София Киевская
***
Я буду камень слушать в эту ночь,
пока рассвет взбирается по круче,
пока по кругу, медленному кругу
плывёт на юг холодная звезда —
я белой пылью согреваю руку.
Я буду камень слушать в эту ночь,
хранящий жар татарской терпкой крови,
не тронутый, не сдвинутый никем,
на тёмном, как молитва, языке
он мне стихи зарытые откроет.
I. ПЕТРОВСКИЙ ВХОД
Вторит арка
арке Триумфальной,
голубою синевой полна.
День Полтавский, дальний-дальний, —
молодые времена.
И, глазами молодыми
ослепительно блестя,
скачет, скачет —
в славе, в дыме,
царь счастливый
в ворота.
II. ГОЛОСНИКИ
Голос на дно кувшина положил княжеский страж в перекличке ночной.
Смех свой на дно кувшина положил княжеский сын, отдаваясь игре.
Щебет на дно кувшина принесла летняя птица, под кровлей возясь.
Купол, как мяч, голоса уронил под ноги князю на гулкий порог.
III. ФРЕСКА
Вот светлая, высокая свеча —
негаснущая королева Анна.
Мертва!
Уж девять сотен лет мертва
регина Анна,
Ярославна.
IV. ОРАНТА[1]
Вся в плавном, величавом жесте,
в рассветных, трепетных лучах,
как зачарованная женщина,
на позолоте, в куполах,
она идёт в старинном танце,
и шаг неслышен, взор глубок
под тающим, скользящим глянцем,
и в пальцах снежный холодок.
И кто-то из глядевших строго,
затерянный в туманной мгле,
и кто-то из искавших Бога
в полуденной, чужой земле,
губами дрогнувши сухими,
застывшими от немоты,
дал ей торжественное имя,
скупое имя в три черты.
И вздох — Ора,
и крик твой — Ора,
и свет твой — Ора.
И древний город,
крутогорый,
весь в чёрных вишнях,
весь в белом цвете,
и дик и светел.
А у неё глаза —
от карих слёз.
А у неё уста —
от тихих слов.
А у неё чело —
от белых крыльев,
от скорбных крыльев,
просторных крыльев.
А у неё глаза…
А у неё уста…
А у неё — тоска.
А там, в степи,
до дна испил
всю молодость
недолгую
помолвленный
с недолею.
Из белой пыли —
белый конь.
В волне ковыльной
высок огонь.
Косынкой синей
облей порог.
Другому сыну
дай крест дорог.
И вздох твой — Ора,
и свет твой — Ора,
и слово — Ора.
И горсть земли,
пучок травы,
глоток воды.
Зелёный лист,
и ветра свист,
и птичий гам,
и княжий храм,
и отчий дом,
и синь кругом.
Оранта, Оранта! —
Чтоб вышел оратай
на поле —
на радость,
на волю, Оранта!
Оранта,
Оранта! —
Руины
и раны
отмолит,
омоет
Мария
Оранта!..
V. ПОСЛЫ
София удивительно спокойна.
Ну, разве вызывают удивленье
лукавые, задумчивые люди,
что въехали в Ворота Золотые,
в которых открывается Восток?
И вот теперь — поворотить налево,
приблизиться неторопливым шагом, —
изобразив большое равнодушье
на своенравно поднятом лице, —
к застывшему вдали сооруженью…
Как будто никогда богослуженья
здесь не велись, и не было печали —
заботы о спасении души!
Здесь власть земная изъявляет волю,
земное благо вдохновляет речи,
земное цели осторожный разум
по колеям стремительным влекут.
VI. ЯРОСЛАВ
О предок мой, поэт, библиофил!
Из всех деяний только книги вечны,
а слава — и легка и быстротечна,
а битвы — только смерть и только пыль.
Был час ночной и одинок, и весел,
из лучших слов слагалась тишина,
и горница еловым пахла лесом,
и лесом шелестели письмена.
Твой княжий лик сейчас совсем не княжий,
и в именах — простые имена.
