«ГРАЖДАНСКАЯ ДОБЛЕСТЬ И ПОДВИГ» А.К. ВОРОНСКОГО
«Гражданская доблесть и подвиг» ученика
Плеханова (Плехановские уроки в жизни, критике и публицистике А.К. Воронского)
«Есть одна область, где колоссальная роль Плеханова нами, марксистами, недостаточно оценена. Это область литературной критики…»
А.К. В о р о н с к и й. «На стыке».
«Опорой для неустанной внутренней работы
Воронского стали в первую очередь труды Г.В. Плеханова, учеником которого он себя считал и трагический разрыв которого с В.И. Лениным глубоко переживал…»
Г.А. В о р о н с к а я, И. С. И с а е в.
«Искусство видеть мир».
«… моя голова сейчас занята темами художественного порядка, и никак отвязаться я от них не могу», - писал А.К. Воронский из Л и п е ц к а 17 марта 1929 года.
Во второй половине 20-х годов Александр Константинович как бы «отходит» от публицистики и критики, всё более погружаясь в художественно-документальное писательство. «З а ж и в о й и м е р т в о й в о д о й»… Так назовёт он свою автобиографическую книгу.
Каков «ключ»? Какова «главная метафора»? - «Во всяком художественном произведении есть основная эмоциональная доминанта, общее мироощущение, общая чувственная оценка мира, людей, событий…»
«О времени и о себе»… Далёкое-близкое, минувшее, отзвучавшее,
отболевшее, «потревоженные тени»… Как это у Сергея Есенина: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне»?..
«Острая нужда». Знакомство с Вацлавом Воровским, редактировавшим в Одессе газету «Ясная заря». Первая публикация: эссе-фельетон 1911 года. «Литературное поприще». В 1918-ом Воровский, уже редактор иваново-вознесенского губернского «Рабочего края», вновь привлечёт
незаурядного автора к газетной работе. Рецензии, заметки, эссе, фельетоны,
публицистика, критика, «всякая всячина»… Пассионарное неприятие косного,
замшелого («отжившие люди, отжившие тени, отжившие настроения»).Романтически-мятежные поиски «свежей боевой струи», что «идёт из недр революционного народа. От сохи к станку».
3 февраля 1921 года приказом за подписью Н.К. Крупской его назначили заведующим редакционно-издательским подотделом Главполитпросвета. Его заботит судьба отечественного культурного наследия. «Читайте в первую голову наших классиков. Это то великое, драгоценное наследие, которое передаётся новому миру, рождающемуся в крови и неизбывных муках», - это его пожелание читателям.
Март 1921-го. Оргбюро ЦК РКП9б) утверждает его членом коллегии агитационно-пропагандистского отдела Госиздата. Вскоре его назначили главным редактором «Красной нови» – «толстого» литературно-художественного и общественно-политического журнала. Ему поручают также руководство новым издательством «Круг». Александр Константинович – активный лектор, интерпретатор художественных ценностей; он читает курс лекций по русской литературе в Коммунистическом университете имени Я.М. Свердлова, Педагогическом институте имени К. Либкнехта, Всесоюзном институте журналистики.
Вяч. Полонский признавал: «За А.К. Воронским в истории советской литературы должно укрепиться имя Ивана Калиты, собиравшего литературу по крупицам, когда она ещё не представляла того богатства, какое имеем теперь».
Многим помог, многих приободрил, многих воодушевил, многих отстоял Воронский… «Вы правы относительно А.К. Воронского…- писал 25 января 1926 года М.Пришвин Вяч. Полонскому, -…Воронского, которого никак нельзя обижать уже по одному тому, что во время литературного пожара он выносил мне подобных на своих плечах из огня».
