви многие, достаточно было зыбких, нежных, заботных, поклонных и неистовых душ, но где их дорогие задушевные слова?
Но вот сохранилось моление Даниила Заточника: "Азъ бо, княже господине, ни за море ходил, ни от философ научился, но быхъ яко падая пчела по различным цветомъ и совокупляя яко медвяный сот; тако и азъ по многим книгамъ собирая сладость словесную и разумъ, и совокупихъ яко мехъ воды морския, а не отъ своего разума, но от Божия промысла".
Красно украшенное слово даётся редким, как милостивый дар, как отметина, как золотая счастливая гривна.
Потому Зульфикаров один: чтобы одолеть безвестность, отстоять своё особное место в поэзии, надо было обладать не только упорным независтливым характером, но и верою в божественный промысел.
Кровь восточная слилась в Зульфикарове с русскою кровью, смешались языки, миры, причуды, затеи. И всё же жара востока оборола стылый север: ибо родина бывает одна, и зов её, запечатлённый тысячью милых с детства примет, куда сильнее, памятнее, подробнее, хмельнее будущей городской науки.
Зульфикаров пишет на русском, но он таджик, и потому стихи гор куда приметливей, пространнее, сочнее стихов заснеженных новгородских равнин.
Нельзя верить двум богам.
Аллах Зульфикарова куда радостнее, обильнее русского Христа. И если восточные поэзы и поэмы словно бы исторгались от застольного пиршества Дионисия, полные любовного хмеля, то русские строфы печальны, грустны, в них так много нищего, пьяного, серого, тусклого, ветхого, прогорклого, изношенного, затрапезного.
Словно бы Зульфикаров снежною Русью боится ознобить своё поэтическое сердце, полное печали. И в этом испуге хоронит её навсегда.
Тимур Зульфикаров Азию видит очами и сердцем, Россию — представляет. Московская тупиковая улочка с оврагом — его "подпиральная ключка". С таким посохом не пройдёшь русских пространных угодий.
С библейской вершины он жалеет Россию, а с сердечных высот — свою Таджикию. Потому песнопенья Азии, Азьи согревают и поражают воображение, поэмы же о моей родине выстужают, как гроздья ледяных алмазов, вздетых на обнажённую шею.
Ну что ж, таково мировидение поэта. Он сам себе и судия, и Бог. Зульфикаров из тех редких поэтов, кто паломничает по своей душе. Впрочем, это самый богатый и впечатлительный мир, не имеющий границ. Мир, полный сновидений и открытий...
Владимир Личутин
1991
Любовь земная и небесная. О поэзии Т. Зульфикарова
Философия одной из мировых религий гласит, что весь мир создан из букв. Мир — текст, бесконечно длящийся в пустоте, где подобран ритм историческим событиям и стиль человеческим судьбам. Поэзия Зульфикарова — эхо необъятного вселенского текста, бесконечно сложной мелодии жизни.
Как декламировать Зульфикарова? Это не привычные нам стихи с короткими фразами и выраженным ритмом, и это не песни в привычном смысле. Я вспомнила, как в детстве бабушка учила меня читать Псалтырь, акафисты — у этого напевного речитатива был свой размер, подразумевались особые модуляции голосом. Для декламации Зульфикарова нужно нечто подобное — не песня и не проза, заклинательный, молитвенный мотив. Но это молитва, преобладающие эмоции которой не уныние и раскаяние, а страстная любовь к миру и людям, духовная и чувственная, земная и небесная. Правда, менее всего мне нравятся тексты, где Зульфикаров обращается к реалиям современной России, этим заземляется его высокий стиль... Кто помнит имена царей, при которых жили и творили Низами, Фирдоуси, Хайям? Народу памятнее их персонажи.
Лирический герой Зульфикарова — не плоский схематичный рисунок, а мыслящий эмоциональный индивидуум, наделённый устойчивыми психологическими характеристиками. Он любит жизнь, свободу, красавиц и вино, странствия и знания. Взрослея, становится мудрецом, философом, проницательно и милосердно взирающим на окружающих. Основная идея, та нить, на которую нанизаны сюжеты поэта — путь духовного роста человека через его детство, взросление, старость. Старость — время достижения совершенства, обретение всех чаемых знаний, когда взгляд, наконец, видит истинную суть вещей и чувств. Такая старость – то, зачем люди приходят в мир.