Тебя опять оплачет и обяжет
на долгий труд чужая старина.
Заморские, заветные страницы!
На волшебстве замешан этот бред.
В верховьях букв сидят большие птицы,
В сплетеньях букв — разгадка и ответ.
VII. ДОЧЕРИ
На Запад — медленно, тревожно
(где нет ни света, ни зимы),
как будто в путь по бездорожью,
к кордону Киевской земли
плывут три молодости князя….
Уже отец
рукою властной
слепые жемчуга дарил.
Бессонно, солоно, напрасно
высоких трав увядший запах
они вдыхали до зари.
На Запад… Медленно — на Запад…
С такими белыми плечами,
с застывшими в глазах ночами,
под злую, свадебную песню
(как их покой сейчас невесел!)
плывут из храма три невесты
чужих,
неведомых,
неверных,
венчанных Богом королей…
На Запад… Медленно — на Запад…
И только взгляд косит — назад!
VIII. ОБРЫВ
Как чёрен Днепр в ночной погоде!
Как верен морю!
Ты не верь
в тревожный всплеск.
Здесь страха нет.
На влажном дне
реки
и липой напоённой ночи
припрятан светлый трепет дня
и солнечный раскосый почерк,
и рыба добрая
в пустынной глубине
сквозь сон поёт про синий колокольчик.
IX. ХУДОЖНИК
Он был и рус, и бос, и прост.
Он мог бы год и год,
касаясь купола руками,
висеть, как птица.
Наконец,
он положил последний камень.
Мерцаньем красок отуманен,
забыв пространство,
с небесами
ведя стоцветный разговор,
сорвался вниз…
Его судьба
рассыпана по камню.
X. СЫН
Как помирить враждой разъятый мир,
привычное людское разобщенье,
чтоб главы величавой Византии
признали гордое величье храма,
что в Киеве стоит, отцом построен?
Решенья нет... О, неужели
глаза затем лишь, чтоб повелевать,
рука затем, чтоб сечь упругий воздух?
Так долг велит… А лучше строить храмы.
И много лучше — краской бирюзовой
водить по влажной, по сырой стене…
А сёстры?.. Проще, но и горше сестрам.
Их красота повелевает царством,
им красота не для любви дана…
И вот опять встает противоречье
реки и берегов, ствола и леса,
природы и причуд… И трудно, трудно
постигнуть это юноше, что смотрит
тревожным глазом с северной стены,
большим тревожным глазом, с недоверьем.
XI. СКОМОРОХИ
Забавники, печальники, для смеха
вы созданы и созваны в мой дом.
Твой час, веселье, твой черёд, потеха,
вкатись цветным разгульным колесом!
В ночи никто замены не заметит,
рассвет далёк, а сон ещё глубок,
скупого бога бог веселья сменит,
бог щедрый, неразумный бог.
А ты, умелец, наблюдай движенье,
задумчивости не гони с лица,
запечатлей в смешенье и круженье
колпак шута, бубенчик мудреца…
И пир вставал — в разноголосье здравиц,
в хмельном вранье, в припрятанной беде.
Лихой плясун, везучий самозванец,
не весело, не весело тебе!
А ты начни свой розыгрыш с начала,
пока слепец струны не оборвёт…
Всё по усам текло — в рот не попало,
в весёлый, пересохший рот.
XII. ПРИТЧА О ПЯТИ ХЛЕБАХ
Глагол искусства горд и неразменен.
Какая рознь в значеньях сходных слов!
Да будет славно, будет всевременно
даренье преумноженных хлебов.
Но вот явился богомаз степенный,
густые кисти в белы руки брал,
и добрый лик, и робкий лик настенный
подобострастной краской замарал.
И вышел вон, и поглотила пустошь
его, его детей, его отцов,
но было с ним надменное искусство —
кощунство умножения хлебов.
Оно себя хранило от обиды,
Не опускало круглой головы,
и становился тяжко ядовитым
ясно-зелёный лепесток травы.
Но снова руки — бережно и чутко
смывают тошный, масляный покров
и до сих пор разгадывают чудо,
святое чудо щедрости хлебов.
