Аромат, источаемые подложными словами-подменышами, одуряет, так что использование привычных старых понятий для описания многих явлений современного мира приводит к зависимости от насадившего их, и человек становится не просто рабом слов, по выражению одного философа, но рабом того, у кого в рабстве оказались сами слова. Сознавать это неприятно, а потому и восхваляется старый добрый кулачный бой между спорщиками, уставшими друг друга интеллигентно перекрикивать : «Ты, де, не понимаешь!» Он—и есть то самое «делать дело», а не страдать заумным пустоцветием, он и предлагается как способ всем тем, кого дикари кремниевого века по сто раз на день объявляют недочеловеками. Предлагается совершенно искренне—как здравый выход из цивилизационного тупика через возврат от фиктивной реальности иллюзорных свобод к земной основательности разумных телесных потребностей и гармоничной душевной организации, соединяющей начала этические и эстетические, катастрофически разорванные культом безобразного и маргинального в современной квазикультуре. Что? Что там в конце? Идиллия? Насмешка? Презренная пастораль? Предложение такого возврата не может быть сделано, предложение такого возврата собственно как фраза оборвется на истошном проклятии фиктивной реальности иллюзорных свобод с последующим невнятным бормотанием полузабытых словес. Оскудения языка обнаруживается повсюду, как повсюду идет и разложение полнокровных некогда слов, так что уже даже не скелет, а отдельные его кости выдаются за Имя, по ним «реконструируется» понятие, и получившийся кошмарный уродец и выдается за определение какого-нибудь явления. Как существуют они, эти нежизнеспособные создания, которым место в кунсткамере? Веками шлифовавшиеся достижения человеческой мысли оказались препарированы, а затем заспиртованы в банки передвижного балагана, который ездит по всем континентам, обещая веселое развлечение на вечер и исподволь втемяшивая в развесивших уши аборигенов «объективную информацию» о представленных им экспонатах. Так идет разрушение языка, лишение его силы объединяющей, маскировка разделения под мнимым «синтезом», при котором все многообразие мира и его (про)явлений сведено к штампам-стереотипам, классифицированным в соответствии с догматами-доктринами. И процесс это всеобщий, так что не определить, где оригинал, а где его зеркальный двойник. Морок суррогатного мира: оригинала нет вообще, а есть лишь покинувшее зеркало отражение, отзеркаленное еще и еще. Чтобы не сделаться калекой из-за шумового загрязнения, нужно обучаться, по крайней мере, двум вещам: обострять слух до различения малейших изменений тембра и обращать слух извне вовнутрь, своевременно выходя из шумового потока. Слово, в ходе своего развития от дикарских возгласов, имевших цель исключительно воздействовать на слушателя, привлекать его внимание, пришло ко всё возрастающей диалогичности, способности сопрягать в себе разрозненное, пришло к творчеству. Однако служит ли слово творческому акту в нашу эпоху, или верны мои описания кунсткамерных уродцев, выдаваемых, ко всеобщему несчастью, за эталон?