* * *
Далёкое-близкое, отзвучавшее, переболевшее, передуманное, перечувствованное… «Семинарское подполье»… Кружок единомышленников. Чтение Добролюбова, Писарева, Чернышевского, Толстого. Заинтересовал Плеханов. «Будущие пастыри» приобщались к вольнодумству. «В незатейливой квартире одинокого консисторского чиновника хранился кружковой гектограф, и в партах семинаристы находили иногда листки. Фиолетовые буквы расползались кляксами, бумага была сначала сыровата, просохнув, коробилась. За год до
буйства листки гектографа перестали рассовываться по партам, вместо них появились папиросные бумажки с печатным шрифтом. Они тонко шелестели, пахли затхло. Призывы их казались сильнее заклятий и наговоров, они открывали края более волшебные, чем милые, несбыточные сказки раннего детства, Были ещё «Искра», «Революционная Россия», «Заря», «Андрей Кожухов», «Домик на Волге», «Кто виноват?». Их читали за
гардеробами в углах, в ретирадах, внимательно подклеивали каждый надорванный, потрепанный листок, всегда на них имелась длинная запись…»
Предреволюционная Тамбовщина… Историческое эхо сохранило имена Плеханова, Семашко, Кривенко, Терпигорева, Левитова. Первые упоминания об Ульянове:
« - Пароль!..
- Ленин! - поспешно и серьёзно ответствовал Валентин.
- Проходи!..
- Кто это Ленин? - спросил я Валентина, миновав пост.
Валентин провел уверенно пятерней по волнисто-кудрявой голове, подтянул пояс, обнажая ряд крупных, блестящих и неправильно посаженных зубов, ответил:
- Ленин - эмигрант, марксист. Он - за организацию профессиональных революционеров. По-моему, он прав. Мы должны стать революционерами по профессии. - Помолчав, он неожиданно прибавил: - Конечно, нас всех перевешают, но иного выхода нет…»
Автобиографическая проза мечтателя из тамбовской Добринки доносит до нас эхо былых дней, эхо судьбоносных событий:
«Да, это было, В промозглых, в прокисших стенах, впитавших елей и ладан православия, сумеречные и древние песнопения о человеческой юдоли, бренности и покорности, - двадцать с лишним лет тому назад в пропаде, в сирости и в заброшенности жили узким кружком подростки и замарашки с костлявыми ключицами и нескладно болтающимися руками. Мечтатели и юные фантасты, они тогда произносили, знали, почитали имя, которое теперь облетело всю поднебесную ширь. Привет вам, мои отважные. мои славные и смешные бунтари!..»
А.К.Воронский обладал незаурядным художественным дарованием, мастерски владел поэтическим словом-образом. Его воспоминания облекаются в форму музыкально-лирической, ритмически организованной прозы: «С какой нестерпимой, чудесной и грустной ясностью встают передо мной далекие дни!.. Споры об общине, об отрезках, о героях и толпе, самонадеянный и безоговорочный задор. Старая гитара и мандолина, тихий и меланхолический перебор струн и - «Волга, Волга, весной многоводной», «Волга-матушка бурлива, говорят, под Самарою разбойнички сидят»…
Мемуарист рисует пластически осязаемые, зримые воочию образы из своей романтической юности: «Ночь за окном, Остановившиеся, застывшие. завороженные глаза. Грезится: где-то скрипнула калитка, во тьме вдоль забора пробирается человек, у него настороженная походка, он прячет бголову, озирается; у него нет имени, у него нет крова, у него нет любимой, у него нет родных, Он живет неведомой, суровой жизнью… Клубы сизого дыма отвердевают: мелькнуло ли это лицо подпольщика, локон ли душистых женских волос напоминал о неизведанном и страшном счастье!.. Сны наяву ни о чем и обо всем, Это ноет в груди молодость, это поет кровь, это томит жажда отдать свои силы кому-то, куда-то, за что-то, это мерцает, мерещится неразгаданное будущее, встают золотые острова юности…Правда жен, в бурсацком кружке жили дружно, крепко стояли друг за друга, там не искали теплых, уютных мест, и можно поручиться: в нем не было предателей, изменников, пролаз и проныр…»
Воссоздавая страницы минувшего, мы не можем пройти мимо этих художественно-документальных зарисовок «участника жизни», запечатлевшего сложные и противоречивые события начала двадцатого века («Вольница», «Конец коммуны», «Две жизни», «По адресам», «Мы выступаем», «Военная организация», «Камера одиночного заключения». «Под конвоем». «Ссылка»).