Но есть и вторая мудрость — мудрость младенца. Мудрость старца — плод долгих раздумий, тяжёлого опыта. Мудрость дитя — безоблачное доверие, невинность и доброта. В «Книге детства Иисуса Христа» именно о второй мудрости говорят возле Креста люди: «Он был и остался Дитя, Агнец, Младенец… Мы казнили, распяли Младенца… Мы казнили долгое непреходящее, лучезарное Детство… Мы не простили Ему, что стареем, болеем, ветшаем, рушимся, а Он остаётся Младенцем… И, как всякое Дитя, Он излучал великую беззащитную любовь, и льнул ко всем коленям и упирался в подолы всех жён и талифы всех мужей… Он любил и любит всех и ждал ответной любви, а мы любовью оскудели». И об этом же «Вход Господень в Иерусалим»: «А Он и был тридцатитрёхлетнее Дитя которого все человеки чистые как матери блаженные лелеяли ласкали провожали привечали уповали… И на Его вселенской ладони как игрушка детская лежал витал плыл весь весь пыльный еще слепой еще заблудший Иерусалим слепых могил».
Каждый служит Богу тем даром, который получил. Тимур Зульфикаров служит своим талантом, который обретает пророческую силу. Приметы индивидуальной биографии таких поэтов, редких избранников Вечности, в их творчестве вольно или невольно обобщаются до всечеловеческой парадигмы, а каждый факт и деталь превращаются в символ. Кстати, к этому стремился Юрий Кузнецов, стараясь вернуть образу поэта значение мифологическое. И Зульфикаров создал свой миф — даже в обыденной жизни он говорит столь же красиво и мудро, как герои его книг, и также знает, видит Азию и Русь, где главное для него не красота природы и величие древних памятников, а люди. Он — странствующий между этими мирами мудрец, пытающийся образумить и примирить издревле расколотое противоречиями общество.
Зульфикаров идеализирует русский народ. Он воспевает его совершенство и оплакивает его ошибки, в которых обвиняет других. Его «русский божий необъятный человек» забывает о свих бедах, о своём горе и рыдает о далёком Ираке», он светел и безупречен в глубине своей души, но сбит с пути, обманут, ограблен: «Надо всё время твердить себе: - это мой народ! Это мой русский человек! Брат!... Мой! Мой! Мой!.. И всё русские люди – мои братья! Да! На всей огромной кишащей человеками планете, только они говорят на моём родном русском языке, и только они понимают меня, а я чую их душу, а они — мою! Если встретишь ты русского чужого человека — то полюби, обласкай, приветь, приюти его… Если ты будешь любить себя только себя и своих ближних— то умрёшь бесследно, и имя твоё умрёт, а если ты будешь любить всех людей русских, весь свой рассеянный, наивный, нежный, потерянный в адово наше Смутное время русский народ, — то будешь бессмертным», — говорит он в «Обращении к русскому человеку». Но так же горячо и убедительно взывает и к таджикскому народу в поэме «Тысячелетний караван благородных согдийцев», написанной под впечатлением Гражданской войны в Таджикистане: «Разве букет разноцветных роз не прекраснее роз одного цвета? Разве красные, и белые, и золотые розы должны спорить и воевать друг с другом? Разве мужество кулябцев, мудрость ходжентцев, доброта памирцев, стойкость гармцев – это не наше общее таджикское богатство?... Мы – народ-дитя. Мы наивны. И в этом наша сила и слабость. Я думаю, только два народа после разгрома СССР остались наивными, доверчивыми. Это русские и таджики».
Азия Тимура Зульфикарова — арийская, носительница нордического в своём истоке духа. Поэтому в его стихах она так естественно сливается с Русью. Родина в поэзии Зульфикарова — синтез России и Таджикистана в их лучших проявлениях, существующая только в его романтическом воображении. И сам поэт в своих призывах к примирению порой наивен, так наивен человек любящий, который готов прощать и не замечать недостатки и противоречия дорогих сердцу людей и народов.
