Отрывки из книги
Зубков Е.В. «Житие инженера. Опыт бытописания середины ХХ века в трех частях с отступлениями». М., Издательский дом МЭИ, 2011г., 399[17]с. илл. (заказ книги по ссылке: www.alib.ru/bs.php4?bs=FINIST)
К вероятным читателям: следует иметь в виду, что книга была закончена шесть лет назад.
Что я помню о войне.
Что может запомнить ребенок на отрезке жизни от трех с четвертью до семи с половиной лет? Столько было мне, когда война началась и когда она (уже с Японией) закончилась, а я пошел в школу. Что-то помню по рассказам родителей, что-то - сам в стершихся от времени зрительных образах. Как будто кучка старых слайдов и кусков кинопленки осталась в голове. По мере взросления куски стыкуются между собой и, с опорой на устную семейную хронику, приобретают связное содержание.
Начала войны не помню. Первое осознание себя приходится на осень 1941-го года, когда очутился в Орехово-Зуеве, в семьдесят девятой казарме (так называлось общежитие бывшей Никольской мануфактуры Саввы Морозова, где жила вся бабушкина, по отцовской линии, родня). Моя бабушка, Клавдия Михайловна Зубкова (1886-1944), до замужества Панкрашина, дочь крестьянина деревни Малая Дубна, Покровского уезда, Владимирской губернии.
У моего прадеда Панкрашина Михаила Ивановича и его жены Александры Васильевны было восемь детей: Лидия, Елена, Клавдия, Иван, Павел, Федор, Евгений, Николай. Прадед работал счетоводом на Никольской мануфактуре и жил в упомянутой 79-й казарме; позже там жили дядя Федя с женой и дочерью, тетя Лида с мужем и дочерями. Весь клан Панкрашиных работал на Никольской мануфактуре. Работая один, прадед мог содержать семью, няньку и кухарку для многочисленной семьи. При этом не бедствовали, жили в достатке.
Дядя Федя, тетя Лида – я их так называл, хотя это были мои двоюродные дедушки и бабушки; отец называл их просто по имени. У Лидии Михайловны (по мужу Яшиной) к началу войны росли две дочери: Нина, ей шел семнадцатый год, и Таня, ей было одиннадцать. Муж тети Лиды, Михей Александрович Яшин, к тому времени уже пятый год мотал 10-летний срок на Колыме, куда попал по доносу своего же сослуживца, а работал в плановом отделе фабрики («интриги, батюшка, интриги», как в старом анекдоте). В 1946 году срок истек, и его расконвоировали, но до 1948 года не выпускали на Большую Землю, и он работал бухгалтером в Ягодном. Потом сослали в Казахстан, и этот отрезок его жизни в чем-то сходен с мытарствами А.И. Солженицына. Дядю Михея мучили боли в желудке, дочери сказали: рак, дольше полугода не протянет, и прооперировали. Диагноз оказался ошибочен. На самом деле была застарелая язва; она зарубцевалась, но возникли спайки, которые и удалили при операции. Нина рассказывала мне, что выглядел отец ужасно: «просто скелет, обтянутый кожей». Позже из Казахстана дядя Михей перебрался во Владимир. Правило 101-го километра действовало, и он навещал семью только по воскресеньям. В 1954 году после реабилитации вернулся в Орехово-Зуево, сделался счетоводом при церкви и прожил до 86 лет, скончавшись в 1980-м. В 1973 году мы с ним впервые встретились на похоронах Федора Михайловича, и дядя Михей рассказывал мне о своей колымской эпопее. Вот к его жене, тете Лиде, меня и двоюродного брата Диму (Дмитрий Николаевич Худолей (1932 – 2005)) и отправили осенью сорок первого, когда бомбежки Москвы усилились. С нашим приездом у тети Лиды на шее оказалось четверо детей: шестнадцати, одиннадцати, девяти и трех с половиной лет (это я). Старшие ходили в школу и учили уроки, а я путался под ногами, и кое-какие обрывки знаний западали в мою (еще пустую) голову…..