[1] Мария Молящая, Оранта, Ора — по преданию, покровительница города Киева.
Час Беловежья
Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом бережёная, хворала —
чтоб не было мне горше и больней…
Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы света:
заслонена, отторгнута, отпета —
иль сожжена до пепельных углей.
Когда не стало Родины моей,
Я шла тропою к неземной Отчизне.
Но даже там, как на горючей тризне,
Не пел волоколамский соловей…
Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
"Возьми меня!.." А только бы восстала
страна моя из немощи своей.
Когда не стало Родины моей,
воспряла смерть во всём подлунном мире,
рукой костлявой на железной лире
бряцая песнь раздора и цепей.
Когда не стало Родины моей,
Тот, кто явился к нам из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей.
Третий Рим
В нашем Третьем Риме
(а Четвёртому —
кто не знает? —
на земле не бывать!)
по воскресеньям
добрые нэпманы от демократии
кормят бесплатным обедом
нищих
ветеранов войны.
Той самой,
доисторической,
которую звали
Великой
Отечественной
войной,
поскольку было Отечество
и у живых,
и у мертвых.
Если подумать об этом —
об обеде из трех блюд,
с тёплым мутным компотом
из сушёных,
уже безымянных
фруктов;
если подумать
о нищих спасителях Родины,
спешащих,
старчески волочащих
полвека тому
простреленные ноги, —
чтобы поспеть
к часу благодеянья;
если подумать о том,
что, уходя
восвояси —
есть эти норы-свояси
в катакомбах-руинах Рима? —
что, уходя,
они — Господи, слышишь ли это? —
благодарят
кормильцев, —
то уже ничего не рифмуется,
ничего не звучит
(даже пыльного марша
громовых духовых
не слыхать),
потому что смолкают музы,
когда умолкают
пушки.
* * *
Ещё встаёт за окнами рассвет,
ещё струится осень золотая.
Но нет Москвы. А есть — воронья стая
над стогнами страны, которой нет.
Над выщербленным зданием Беды,
какое быть желало «Белым домом» —
лакейским флигельком под Вашингтоном,
куда ведут кровавые следы.
И над моей оглохшей головой,
когда дремлю, когда встаю до света,
и вижу: труп плывет у парапета,
отторгнутый речною глубиной.
Ни в воду вы не спрячете концы,
ни в грудь земли, ни в хляби небосвода…
Бредёт в острожном рубище Свобода,
ведёт коня слепого под уздцы.
Тоща, как смерть, как чёрная вдова.
А следом — гулко катится телега…
Не убраны в полях разливы хлеба.
Не убраны тела до Покрова.
И слышу: танки валкие гремят
по старой Пресне — точно по Берлину!..
Нас гнут в дугу. А мы расправим спину.
Священным гневом горизонт объят.
Навеки Пресня Красная красна.
Навеки чёрен этот ворон чёрный,
что кружится над Родиной просторной
и над душой — как Спас, нерукотворной,
что плачет, страждет, мечется без сна…
Навеки Пресня Красная красна.
* * *
В тот час, как танки въехали в Москву,
хлеб зачерствел, и горькою водица
вдруг сделалась. А скорбная столица
твердила: «Чур меня, переживу».
Но пращур спал. Тот непробудный сон
его свалил под Истрой, под Можайском…
Но кто-то рядом выдохнул: «Мужайся!..»
И тотчас — женский крик и детский стон.
Как бьют орудья по родной Москве!
По златоглавой, по первопрестольной!
Тому, кто пал, теперь уже не больно,
А ей-то — грешной матери? Вдове?..
А нам-то — присмиревшим пристяжным
невольным в той кровавой колеснице,
что в пропасть мчит,
что по костям катится,
а кучер хлещет, свищет пьяный в дым?!
Зачем молчали вы, колокола?
Зачем весь причт не вышел крестным ходом:
побрезговал ли ропщущим народом,
детьми?.. А те-то — меньше мал мала.
