Анатолий Байбородин — верно, любимый мой современный писатель. Сказитель, волхв, мудрец. Давно знаком с его творчеством, несравненно разнообразным как по форме, так и по содержанию: рассказы, очерки, романы, повести — всё глубоко поэтичное и не вымученное, а лёгкое, ёмкое, свободное. А ещё близко мне творчество писателя Байбородина потому, что оно как полотно холста красками — насквозь пропитано добротой и спокойствием богатырским, знает мастер то место реки, где лучше идти вброд и босиком, спокойно обходить место на суше, где лежит увалень, а не взбираться на него, порой не стоит глядеть в его чёрствую душу, так можно помочь страннику, если просит, а коль противится — смиренно отойти.
Органично в руках мастера звучат гусли-слова, не часто используемые в наше время:
«…Снежно и глухо в таёжном распадке, на окраине байкальского села... Гой еси, добрый молодец, Иван свет Петрович, давай-ко, брат, почеломкаемся Христа ради, — Святослав отпахнул руки для объятий. С кем мир да лад, тот мил и брат… Наречённые братья поочерёдно, троекратно поцеловались с хозяином, лихо хлопая по плечу и, коль братчина, то и складчина, выложили на столешницу домашнюю снедь. Нет худа без добра: годы голодные, холодные, магазинское не укупишь, и хозяйки, кулями запасая муку и сахар, пекли шаньги творожные, брусничные и картошечные, пирожки и затейливые печенюшки, пироги с дешёвой рыбой, вроде хека и простипомы. И когда мужики выворотили постряпушки, стол ломился от наедков-напитков, ибо Иван тоже не посрамился: по случаю гостей протопил русскую печь и, загребая жар в загнетку, на горячем поду испёк дородных посольских омулей с картошкой; надолбил и оттаял квашеной капусты, потом выудил из заначки фляжку самогона, добротно настоянного на облепихе. Что уж скупиться: коли пир на весь мир да коли добрая гулянка, режь последний огурец…»
Вот оно, писательское владение словом. А уж коли читательское созвучное встречное даром восприятия отзовётся к этой разудалой распевщине сладкозвучной, крепкой вязанке слов, пенью соловьиному, купели чистоводной, — то уже поделать совсем нечего: берёт в полон поэтическое «акмэ», зачинателем которого был Николай Гумилёв, гармонично выверенное созвучие гласных и согласных звуков.
Но слово Байбородина, скорей, ближе к Клюеву-крестьянину, нежели дворянину заката Империи, будь он тысячу раз далёк от социального «базиса» «служилого сословия» времён её «золотого века». Скажу больше, Байбородин провёл зачин своей традиции, уникально «подхваченной», «додуманной» и переработанной, — в нечто своё сугубое сибирско-крестьянское, отдающее и сталинским классицизмом и есенинским голгофным словотворчеством.
Вообще давно знаком с его прозой. А вот любить и восхищаться («Восхищаться уж я не умею...» — так там у Есенина?) начинаешь по истечении определённого времени. Это — как изба: срубленная вручную несколько лет назад, забравшая много сил, отстоявшаяся, «севшая» и вот только теперь наслаждаешься теплотой её сосновых моготок. Писатель — прекрасный и тонкий знаток жизни народов Забайкалья. А также (я хочу оторваться от навязчивой чиновничьей, канцелярской терминологии) — Прибайкалья, Околобайкалья и всея Руси!.. Тонкий психолог и скрупулёзный внимательный наблюдатель — аристотелевская максима — «ничего для себя, я постою рядом для наблюдения за явлением» — вольная трактовка. «На что мы в действительности смотрим с отвращением, тончайшее изображение того мы рассматриваем с удовольствием» (Аристотель, «Поэтика» — точная цитата) — социального взаимодействия как отдельных этнических групп, так и суперэтносов. Если можно разделять солнце и луну, капель, ливень, гром и мороз с пургой, приокеанский свежий бриз и суховей. «…почудилось, гуляют не парни в синих джинсах и поношенных свитерах с вытянутыми воротами, а ратники в кольчугах, с мечами на чреслах, в золотистых шлемах, венчающих волнистые, шёлковые гривы; не артисты из театра, но богатыри с русской заставы, шлемоносцы, ратоборцы, русобородые и синеглазые, коим либо грудь в крестах, либо буйная головушка в кустах…»
Вот предстаёт передо мной Иван, но я вижу больше не его портрет, с прямым описанием внешности, а косвенное описание его личности. Он сразу предстаёт перед нами как владелец земли, обретённой «на хребтовом перевале веков», и избы, что «жалась к таёжному хребту».
«В деревнях — крестьяне. Бороды веники. Сидят папаши. Каждый хитр. Землю попашет, попишет стихи…».
Во время застолья Иван напивается «…в нынешнем застолье не пропускал мимо уст не единой чары, да не усы мочил, пил до дна, а посему так завеселел, что сквозь тьму веков узрел богатырскую заставу с алыми шатрами средь жёлтой ковыльной степи, усеянной басурманскими костями, где граяли чёрные вороны…» И тут нам являются ратоборцы Святослав, Илья Муромец, Глеб и Борис, Игорь и другие…
«…но вылетел из-за стола Борис, и кинулся добрый молодец в пляс, крутя кочергу, словно саблю, выделывая ногами замысловатые кренделя…»
И видим картину «всей Руси великой»: от Забайкалья до украинских долов с белёными хатами, рыжими горшками на плетнях. Автор эту картину передаёт через песни разных диалектов русского языка, сочно и органично.
«…взбурлил богатырский храп, словно захрипели, заскрипели в зимнем ветродуе кряжистые избяные венцы…» Но вскоре братчинный пир идёт к своему завершению, плавно перетекая в утро: «Ледяной куржак на окошках уже по-утреннему синел, но застольники вновь запели – ныне уже про горемычного бурлака…»
Вроде и бурлаки-то все извелись ещё в ХIХ веке, ан нет! — песенность самого слова зовёт употреблять его и в ХХI-м. Да и не ради «сладкозвучий», а видит автор тяжкую долю современных мужей, русского народа, — не можется им вырваться из порочной кабалы, болотного омута официозной пропаганды, труда на олигарха, кредитного ли рабства, а то и прямого услужению воротиле-бизнесмену, видящему в человеке лишь товар, да возможность, эксплуатируя его, сколотить себе хиленький да капиталишко. Всё сие лишь мои домыслы, не то закладывал автор, верно.
Рассказ длится чуть короче, чем пир братьев, побивших супостата, да и вспомнивших, что главная голова ещё не отрублена и извергает свои тёмные проклятья на русскую сторонку. Действие происходит в течение суток, но разворачивается вековая картина человеческого бытия. Поучающая, заставляющая размышлять, насыщающая пластичным живым поэтическим словом.
О ком, чьих жёнах, тоскует братия, какая недоля сковала её?
С мороза внёс в наполненную густым сытым теплом избу оставленную в сенях фуфайку. Так на контрасте ощущаешь язык залихватский, чистый, раскрепощённый и парящий, как орёл в горних вершинах. Несмотря на то, что вроде былинные времена, ан нет опять! — наше время, наше. Высокое искусство — такие короткие, добрые, мудрые сказы.