Помню воздушную тревогу. Спускались в бомбоубежище – в подвал через прямоугольный люк в полу первого этажа. Низкий потолок, узкая щель, трубы вдоль стены, тишина и особый запах подвала. Там было светло и чисто, но очень тесно. Наверное, это была не единственная воздушная тревога, но запомнилось только одно посещение бомбоубежища. На следующий день (или может, это было после другого налета) только и разговоров было о том, что здоровенная фугаска (называли двести пятьдесят килограмм) упала через дорогу, напротив казармы. А там был небольшой парк, тянувшийся вдоль Горьковской железной дороги и отделявший ее от города. Бомба попала в беседку, развалила ее, но не взорвалась, по счастью. Утром Нина повела меня в парк, посмотреть. Помню холодное, поздней осени, солнечное утро и бревна разбитой беседки, освещенные низким солнцем…..
Уже прочтя мою книгу, Таня, живущая сейчас в Челябинске (ей далеко за 80), прислала длинное письмо, добавив подробности того периода. Как мы играли в войну: одеяло расстилали на обеденном столе и оно свешивалось до пола. Под столом была «землянка». Как тетя Лида разрешала зажигать там свечку, как однажды я уснул в «землянке». Вспомнила, как при одной из бомбежек осколок влетел в комнату, попал в диван, а после долго хранился в доме на видном месте…….
Тем временем в Москве отца, работавшего на заводе «Динамо» и по состоянию здоровья не подлежавшего призыву, откомандировали в Бронетанковую Академию им. Сталина (позже – им. Малиновского). И вышел приказ: несколько часов на сборы, и – в эшелон, на эвакуацию. Пригородные поезда не ходили; из Москвы без специального разрешения не выехать. И получилось так, что родители уехали без меня. Ехали в теплушках, под бомбежками, в неопределенности – конечный пункт долго был неизвестен. Дедушка с бабушкой остались в Москве, а я у тети Лиды на руках. Деду было 64 года, он еще работал (вышел на пенсию в 80 лет, только в 1957 году) и уезжать никуда не собирался, да их и не эвакуировали. После неожиданного отъезда родителей все были в шоке, но уже ничего нельзя было изменить.
Отец все-таки сумел приехать за мной под самый Новый год из Ташкента. Остался в памяти смутный отпечаток: в кепке, в кожаном коричневом длинном пальто отец стоит в дверном проеме из прихожей в комнату и свет тусклой, без абажура лампочки, падает на него справа, сверху……..
В ноябре сорок второго, меньше чем через год, мы вернулись домой. При посадке в общий вагон в Ташкенте вечером была свалка, и меня передали в окно на руках.
В Москве. 1942 – 1945 г. г.
В Москве на мокрые мостовые уже выпал снег. Было сыро и холодно.
После жаркого солнечного Ташкента серый, холодный сумрак неуютных комнат в старом доме на Ольховской улице. Голодная, изо всех сил напрягающаяся в войне, ноябрьская Москва 1942 г.
Военная мельница набирала обороты, перемалывая противостоящие армии. Война, как цунами волна нахлынула на Россию с запада и докатилась до Волги, а выплеском эвакуированных – до Сибири. Осень и зима сорок второго – пик противостояния. Переломный, определивший исход войны за два с половиной года до ее окончания Сталинград еще не свершился, до победы, ох, как далеко, но вера в неё была.
Москва, как и вся страна, полнились жертвами кровавой мельницы. Их количество росло с каждым днем – искалеченные, но выжившие фронтовики-инвалиды. Хромые, слепые, лишившиеся человеческих лиц после ожогов и ранений, с порушенными нервами и психикой, безрукие, безногие, на костылях или вообще без них, с замотанными в войлок, тряпки и резину обрубками ног и деревянными колодками в руках, которыми отталкивались, перенося тело по грязным тротуарам и мостовым в ногах у толпы, или на сколоченных дощатых (даже тележками не назовешь) поддонах, поставленных на четыре подшипника, жестко и оглушительно жужжащих на асфальте и безнадежно вязнувших в снеговой каше и буксующих на льду. Инвалиды, просящие милостыню у Елоховской церкви, мимо которой мы ходили на Немецкий (Бауманский) рынок. Инвалиды около рынка и на самом рынке, продающие самодельные зажигалки, сделанные из патронных гильз, сидящие с морской свинкой, вытаскивающей из ящика бумажки с предсказанием судьбы (до чего же остро тогда стоял для всех этот проклятый вопрос дальнейшей судьбы), инвалиды в трамваях и электричках, поющие под гармошку или без нее, «a capella».
Страх получить похоронку. Голод. Нищета.