Немногим больше чем полвека назад осевое понятие свободы было вполне диалогичным и многозначным в двух своих основных пониманиях Нового Времени—социалистическом и либеральном. И то и другое понимание подразумевало не какую-то абсолютную отвлеченную свободу, а множество сцепленных между собой свобод и сопутствующих им обязанностей. Это были вполне цельные понимания, которые запросто могли вести разговор без того, чтобы заранее определить себя как только белое, а визави—как только черное. Впрочем, понимания эти вышли из пресловутого механицизма, и никакими Гумилевыми и Тойнби укреплены изнутри не были, так что запуск манихейского гена, превращающего цельность в монизм, был лишь вопросом времени. Многократно отзеркалив друг друга, превратились эти вконец выхолощенные понятия двух свобод в два пустых черепа, изрыгающих непреложные истины и хулящие всех, кто не с ними. Даже основные идеи, составлявшие прежде ядро двух пониманий, превратились в высохшие оболочки букашек, стали «свободой хлебной» и «свободой погрешить». Зато, как это и бывает в старости, буйно цветет мифология о годах юности. Частная собственность, в классическом либерализме всегда рассматриваемая как предмет общественного договора (поэтому она и есть базис), неолибералами объявлена священной, что, естественно, исключает любую возможность ее рационального обоснования. Общественные фонды, при социалистическом обобществлении средств производства обеспечивающие гражданам более-менее пропорциональные выплаты (дешевые жилье, пища, транспорт, бесплатные образование и медицина), подменены духовной категорией справедливости, понимаемой чуть ли не как «сильная рука» феодального «доброго барина», что, естественно, отрицает саму рациональность в сфере, для которой механизм рациональности и был разработан. Вообще, то распространение рационализма, как универсального способа мышления, который не сосуществует с мышлением художественным или религиозным, а вытесняет его, предъявляя претензии (завышенные и ни на чем не обоснованные) на объяснение всего и вся, привело к тому, что рационализм стал иррациональным, превратился в подобие схоластики тысячелетней давности, только аргументы для спора упакованы на конвейере наших дней. Миропроцессы изменились, и осмысливать их следует как квантовые функции, а не как скопище векторов сил, подчиняющихся трем школьным законам, но именно такому их осмыслению и мешает механистическое мировосприятие, при котором все не-материальные различия—как макияж, подбираемый под рабочий день, воскресную прогулку или выход в свет. Цивилизационный подход был подмят механицизмом, и прискорбно, что многие, на словах его принявшие, продолжали постигать историю как конструктор из детских кубиков.
Пессимизм в квадрате. Вместо холодного, отстраненного и трезвого взгляда на тупик-ловушку, в которую угодила—далеко не впервые—цивилизация, вместо морозного прояснения насыщенного гарью воздуха, что дает возможность много четче рассмотреть контуры поджидающих в ловушке опасностей (но не проникнуть в их скрытую поверхностью суть, о чем разговор особый), вместо следования этим элементарным правилам безопасности при работе в зоне шумового загрязнения многие, из лучших сердечных побуждений, только поддают жару, всматриваются в контуры через лорнет эмоций, профанируют религиозные идеалы с тем, чтобы те перестали быть идеалами, а сделались орудием, полезным для разрушения ловушки. Это—те же пляски дикарей прогресс, только в другую сторону, а при эсхатологическом видении—топтание на месте в пыточной камере, стены чьи раскаляются понемногу, а потолок уже начал опускаться. «Всё сущее разумно» представляется при этом гоготом сельского дурачка на похоронах.
У меня на полке стоит десятитомник Достоевского (ГИХЛ, 1956.) Автор статьи, открывающей Собрание, приводит высказывание Константина Леонтьева о ценности Дневника Писателя (в котором Достоевский высказывал, по мнению прогрессивных деятелей, «реакционные» идеи), а затем пишет, отрекомендовав выдающегося философа как «мракобеса» и «защитника дворянства», что это было «ценное признание врага». А я думаю: не были ли духовными родителями автора сей статьи те, кто, как известно, сапоги и печной горшок ставили выше Пушкина, потому что сапоги и печной горшок вполне себе утилитарны, а утилитаризма-то и требует «разумный эгоист», что и был их идеалом. Тот «мракобес» сделал, между прочим, еще одно любопытное признание: он полагал, что все страдания народа были оправданы, если благодаря им стал возможен Пушкин. Рискнул бы я сделать такое заявление?—Вряд ли. Однако оно полезно тем, что дает прекрасный образец того, что я назвал холодным, отстраненным, трезвым взглядом, того, как следует насыщенный гарью злободневности воздух прояснять морозом вечности. Полезно оно и тем, что дает представление о тех искажениях, которым подвергаются предметы при рассматривании их через эмоциональный лорнет, что требование во всем практичности, непременного «делания дела» и есть поддавание жара, только мешающее. Взгляд философа был сугубо эстетическим, но это—лишь крайнее обеднение того подхода, каким должен был в свое время стать, но не стал, подход цивилизационный. Не жизнь цивилизаций и народов в их взлетах и падениях, выражавшихся в механических величинах, но жизнь культур цивилизаций и народов, взлеты и падения культур, ими творимых, как проявления своего невыразимого и неисчисляемого духа, следовало бы взять за недвижимую точку, вокруг которой всё вращается. На длительных временных промежутках материальное производство возрастает, пусть и нелинейно, технологии усложняются, пусть и через периодические упрощения и пересборки, и только духовные практики цивилизаций и народов не могут быть смоделированы, и вместе с тем только в них могут родиться те гуманитарные знания, необходимые для преодоления производственных и технических барьеров, буквально утыканных самыми неожиданными острыми предметами.