Как перемочь? Когда и сам Покров,
над мёртвыми простёртый головами,
белейший плат, просоленный слезами,
так влажно ал, так сумрачно багров?
Как пережить мне, что и я — жива,
когда баржой, телами нагружённой,
с душой, как будто заживо сожжённой,
вся — от Кремля и до горы Поклонной —
плывёт вдоль окон пленная Москва?
Воздвиженье
Всё так же своды безмятежно-сини.
Сентябрь. Креста Господня торжество.
Но был весь мир провинцией России,
теперь она — провинция его…
* * *
Одиночества белые стены,
и такая в кувшине вода,
будто свежую ветку сирени
принесут и поставят сюда.
Видно, кончено милое дело —
слушать речь, что до утра текла.
Все глаза-то мои проглядела.
Всех-то «жаворонков» испекла;
всех-то вёсен припомнила звуки,
все-то земли мои обошла…
Мылом-щёлоком вымыла руки
и присела, тиха, у стола.
Может, знаешь, каштан златоглавый,
может, скажешь, водица Днепра,
что мне делать с неласковой славой —
всё стучит да нейдёт со двора!
Может, знаешь, зачем земляникой
эта старая шаль зацвела?
Всё-то снится мне голод великий —
точно вновь я больна и мала.
Всё-то снится мне город в руинах,
буйнокрылая в окнах трава.
На шмелиных обугленных спинах
еле может стоять синева.
Еле может держаться широкий
купол неба — над твердью пустой…
И река — чуть светла за осокой,
и земля так суха за рекой.
И от стен обагрённой Софии,
от её закопчённых камней
снова смотрят в огонь неживые
византийские очи людей.
И едва отличим от мозаик
даже детский пылающий взгляд…
Вот в стакане вода замерзает.
Вот всю зиму коптилки коптят.
Вот моя золотая старуха —
грязно-серые косы до пят —
Богородице в самое ухо
что-то шепчет — и слёзы блестят.
Вот живучие годы промчались,
вот я тихую речь завела…
У любви неизбывная зависть
к прозорливой тоске ремесла.
У любимых — недвижные лица.
У чужих — доброхотны слова…
Отчий дом всё томительней снится,
терпеливый, заметный едва.
Но зачем эти голые стены,
этот пролитый мел голубой
мне кричат: «Только слёзы нетленны.
Это всё повторится с тобой!»
* * *
А та земля, в которую сойду,
которая в наследство мне досталась,
уже металась в пламенном бреду —
как будто вдруг к щеке моей прижалась...
Как будто этих пожелтевших рук
она ждала с заката до восхода,
как будто этот неутешный звук
сулит ей дождь иль солнце с небосвода.
Сулит колосья, полные зерна,
скоту — приплод, а девушке — обнову,
огонь в окне, и тени у окна,
и чью-то верность молвленному слову.
И чью-то разделённую любовь,
и кем-то сокрушённую разлуку,
и путнику — уже нежданный кров,
и грешнику — как раз по силам муку.
Сулит весну — и талый чернозём,
и эту жалость нежную к отчизне,
и всё, что мы опасливо зовём
не смертью, нет, но продолженьем жизни.
Ожидание чуда
А. Проханову
"Умом Россию не понять...”
Такие вынести потери
и вновь предаться древней вере —
цыплят по осени считать...
Ворчать, что горе — не беда,
да о стволах и — лесе...
Уже отпали города,
моря, станицы, веси.
Уже повымерло людей —
как в тую голодуху...
И сколь ни выбрано властей —
проруха на старуху!
И, сколь ни щедрый был Щедрин,
наврав про город Глупов,
за год один, за день один
у нас поболе трупов!
Кто с колокольни, кто с крыльца,
кто из окошка свержен.
Вон на какого молодца —
и то ОМОН рассержен!
И ничего-то не постичь,
кто нынче виноватей...
Молчит лефортовский кирпич,
и глух бушлат на вате.
Стоит такая тишина —
матросская полоска...
Идёт подпольная война,
а сыплется известка.
И карта ветхая страны
скупой овчинки уже.