….Жили мы на втором этаже, и временами смотреть в окно было интересно. Сотрясая дом и наполняя комнаты грохотом, гусеницами высекая искры из булыжника, по улице прокатывались танки, покидавшие АРЗ-5 (авторемонтный завод). С мебельной фабрики, что была напротив нашего дома (и где позже, в 80-годах, делали стенки «Ольховка»), на грузовиках везли самолетные плоскости («рус-фанер»), серо-голубые с одной стороны и светло-зеленые – с другой, с красными звёздами. …..
Тянулись серые, голодные дни. Дед работал неподалеку, на АРЗ-5. Приходил с работы вымотанный, голодный и злой. Бабушка вела хозяйство, а я сидел при ней дома. Родители пропадали на авиационном заводе в Тушине (завод № 500 НКАП – наркомата авиационной промышленности. Теперь это территория НПО «Молнии» – родины «Бурана»), приезжали поздно, когда я уже спал, а уезжали, когда я еще спал. Отец часто ночевал на заводе. Работали они в конструкторском бюро: отец – на должности инженера (к началу войны он учился на заочном отделении Московского Энергетического Института), мама – в должности техника-конструктора…..
Скудные запасы кукурузной крупы, привезенные из эвакуации, быстро истощились (манной крупы не было, и меня кормили её кукурузным аналогом). И помню, в один прекрасный день, я попросил у бабушки каши, а она сказала: «Все. Кончилась крупа». С едой было плохо. Ели кормовую с твердыми волокнами свеклу, из картофельных очисток готовили котлеты и рагу, отчего делалась изжога. Взрослые жевали кофейную гущу – остатки суррогатного, с желудями и цикорием кофе. От недоедания и авитаминоза у меня по ногам пошли язвочки; не чирьи, а именно язвочки, небольшие розово-красные. Они лопались и мокли, к ним приставали бинты. Остались в памяти опухшие от голода ноги отца, толстые как поленья, ровные, белые. А был ему тогда всего тридцать один год. В сорок третьем бабушка стала чувствовать себя очень плохо и уехала к дочери, к тете Клаве. Как быстро и беспощадно показало время, уехала помирать……..
С отъездом бабушки маме пришлось перейти на надомную работу, что денег в семье, естественно, не прибавило. Теперь она днями и ночами (и на работу, и на хозяйство дня не хватало) сидела за чертежной доской. В то время процесс создания рабочих чертежей для производства включал в себя этапы:
– выполнения чертежа (белкá) в карандаше на плотной бумаге (ватмане);
– копирования белкá на кальку тушью;
– изготовления светокопии (синьки) с кальки.
Синьки и были окончательными рабочими чертежами, по которым конструкция создавалась «в железе». Работы первого этапа невозможны без постоянного тесного контакта со всей конструкторской бригадой и ведущим конструктором. Пришлось маме выполнять работу копировщицы, единственно возможную надомную работу. Чтобы ехать на завод – сдать готовые кальки и получить новые чертежи (поездка на целый день), надо было предварительно отвезти меня к тете, в Новогиреево, а на третий день приехать и забрать меня домой, на Ольховку. С Ольховки в Гиреево на трамваях с пересадками – часа два в один конец…… Как-то раз маме пришлось взять меня с собой на работу. Даже сейчас из района трех вокзалов в Тушино путь не быстрый, а тогда, в сорок третьем, ни кольцевой, ни Таганско-Краснопресненской линий метро еще и в помине не было. И тут я сделаю небольшое отступление.
Отступление. Про метро
Что восхищает и вызывает уважение: несмотря ни на что метро в войну строили. Участок «Бауманская» – «Электрозаводская» – «Сталинская» (позже «Семеновская») – «Измайловская» (позже «Партизанская») сдали в сорок четвёртом году. Какой ценой? Да, цена немаленькая, с привкусом крови. Да, голодали. Да, надрывались и умирали, но уважали себя, свою страну, Родину. Гордость была, было самосознание: мы – великое государство, мы – великий народ, мы все равно свернем головы фашистам. Мы уверены в этом и мы строим метро и, если не для себя, если не доживем, то для наших детей, для наших внуков. Мы строим метро, строим красиво, с размахом: в мраморе, граните, бронзе, мозаике.
А Сталинград еще не состоялся, еще висим на волоске, но мы строим метро!