Любовь земная и небесная пронизывает сюжеты Зульфикарова. Любовь к деве, любовь к матери, страсть к познанию мудрости. Это чувство — солнечная кровь его поэзии, первозданная сила. Женские образы у Зульфикарова не просто прекрасны, они сексуальны. Их тела манят, притягивают, заставляют думать о наслаждении. Это «Тысяча и одна ночь», сочинённые философом. Борьба мудрости и чувственности и победа второй, потому что о ней говорится больше. «В реке купались, плескались атласные шелковые полунагие, а иногда вдруг и ослепительно упоительно нагие ярые девы спелотелые алчногрудые, алчногубые, алчноногие. Одна живоатласная спелоспелоспело лядвейная вышла из изумрудной реки и лоснящаяся легла на песок дремучий близ двух мудрецов жародышащая, и легла, возлегла затаенно... Козьи безвинные бездонные нагие наглые изумруды глаз её глядели лакомо доверчиво преданно на старцев переспелых от воспоминаний».
Порой упоение страстью долженствует просто выразить чувства автора, что характерно для его ранних произведений, где на лоне природы предаются неге разные персонажи: монахи, разбойники, цари, воины, пастухи, и бесчисленные девы. Эти образы дев напоминают о богинях, они — сама победная торжествующая жизнь, к ним одержимо стремятся и нищие и облечённые властью, и юнцы и старцы. Перед ними бессильны схимники и завоеватели. От картин пасторалей автор перешёл к картинам эпическим, которые ещё предстоит расшифровывать и разгадывать через столетия литературоведам, но по-прежнему обращается к читателю через эмоции. Любовь не толкуется им только как стремление к чувственному наслаждению, это взаимопроникновение двух духовных миров, диалог характеров и событийность судеб. «Древние опьяненные суфии говорили и говорят ныне пьяно пыльно туманно на пыльных пьяных туманных дорогах, что Рай — это и есть бесконечное опьянённое Соитье совокупленье сотленье совладенье сотеченье совпаденье слиянье сотворенье мужа и жены, где Двое стали Одно, а потом Одно стало Три». Его возлюбленные — центры Вселенных, окружённые созвездиями чудес и тайных знаков, предсказанные, вдохновляющие, совершенные — девы, несущие в себе обещание материнства и вечности. Сила торжествующей женственности, которой служит лирический герой. «И кто женщину постиг?.. И женщина, жена — Коран мужей, мужчин?»
Образ матери в поэзии Зульфикарова окутывает теплом, заботой и нежностью. Мать — личность яркая, сильная и в то же время милосердная, как сама Россия. Утешительница и защитница. Её образ родственен образу Богоматери в народном представлении, которую не раз воспевал поэт: «Дивноступающая росодательная тишайшая Сошественница Богоблаженная Богородица / В дивноструящемся византийском летнем неоглядном лазурном сквозистом июньском плате-омофоре / Грядёт, плывёт царит парит в переславльском снежном дымном зимнем поле поле поле/ …Матерь кого ищешь да жалеешь в вьюжном мартовском ополье поле перлов жемчугов снегов струящихся пуховых? Или стозвонный затерянный златогребень? Иль немой святой заблудший пьян народ мой?» И даже не лик Богородицы, а «Лик Бога является в лице матери склонившейся над колыбелью».
Взгляд Зульфикарова на религию отчасти близок мне — он считает, что все религии это лестницы в небо, и я думаю, что все религии — пути к одному Богу или Высшей силе.
«От Индуизма — остались Колесо сансары да радостные пляшущие боги
От Буддизма — остались вечные гимны да нирвана под древом «бодхи»
От Иудаизма — остались вечные скрижали, базары и беседы с Богом
От Христианства — остались кресты, молитвы любви и гефсиманские оливы
От Эллинизма — остались амфоры, академии и мифы
От Зороастризма — остались костры, звёзды и загробные грифы
От Ислама — остались Великая Книга в руках у Аллаха, паранджа — хранительница чистоты жен, верозащитный Меч и мужи, не боящиеся умереть за Веру…
И всё это — Ты!.. О Боже!.. О Господь необъятный мой!..