Где реки синие, — видны
червонной краски лужи...
И впору б камни собирать,
не камни — пыль пустую...
Доколе можно — запрягать,
хваля езду лихую?..
А вот же медлим, господа
своей судьбины тайной.
Крушатся с рельсов поезда,
горят леса — случайно!..
А уж какой на промыслах
чадит пожар оплошный!..
Но боль — не в боль, и страх — не в страх
тебе, народ острожный!
Но вдруг случится и такой
неодолимый случай:
Господь пождёт, взмахнёт рукой —
склубимся гневной тучей!
И, разом на ногу легки, —
сполошная година! —
дойдут мятежные "совки”
до нужного Берлина.
И вспять откатится Восток,
и расточится Запад...
Блестит берёзовый листок:
Какой отрадный запах!
А там и папоротник твой
зацвел купальским цветом!..
Так было древнею весной.
Так будет скорым летом.
***
Страница, странница, страна…
Коснусь струны — и свет струится.
Язык родной, как дух томится,
какая вольность нам дана!
Какая рознь, какая связь, —
но вот сливается, двоится
блаженство, вздор, причуда, власть
твердить то — «кажется», то — «мнится».
Какая спесь! — но мне слышна
на переломе ночи звёздной
твоя лесная тишина,
разлитая по птичьим гнёздам…
***
Я не историю пишу,
а этот скудный день насущный,
в котором дремлет век грядущий,
привязанный к карандашу.
И тем единственным сильна,
что эху дальнему послушна,
а память столь же простодушна,
сколь коротка и зелена.
На сопках Маньчжурии
И.С. Козловскому
Эта грусть не сейчас родилась.
Это звякнул «Георгий» в коробке.
Это льётся над Родиной вальс,
заливая маньчжурские сопки.
А в окне столб луны голубой —
словно хлынуло море на сушу.
Бескозырки плывут чередой
по мою сухопутную душу.
Далека ты, родная земля,
не видать в этом жёлтом тумане.
Гаолян покрывает поля,
точно сплю я сама в гаоляне.
Это с чёрной тарелки певец —
с чёрной пахоты, из-под Полтавы…
Где ж ты, лирник, рыдальщик, гонец —
вестовой нашей горестной славы?
Под конец еле слышен рассказ,
заносимый песком и метелью…
Это льётся над Родиной вальс —
над твоей и моей колыбелью.
У Сергия. Родник
Почти не плачем и с судьбой не спорим:
авось сама отступит подобру?..
А колокольня — так же пахнет морем
на вербном, зеленеющем ветру.
А из фонтана чистая, святая
все так же звонко падает вода.
Вот детский локон. Вот и прядь седая
под вдовьим платом.
Нищих череда.
Вот юноша с бутылкой из-под «Колы»
стоит за льдистым, ломотным питьём.
Вон два монашка — верно, новосёлы
обители: сутулятся вдвоём...
Вот этот люд, что был моим великим
народом.
Как он скромен, молчалив.
Взор подымает к закопченным ликам.
Взор потупляет.
Внемлет: перелив
колоколов струится дробной нитью
от поднебесья до сырой земли...
И внемлет Сергий. Внемлет челобитью,
как я, лежащих в гное и в пыли.
О чём мы просим? О продленье жизни?
О здравье? Хлебе? Полосе удач?..
Но он-то слышит тихий, об Отчизне,
сокрытый в сердце, бессловесный плач.
Но он-то видит тающую свечку
в том частоколе золотых огней...
Души заблудшей чёрную овечку
встречает средь светающих полей.
Но он-то знает: год, ещё полгода —
так древние пророчества рекут —
и через Лавру ручейки народа,
как встарь, на Поле Чести потекут.
И он, воздев Державную Икону
над морем русых жертвенных голов,
благословит, чтоб сердцу — непреклонну
пребыть пред лютым натиском врагов.
А в небесах горит Господне око.
То Ярый Спас, то яроокий Спас.
Возьми воды, серебряной, глубокой,
для той страды, той смерти —
про запас...