И когда я слышу сейчас от скупающих европейские поместья и замки, от вышибаемых полицией за непотребное поведение с европейских курортов, от владельцев полей для гольфа, от набивающих фингалы на заграничных горнолыжных трассах, от скупающих элитарные зарубежные футбольные клубы, когда я слышу от них, что нет денег на строительство метро…
А зачем им метро? Они же гордятся тем, что на метро не ездят и потомки их вообще никогда на метро не будут ездить (это они так думают). Не для этого их трудовые миллиарды предназначены……
*****
А солнце истории закатывалось в Германии и всё сильнее пригревало в Советском Союзе. Ощутимые признаки появились летом сорок третьего. Первый салют после Курской дуги. Орудийные залпы вызывали забытое, непривычное чувство праздника. В августе было еще светло, и ракеты: красные, зеленые, синие, белые с треском взлетали в летнее, безоблачное, розоватое закатное небо, рисуя параболы счастья: стремительный взлет и расцвет, зависание в апогее и тихое шипение и угасание. Начавшись с Курской дуги, салюты шли все чаще. Недалеко от нас, на Новорязанской, ближе к трем вокзалам с наиболее высокого здания тоже запускали ракеты. Все окрестные пацаны, от мала до велика, сбегались подбирать падающие гильзы. Побежал и я однажды вместе с другими, но на пути к заветной гильзе получил мощный пинок в зад от какого-то верзилы. Потряс меня не сам удар, хотя было ощущение, что даже мозги подпрыгнули, а сам факт – ни с того, ни с сего…
Дома у нас была карта, не физическая, не политико-административная, мне кажется, это была подробная карта железных дорог - цвет фона был одинаков – желтоватый.
И помню, как, слушая сводки, вечерами в сорок втором, родители подавленно смотрели на карту. Но теперь все менялось. Появился красный карандаш, и кружочки вокруг освобожденных городов поползли на запад: сначала по нашей территории, потом по Польше, Венгрии, Германии. Почему-то я запал на Гамбург. Это была такая крупная жирная точка на карте и притом близко к западной границе, там, где уже кончалась Германия. Мне так хотелось, чтобы мы его тоже заняли.
Как-то летом, видимо, к началу учебного года в сорок третьем приехали тетя Клава с Димой и возбужденный брат разворачивал и показывал купленные для школы плакаты о Курской дуге, а тетя Клава сетовала (как сейчас принято называть это состояние): вот, и так денег нет, а в школе сказали – принести.
На заводе в Тушине появился новый, очень большой трофейный автобус, и родителям ездить на работу от метро «Сокол» стало полегче. Пошла продуктовая помощь из Америки. В доме стали появляться яичный порошок в желтых высоких вощеных картонных коробках с орлом и красно-синим флагом, свиное топленое сало – лярд (на нем жарили картошку), реже - тушенка, бекон и сливочное масло – пачки в пергаменте, на котором зеленая травка и красные коровки. Когда мне дали попробовать масло, то я ощутил в себе готовность есть его ложками (если бы представилась такая возможность). Появились прессованные финики и доселе невиданные у нас грейпфруты, но, несмотря на голод, из-за непривычного вкуса вначале они не пользовались популярностью.
Бабушка умерла от истощения третьего марта 1944 года, в мой и отца день рождения. Вообще-то у отца в метрике (я узнал незадолго до его кончины) записана дата 2 марта, но с учетом времени суток, когда произошло это событие, по рассказам, было «почти что» 3-е число. А после моего рождения так и повелось, – отмечать 3-го марта. В тот день мне исполнилось шесть лет, и уже обсуждался вопрос, когда меня отдавать в школу: в этом году или в следующем……
….Вечером мама, забрав меня и Диму с поминок, отправилась на Ольховку, домой. Мы приехали в темную (света не было), холодную комнату, при коптилке поужинали (черный хлеб и холодная картошка в мундире) и легли спать. …..
Работая дома, мама иногда выкраивала время и водила меня в кино. В конце сорок четвёртого – начале сорок пятого годов мы облюбовали «Хронику» - так назывался маленький кинотеатр на втором этаже углового здания у Сретенских ворот. Тогда в кино попасть было не то чтобы трудно, но проблематично; на вечерние сеансы меня еще не пускали, на художественные фильмы попасть удавалось не всегда, не на все сеансы, да еще и в очереди постоять; на научно-популярные и документальные – легче, да и дешевле. Самый простой и надежный вариант: рано утром – в «Хронику». Хроника, преимущественно, военная. То, что надо! Позже, в школе, я завел тетрадочку, куда записывал названия просмотренных фильмов. Записал туда и те, что просмотрел ранее, «до тетрадочки», и помнил. Были там такие названия, как «Битва за Одер», «В логове зверя – в Верхней Силезии» и, конечно, «Взятие Будапешта», «Взятие Вены» и т. д.