Механицизм и рационализм суть горизонтальная ось мышления, и они не помогут взять вертикальный барьер. Несостоятельны также механистические попытки обратить уже запущенные необратимые процессы, приведшие к тому же шумовому загрязнению и той угрозе выхода из-под контроля техносферы по причине ее сверхплотности и переходу за пределы упругости, что вообще грозит распадом, о чем давно предупреждают мыслители, стоящие преимущественно на платформе культуры. (Крайний эстетизм, кстати,—обычная здоровая реакция на вирусы.) Помочь взять барьер может только вертикальная составляющая мышления, а это и есть художественные и религиозные практики, не довольствующиеся изучением того, как что устроено, а ищущие—по всем эонам человеческой истории, включая предстоящие—зачем все устроено так, а не иначе, и возможно ли, нужно ли, хорошо ли—устроить по-другому. Эта ось—ключ для завода десятки раз разобранного и заново собранного механизма, причем всё усложняющийся механизм каждый раз требует нового ключа. И разве поиск этого ключа не есть истинное дело нашей эпохи, несопоставимое с тем мелочевским «деланием», которым нам все уши прожужжали?
Катарсис. Это слово классической греческой философии, значаще «очищение», понимают сейчас неверно, переводят его как «потрясение». А неверное Имя задает неверный курс мышлению. Через трагедию нечто бесконечно малого подняться до осмысления нечто бесконечно большого, привнести в него трагедию этого малого, что и изменит органически это большое, сострадательно усвоившее трагедию бесконечно малого,—это очищение, путь культуры, свой для каждой цивилизации, для каждого народа. Трудный путь, и нет в нем ни алгоритмических решений, ни копирования чего-то как образца. И вместе с тем путь единственно возможный, так как нет больше у человечества отстойников, куда можно сбросить нечистоты, всегда образующиеся при механистическом разрешении накопленных противоречий, как это делалось раньше. Потрястись трагедией нечто бесконечно малого, перенести свойства этой трагедии на нечто бесконечно большое, наделить его этими свойствами как присущими типу конструкции, а затем потрясти саму конструкцию, чтобы из обломков ее собрать новую, где (никогда не подтверждавшееся предположение) больше не будет трагедии бесконечно малого—вот механицизм: всегда разрушающий и к творчеству неспособный. Нам, с нашей историей, это должно быть особенно понятно: до сих пор аукается механистическое «разоблачение» сталинизма одним жуликом на известном съезде. Да и байки про «отсталую» Россию при царях—измышления того же механистического рационализма.
В каменном веке люди верили, что первый огонь они получили не сами, а похитили у каких-то чудо-кур (аборигены Австралии), и, наверное, переубедить их в этом не получилось бы. А в веке кремниевом отдельные чудаки верят, что только частная собственность способствует росту благосостояния и сохранению прав и свобод человека, а чудаки не меньшие верят в то же самое, только демиург их—собственность государственная. Беда в том, что именно они «ищут» выход из цивилизационного тупика, еще больше увеличивая при этом шумовое загрязнение, поглощающее труды старателей, разбросанных там и сям в своем «неэффективном» труде.
В своем походе за душу человеческую против механистической цивилизации им и в голову не придет посягать на гелиоцентрическую модель солнечной системы, на ценность и значимость научного знания. Но должно твердо сказать и громко заявить:
—Унифицирующая механистическая цивилизация смотрит на человека как на свой придаток, не желает знать его души. А для души человека, как творца культуры и со-творца Бога, солнечная система всегда остается геоцентрической.