Зимние птицы
Памяти Георгия Свиридова
I.
Молчим. Скорбим. Осиротели.
А может быть, она —мертва,
та Смерть под музыку метели
в канун Святого Рождества?
Ведь даже встрёпанные птицы
покинули её плеча,
чтоб впиться в нотные страницы,
крича, гортанно клокоча,
но вдруг светлея, розовея,
чтоб, сбросив черное перо,
вплетать в напевы снеговея,
напевов райских серебро...
II.
И воском ласковый сочельник,
как мёдом солнечным, пропах.
И шепчет лапник, шепчет ельник:
«Что было — прах, легло во прах;
но то, что дух, — неодолимо:
себя свежей, себя вольней,
летит — молить неутомимо
о милой Родине своей!»
6-7 января 1998 г.
Девятый день
Ещё и ель моя свежа:
горит в угоду новогодью.
Но плачет Музыки Душа,
душа, покинутая плотью.
Ещё и пушкинская тень
остра, быстра в Колонном зале.
Но гаснут свечи на рояле,
и полон мглы девятый день.
Еще стрекозы просверкнут
в златых власах крылатой арфы,
и струны вербный мёд прольют,
как миро из ладоней Марфы.
А флейта, внятная и там,
где сгрудились юго-славяне,
еще свирелит по лесам,
пастушит в солнечном тумане.
Еще гудёт Зелёный Шум
широкой праздничной кантаты, —
а мы полны тревожных дум
и тайной робостью объяты.
Как будто призрачную сень
незряче зрим, дремотно чуем...
То вьюги белая сирень
чело нам студит поцелуем.
То вражьи сети — иль покров
молитвенно простерт над нами?..
А вьюга горсти жемчугов
швыряет в мертвенное пламя.
«Всё мрак и вихрь», — говорим,
да нет родней её купели,
в ней — блеск седин, цветенья дым,
железа лязг и дробь капели;
в ней — гнев, и навьи голоса
хохочут, свищут и стенают,
и словно белые леса,
с корнями, по небу летают...
А вот приляжет у креста,
взобьётся облачком в изножьи, —
лебяжьим помыслом чиста,
утешлива, как слово Божье.
И, хвойной веткою шурша,
она до горнего чертога
превознесёт тебя, душа:
к Отцу — от отчего порога!..
13 января 1998 г.
Под Сретенье — сороковины
I.
Ныне отпущаеши...
День Сретенья, ты — день разлуки!
Прощальный звон... Приветный звон...
Как жадно старческие руки
простёр усталый Симеон!
Как нежно примет он Младенца,
как трепетно введёт во храм!..
Белеют снегом полотенца
вокруг иконы по углам.
Ведь, право, нет уже причины
томиться в дольних берегах...
И ты, душа, из отчей глины
летишь, летишь, покинув прах.
Оплакав прах, что был прекрасной —
земной Отчизною твоей,
где голый куст рябины красной —
зрит огорчённый воробей.
Где гимны русскому раздолью
смычки метельные поют;
где всклень полна счастливой болью
душа, свободная от пут.
Где голубое Лукоморье
затмило взору явь и близь;
где волей солнышка на взгорье
озимых всходы поднялись.
Где разом вербы посмуглели
и снится Вход в Ерусалим...
Где робко на Страстной неделе,
«Минуй мя, чаша...» повторим.
II.
А Сретенье зовём — Громница.
И се — громничная свеча
средь звёзд морозных золотится,
как летний полдень, горяча.
И се — кутья поминовенья
из красных, каменных пшениц.
Еловой ветки мановенье...
Чуть слышный возглас половиц...
И, как надгробие печали,
как, может быть, сама печаль,
чернеют ноты на рояле,
как чёрный лёд, блестит рояль.
III.
День Сретенья!.. Осиротенья
вчерашний день... Но как светла
долина слёз, обитель пенья,
где сорок дней метель мела;
Где скорбно в белоствольном зале
склонился долу мёрзлый куст;
где всей землёй мы прошептали
по Музыке сорокоуст.
21, 29 января 1998 г.