* * *
Липецкая «с с ы л к а»… Добровольно-принудительная самоизоляция…
«Хождения» по окрестностям… Нижний и Верхний парки… Тот же Каменный лог… «Липецкий Есенин» – Алексей Липецкий
«Городок» Алексея Липецкого:
То затерявшийся в расселине, Попрятав мысли за калитками,
То выползающий на бугорок, Связав цветы страстей в узлы,
Как на ладони, в рамке зелени, Тут люди ползают улитками,
С горы весь виден городок. Ни добродетельны, ни злы.
Отсюда словно он игрушечный, И не однажды звезды видели,
Но тишина в нем целый день, Как, гостью лучшую небес,
И не спугнул бы выстрел пушечный Любовь тут гнали и обидели,
Его насиженную лень. Смешав с подругою повес.
Под спудом будней изнемогшая, И мимо окон занавешенных
Связав цветы страстей в узлы, Она бежала в край иной
Тут люди ползают улитками, Искать страданием утешенных,
Ни добродетельны, ни злы. А не заботой мелочной.
Припомнился рассказ Тимирязева, когда в очередной раз вскипел спор о теоретическом и прикладном познании:
- Как то ( это было лет сорок тому назад) ко мне на чердачок пожаловал один моралист. Застав больного и явно не преуспевающего человека, окруженного бесчисленными колбами, сей моралист разразился громкозвучными обличениями. - «Стыдитесь, стыдитесь, - вещал он, - кругом вас нищета и голод, а вы возитесь с какою-то болтушкой из сахара и мела. Кругом вас люди бедствуют от ужасных жизненных условий и болезней, а вас заботит мысль, откуда взялась эта серая грязь на дне колбы. Смерть рыщет кругом вас, уносит отца, опору семьи, вырывает ребенка из объятий матери, а вы ломаете себе голову над вопросом, живы или мертвы какие-то точки под вашим микроскопом. Стыдитесь, разбейте скорее ваши колбы, бегите из лабораторий, разделите труд с трудящимися, окажите помощь болящему, принесите слово утешения там, где бессильно искусство врача».
Красивая роль, конечно же, выпала бы на долю негодующего моралиста, и ученому пришлось что-нибудь пробормотать в защиту своей праздной эгоистической забавы. Но как изменились бы эти роли, если бы наши воображаемые два лица встретились через сорок лет. Тогда ученый сказал бы моралисту приблизительно следующее: «Вы были правы, я не разделяю труда с трудящимися, - но вот толпы тружеников, которым я вернул их миллионный заработок; я не подавал помощи больным, но целые н а с е л е н и я, которые я оградил от болезней. Я не приходил со словами утешения к неутешным, но вот тысячи отцов и матерей, которым я вернул их детей, уже обреченных на неминуемую смерть». А в заключение наш ученый прибавил бы со снисходительной улыбкой: «И всё это было там, в той кобе с сахаром и мелом, - в той серой грязи на дне этой колбы, в тех точках, что двигались под микроскопом». Я полагаю, на этот раз пристыженным оказался бы благородно негодующий, но близорукий моралист.
Тимирязев был тысячу раз прав… Да, вопрос не в том, должны ли ученые и наука служить своему обществу и человечеству, такого вопроса и быть не может. Вопрос в том, какой путь короче и вернее ведёт к цели. Идти ли ученому по указке практических, житейских мудрецов и близоруких моралистов или идти, не смущаясь их указаниями и возгласами, по единственному возможному пути, определяемому внутренней логикой фактов, управляющей развитием науки; ходить ли упорно, но беспомощно вокруг да около сложного, еще не поддающегося анализу науки, хотя практически важного, явления или сосредоточить свои силы на явлении, стоящем на очереди, хотя с виду далеком от запросов жизни, но с разъяснением которого получается ключ к целым рядам практических загадок. Никто не станет спорить, что наука имеет свои бирюльки, свои порою пустые забавы, на которых досужие люди упражняют свою виртуозность; мало того, как всякая сила, она имеет и увивающихся вокруг неё льстецов, и присасывающихся к ней паразитов. Конечно, но не разобраться в этом ни житейским мудрецам, ни близоруким моралистам, и, во всяком случае, критериумом истинной науки является не та внешность узкой ближайшей пользы, которой именно успешнее всего прикрываются адепты пседонауки, без труда добывающие для своих пародий признание их практической значимости, и даже государственной полезности!..