И всё это со мною… в душе моей…»
Или:
«В России — я православный
В Азии — мусульманин
В Индии — индуист саньясин монах
В Китае — буддист
В Израиле — древний иудей
Я алчу всех вер и всех дорог…
И там где смерть застанет меня — у того храма утихнет в исходе жизнь моя»…
И я вспоминаю, как была на лесном ночном языческом капище, где костёр был выложен в форме свастики, и в украшенном серебряными готическими шпилями костёле, где под высокими потолками пел орган и до слёз растрогала проповедь пастора, и в напоминающей античные святилища белой синагоге, где вдруг срывались с молитвы в неистовой пляске хасиды, и в древнем сумрачном соборе староверов, где строгие мужчины в казачьей форме и величавые женщины в старинных сарафанах внимали старцу в золочёных ризах…
В поэзии Зульфикарова мирно уживаются боги и пророки, что характерно и для других крупных поэтов, которым тесно в рамках одной религии. У Зульфикарова же боги и пророки мирно соседствуют, как бы с высоты свой мудрости взирая на враждующих во имя них человеков. И приходит понимание, что на самом деле эти высшие существа в его поэзии — одно. «На свете есть только две партии — партия Бога и партия Сатаны» — мне показалась великолепно-лаконичной и точной эта фраза Тимура Касымовича.
Но не только монументальные полотна, запечатлевшие великих пророков, древних воителей и старинные города, создаёт Зульфикаров. Ему подвластна любая тема и становятся ярким поэтическим полотном скромные образы: «древляя родимая сиротская изба над обрывом», «тысячелетние раздумья однодневных бабочек», «заблудший дымчатый ёжик» и «ночная степь, исполненная летучих тучных звёзд». Скромный пейзаж начинает играть переливами всех красок роскошной поэтической палитры. Одно слово, заключающее в себе спектр значений, разворачивается словно бутон, превращаясь в цветок с тысячью лепестков.
Псалмы и восточная поэзия Средневековья, русская народная песня и апокрифы придают поэзии Зульфикарова неисчерпаемость смыслов, красок и многозвучия. Его описания природы поражают тонкостью наблюдений, точностью деталей, изысканной пластичностью и заставляют по-новому смотреть на обыденные явления — вьюгу ли, дождь ли, степной путь или лесную чащу. «Русь безглагольная», «поле колыбельное», «податливый камыш», «колодезная ночь», «хищная пена», «невинный снег» и «алмазно-вспыльчивый ручей». Для усиления эмоций используются повторы, всесторонне, подробно описывающие одно явление. Характерная черта зульфикаровского стиля — перечисления, которыми усиливается экспрессия, энергетика текста. Они поддерживают друг друга, подталкивают, словно набегающие морские валы или катящиеся с горы камни. «Я проснулся в дымучих златоопадных златолистобойных златожелудёвых златотуманных златоклубящихся тульских сентябрьских лесах», «пуля рьяная повальная чекистская привольно сатанинская», «в беспробудном самогонном сонном пьяном утлом древлерусском ливне», «святые холщовые льняные простодушные крестьяне-пахари».
Каждый текст Зульфикарова сплетён из множества нитей, словно замысловатый орнамент, где сложность узора заключена в рамки гармонии. Как и в библейской поэзии, основой является не рифма, не ритм, а строфа, наполненная перекличкой звуков и многослойностью смыслов. Его поэзия — сокровищница, где среди янтарей Запада, лалов Востока, жемчугов Юга и алмазов Севера таятся древние монеты с профилями забытых царей, скифская пектораль, рязанский колт с соколом и простой медный крест. Но эстетическое богатство слога не затеняет этических принципов, утверждаемых поэтом…
Не каждому понятна такая литература. Зульфикаров предлагает альтернативный путь русской поэзии — как будто после Бояна не было Державина, Пушкина, Лермонтова, и тысячи мастеров не утверждали строгости твёрдых форм построения стиха, а главным жанром осталась былина, вольная и долгая, как равнинная река, и духовный стих, философский, умиротворяющий. Он дал речи свободное течение, не ограниченное рамками размеров и рифм. Восстал против окаменевших канонов. Вы скажете, что сейчас многие пишут верлибром. Это так, но их поэзия строится не на фундаменте традиции, как у Зульфикарова, а на песке сиюминутности, тексты выдают заурядность личностей авторов, неспособность создать собственную философию, стройную систему воззрений на мир. Большинство поэтов, населяющих толстые литературные журналы, занимаются перепевом уже сказанного. Не надо подражать. Поэты, учитесь у Зульфикарова! Учитесь быть особенными, исключительными, не похожими на других.
Марина Струкова
2023
Илл.: Тимур Зульфикаров на встрече с читателями в Посольстве России в Республике Таджикистан, октябрь 2016 года