Чтобы разрешить вынесенный в заглавие вопрос, вовсе не обязательно касаться личности Есенина, достаточно ограничиться анализом эволюции лирического героя его стихов.
Этот герой у Есенина постоянно выступает в роли странника. Странника довольно необычного для дореволюционной России, зато типичного для России послереволюционной. «Пойду в скуфье смиренным иноком иль белобрысым босяком», признается один из таких странников: для него нет разницы, кто он – почитаемый сельскими жителями инок или не почитаемый ими босяк. Позже Есенин, приобретя осознание себя как исключительной личности, выпадающей из общего народного ряда, разрешит для себя эту дилемму, из двух отмеченных ипостасей предпочтя последнюю и все более сживаясь с ролью городского босяка. С введением этого образа, демонстративно совмещаемого с автором, качественный уровень поэзии Есенина постепенно понижается, недюжинная поэтическая энергетика направляется на создание броских образов, противоречащих русскому взгляду как на окружающий мир, так и на соотношение в нем его компонентов. Читаем в стихотворении «Устал я жить в родном краю…», входящем в книгу «Трерядница» и предваряющем стихи книги «Москва кабацкая»:
Устал я жить в родном краю,
В тоске по гречневым просторам,
Покину родину мою,
Уйду бродягою и вором.
Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.
Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чье имя берегу
Меня прогонит от порога.
И вновь вернусь я в отчий дом.
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер над окном
На рукаве своем повешусь.
Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам,
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.
Возможно, то, о чем пишется в этих стихах – это всего лишь поза, которая не только в поэзии, но и в жизни изрядно вредила Есенину, но обратим внимание на точность предсказания – вплоть до деталей его будущей участи, и в особенности на решительное и вполне добровольное изъятие себя вначале из контекста устоявшейся русской жизни, а затем - посредством самоубийства - и из нее самой. Всё позднее творчество Есенина – это довольно однообразные вариации на впервые забрезжившую здесь тему: приблизительно с 1923 г. большинство его стихов напоминают уже скорее городские романсы, их достаточно серьезная удалённость от народных первоисточников ещё больше, чем в приведённом стихотворении, поэтому не в последнюю очередь они так любимы в уголовной среде с ее дешевой романтикой. Это замечено не мной – об этом размышляет в одной из своих книг чуткий на подобные вещи Варлам Шаламов, да и пролог «Калины красной» Василия Шукшина может служить достаточно наглядным тому подтверждением. Причина в том, что на позднем этапе творчества Есенин использует формы русской народной поэтики исключительно для передачи изломов собственного сознания, но это зачастую теряющее себя как часть целого и сознание как раз и противоречит слитому в одно целое с окружающим сознанию народному.
Выжимание сочувственной слезы из сентиментального читателя отнюдь не самая главная цель поэзии, скорее даже вовсе никакая не цель, хотя, наверное, как одно из немагистральных ее направлений это вполне приемлемо. Есенин в этом смысле, как мне представляется, не только задал русской поэзии новые, мало представимые до него направления, но и причинил ей изрядный и даже непоправимый ущерб, ибо после него у его последователей эта чувствительная нота, усугубленная крайне трепетным отношением к себе как к поэту, сделалась основной.
Чтобы понять, как это произошло, вернемся от послереволюционного периода есенинского творчества, отмеченному метаниями в попытках обретения нового себя то ли в качестве последнего поэта старой деревни, то ли в качестве первого певца деревни новой, к творчеству периода раннего, где таких метаний нет и в помине.
Лучшими стихотворениями раннего периода несомненно являются те, где образ лирического героя вообще отсутствует, но зато присутствует образ русского народа в высших проявлениях духа:
Шел Господь пытать людей в любови,
Выходил Он нищим на кулижку.
Старый дед на пне в сухом, в дуброве,
Жамкал деснами зачерствелую пышку.
Увидал дед нищего дорогой,
На тропинке, с клюшкою железной,
И подумал: «Вишь, какой убогой, -
Знать, от голода качается, болезный».
Подошел Господь, скрывая скорбь и муку:
Видно, мол, сердца их не разбудишь…
И сказал старик, протягивая руку:
«На, пожуй…маленько крепче будешь».
В это время поэзия Есенина как никогда близка (по крайней мере, по внешним признакам) к поэтике русского духовного стиха, основательно, правда, им переосмысленного. В одном из стихотворений книги «Радуница» в довольно эксцентрическом ракурсе присутствуют даже исполнители этих стихов – калики перехожие. Что же касается собственно есенинских опытов в жанре духовных стихов, то в качестве примера можно привести хотя бы такое:
Как по мостику, кудряв и желторус,
Бродит отрок, сын Иосифа, Исус.
От восхода до заката в хмаре вод
Кличет утиц он и рыбышек зовет:
Вы сходитесь ко мне, твари, на корму,
Научите меня разуму-уму.
Как по бережку, меж вымони и гор,
Тихо льется их беседа разговор.
Мелка рыбешка, сплеснувшись на песок,
Подает ли свой подводный голосок:
Уж ты чадо, мило дитятко, Христос,
Мы пришли к тебе с поклоном на допрос.
Ты иди учись в пустынях да лесах;
Наша тайна отразилась в небесах.
В точно таких же формах выражается религиозность тогдашнего есенинского героя:
Чую радуницу Божью –
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между елок,
Меж берез кудрявых бус,
Под венком, в кольце иголок
Мне мерещится Исус.
Он зовет меня в дубровы,
Как на царствие небес,
И горит в парче лиловой
Облаками критый лес.