Воронский, мысленно соглашаясь с тимирязевскими суждениями, подумал: подставьте в этих прекрасных и глубоко верных, горячих словах великого русского естествоиспытателя и нашего товарища вместо «наука», «ученый» слова «искусство», «художник», и их целиком и без какого-либо изъятия можно направить против наших современных ультраутилитаристов. Бывают эпохи, периоды, когда прикладное искусство, прикладные науки, агитки, фельетоны, проповедничество получают законное преобладающее значение, - когда художник, ученый должны быть в первую очередь агитаторами, трибунами, когда задачи теоретического или конкретного познания отступают на задний план. Бывают моменты и более крепкие и простые: ученому и художнику, если они живые люди и хотят идти в нога в ногу с творцами будущего, приходится отказываться и о т а г и т о к, и взять в руки винтовку вместо пера, стать у пулемета. В эти моменты преступно заниматься и агитками. Но тот, кто отсюда сделал вывод: искусство и наука да упразднятся, будет величайшим простаком, чтобы не сказать более…
Рациональное и эмоциональное… В статье «О Горьком» Воронский размышляет о творческом феномене философско-психологической прозы М.Горького, всесторонне анализируя через «плехановскую призму» художественно-философские построения М. Горького: «Он не хуже других знает о законах, открываемых умом человека, он знает, что во вселенной есть свой порядок и своя закономерность, но ещё Г.В. Плеханов однажды справедливо заметил, что искусство плохо мирится с рассудком: определяющим для художника является эмоциональное, ещё больше – бессознательное начало, и, думается, не мимолетны у Горького ни эти мучительные фантазмы, ни признания героев его рассказов. Представления о мире «по Эмпедоклу» – игра художественного воображения, но эти образы, эта игра имеют свой немаловажный смысл.
Воронский уловил связь между плехановской концепцией и мыслями, высказанными Михаилом Пришвиным. Алексей Константинович ссылается на
недавнюю горьковскую статью о Пришвине:
«Я очень долго восхищался лирическими песнопениями природе, но с годами эти гимны стали возбуждать у меня чувство недоумения и даже протеста. Стало казаться, что в обаятельном языке, которым говорят о «красоте природы», скрыта бессознательная попытка заговорить зубы страшному и глупому зверю Левиафану – рыбе, которая бессмысленно мечет неисчислимые массы живых икринок и так же бессмысленно пожирает их. Есть тут что-то, похожее на унижение человеком самого себя перед лицом некоторых загадок, еще не разрешенных им. Есть нечто «первобытное и атавистическое» в преклонении человека пред красотой природы, красотой, которую он сам силою воображения своего внес и вносит в неё.
Ведь нет красоты в пустыне, - красота в душе араба, и в угрюмом пейзаже Финляндии нет красоты, - это финн её вообразил и наделил ею суровую страну свою. Кто-то сказал: «Левитан открыл в русском пейзаже красоту, которой до него никто не видел». И никто не мог видеть, потому что этой красоты не было, и Левитан не «открыл» её, а внёс от себя, как свой человеческий дар Земле. Раньше его Землю щедро одаряли красотой Рейсдал, Клод Лоррен и ещё десятки великолепнейших мастеров кисти. Великолепно украшали её и учёные, такие, как Гумбольдт, автор «Космоса». Материалисту Геккелю угодно было найти «форму красоты» в безобразнейшем сплетении морских водорослей и в медузах, он нашёл и почти убедил нас: да, красиво. А древние элолины, тончайшие знатоки красоты, находили, что медуза отвратительна до ужаса. Человек научился говорить прекрасными, певучими словами о диком вое и реве метелей зимних, о стихийной пляске губительных волн моря, о землетрясениях, ураганах. Человеку и слава за это, перед ним и восторг, ибо это сила его воли, его воображение неумолимо претворяет бесплодный кусок космоса в обиталище свое, устроя Землю все более удобно для себя и стремясь вовлечь в разум свой все тайные
силы её».