Голубинный дух от Бога,
Словно огненный язык,
Завладел моей дорогой,
Заглушил мой слабый крик.
Льется пламя в бездну зренья,
В сердце радость детских снов,
Я поверил от рожденья
В Богородицын покров.
Подобные стихи составляют приблизительно треть всего творчества Есенина. Кардинальный перелом – книги «Преображение», «Сельский часослов» и в особенности «Трерядница», где зафиксировано расставание автора с покинутой им Россией и напрямую связанное этим уходом гадательное, почти уверенное предсказание своей гибели и едва ли не сознательное предание себя в коловорот демонских, терзающих Родину сил. Самое выдающееся произведение тех лет – поэма «Преображение». Почти все её стихи – это крики о помощи отдаляющейся от Бога души, а самые последние – отречение её и от Бога, и от своего носителя.
Следующий за «Преображением» цикл «Инония» – начинается уже прямыми богохульствами, подменой Бога собой и упор на принципиально новое «я». Теперь вместо Бога и Святой Руси - то и дело рассыпающееся несоединимыми осколками авторское « я», имеющее в своей основе ту же самую мысль, что и у извечного есенинского антагониста Маяковского. Теперь гипертрофированное «я» станет главным во всех стихах Есенина – особенно переходной, послереволюционной поры. Больше всего сходство с Маяковским ощутимо в поэмах «Иорданская голубица», «Товарищ», «Отчарь», собственно и составляющих сборник «Сельский часослов», а в более худшем варианте – поэме «Инония», где вместо христианского Бога России предлагается новый языческий Бог, идентичный самому поэту:
Говорю вам – вы все погибните,
Всех задушит вас веры мох.
По иному над вашей выгибью
Вспух, незримой коровой бог.
И напрасно в пещерах селятся
Те, кому ненавистен рев.
Все равно – он иным отелится
Солнцем в наш русский кров.
Новый сойдет Олимпий
Начертать его новый лик.
Говорю вам – весь воздух выпью
И кометой вытяну язык.
До Египта раскорячу ноги,
Раскую с вас подковы мук,
В оба полюса снежнорогие
Вопьюся клещами рук.
Коленом придавлю экватор
И под бури и вихря плач
Пополам нашу землю матерь
Разломлю, как златой калач.
И в провал, оттененный бездною,
Чтобы мир весь слышал тот треск,
Я главу свою власозвездную
Просуну, как солнечный блеск.
И четыре солнца из облачья,
Как четыре бочки с горы,
Золотые рассыпав обручи,
Скатясь, всколыхнут миры.
Далее в поэзии Есенина не будет столь прямых богохульств, но зато будут присутствовать попытки подмены Бога человеком, что, например, очень явственно в монологе Хлопуши из драматической поэмы «Пугачёв», написанной в период есенинского увлечения имажинизмом. Если слушать или читать ее вне зависимости от контекста, то может вполне сложиться впечатление, что это монолог человека, наслышанного о Христе и сгорающего от желанья поскорее Его увидеть. Но речь здесь, как известно, идёт о Пугачеве, который становиться, таким образом, заместителем Спасителя-Мессии. Объединяет эти две ипостаси, слитых в одну, нескрываемая революционность вполне в духе времени написания. Правда, очередной после Маяковского революционный горлопан из Есенина всё же не вышел, да и выйти не мог ввиду двойственности его позиции, одну сторону которой определяла пускай и искаженная, но всё-таки русская, а не космополитическая, как у Маяковского, религиозность. Однако даже такая религиозность исчезает из стихов последних лет, в которых Есенин перестает быть гением, к чему, кажется, он был предназначен. Он действительно был рождён Божьей дудкой, человеком, призванным воспевать Родину, красоту мира, а в дальнейшем вполне мог стать поэтом, постигающим глубинные основы русской жизни, что всегда было главной задачей его соратника Николая Клюева. Но вместо этого предпочел скользить поверх них, а вместо красоты мира стал воспевать себя самого.
Была у него и чистота поэтического восприятия, и поэтическая интуиция, и от Бога поставленный голос – но часть из этого растранжирил он сам, часть отняла революция, смешавшая совершенно несовместимые и поэтому роковые не только для Есенина, но для любого русского человека понятия, с разграничением которых не смогла сладить подверженная внешним воздействиям, чувственно-увлекающаяся есенинская натура.
Растерянность той поры с большой эмоциональной силой запечатлена в «Кобыльих кораблях», но далее она свелась ко все большему скатываниию в чисто лирическое самоутверждение в «Москве кабацкой», в «Исповеди хулигана» – вплоть до попытки принятия новых веяний в сборнике поэм «Русь советская», где заметно обостряется разрыв между его тогдашним и оставшимся в прошлом « я». Эти неразрешимые противоречия составляют нерв поэзии позднего Есенина и определяют ее глубинный драматизм. А то, что выступило на поверхность, было всего лишь мутью, поднявшуюся от невидимого подспудного, сотрясавшего не только и не столько душу поэта, сколько весь его генетический состав. Который, в придачу, активно расшатывал и он сам.
Показательна в этом контексте гибель Есенина. Не так уж важны, как мне кажется, непрекращающееся споры о том, сам ли он покончил с собой или ему помогли в этом. На мой взгляд, вопрос о гибели поэта уместнее поставить так: мог ли он жить дальше среди все накопляющихся внутренних противоречий, да при этом еще и оставаясь поэтом? Внешние факторы, содействующие его гибели, могут быть в таком случае отодвинуты на задний план, а то и вовсе оставлены в покое.
Илл. Д. Лучанов. Есенин в кабаке