Но не только военной хроникой жил советский зритель. Заканчивалась война и исстрадавшиеся, душевно израненные потерями близких, измученные голодом, неустроенностью и скудостью быта (попросту говоря, нищетой) люди были по горло сыты военной тематикой. Им не хотелось идти в кино и видеть с экрана, и снова переживать то, о чём их натруженная до кровавых мозолей психика стремилась забыть. Светлый луч проектора в тёмном зале, как во мраке военной обыденности, должен был нести радость, отвлекать хотя бы на полтора часа от накопившегося за четыре с лишним года.
Как талоны продовольственных карточек, как бы стесняющиеся скудости норм и оттого маленькие, неярких тонов, с чёрными цифрами, приносили некую порцию продуктов, так и синий билетик в кино обязан был принести порцию радости, надежды, забвения, светлой сказки. И такие фильмы появлялись. Трофейные и от союзников: «Большой вальс», «Сестра его дворецкого» с Диной Дурбин, «Джордж из Динки-джаза», «Серенада Солнечной долины». Но для меня главные – «Маугли», «Багдадский вор» и незабываемый диснеевский «Бэмби». Был сравнительно недалеко от нас на углу Спартаковской и Бауманской улиц в старом двухэтажном здании маленький кинотеатр имени III Интернационала, позже - «Радуга», ещё позже – какой-то кабак. В «Интернационале» я в первый раз и увидел «Бэмби». А «Багдадский вор» - фильм-сказка с главным героем, маленьким базарным воришкой, был особенно близок народу. Кинотеатры ломились от зрителей. К концу войны пацанов, изголодавшихся, оставшихся без отцов и полностью осиротевших, было множество. Карманничество расцвело махровым цветом, и поговорка ходила: «смотрел кино «Багдадский вор», а русский вор бумажник спёр»,
Отступление. О памяти
После войны прошло более шестидесяти лет, поколения сменились, и жизнь стала, ну, совсем другая. Но мне странно наблюдать увлечение, моду на немецкую военную символику тех времен. Ну, гробокопание под предлогом сохранения исторической памяти, добыча коллекционного материала, немецких военных жетонов из безымянных захоронений для продажи потомкам в Германию, – это понятно. Бизнес. Каждый зарабатывает в меру своей испорченности. Но, когда молодые дуболомы украшают себя свастикой, я мысленно телепортирую их в военное время. Появись они на улице с этой символикой, не успели бы первому патрулю или особисту на глаза попасться. Их бы дряхлые бабки по стенке размазали, мальчишки бы из рогаток забили. Ведь у тех, кто тогда «к нам с мечом…», была общенациональная идея: «мы – высшая раса, а вы - русские свиньи, недочеловеки (untermenschen)». Новое поколение сейчас этого знать не знает и не помнит. Свинство, конечно, имеет место, и у нас, в частности, но это наднациональное, общечеловеческое, я бы сказал, космополитическое, свойство. Любой человек немножко свинья, каждый по-своему, в разной степени, в разных ситуациях и в разное время. Но когда одна часть человечества пытается доказать свое превосходство другой его части, это плохо кончается для всех.
Время, конечно, лечит. Прежняя ожесточенность прошла, и - слава Богу! Но помнить-то надо. Не для того, чтобы до сих пор мстить, но чтобы не растерять опыт. Опыт сплоченности, опыт самоотдачи, опыт национального самоуважения, опыт побед. Как там ни борись за мир, как ни исходи политкорректностью, а без такого опыта нам не уцелеть в этом прекрасном и ужасном мире.
Конец отступления (дальше отступать нельзя)
В Москве открылись коммерческие магазины, где было все, но по заоблачным для большинства ценам. С очередной премии, истратив большую ее часть, чуть ли не всю (помню, мама сделала замечание отцу), он принес два пирожных эклер, несколько конфет «Мишка косолапый»), и я понял, что победа не за горами.
Да, не за горами была победа… В соседнем флигеле, доме 9А, жили Пивоцкие, пожилая пара: тетя Нюра (Анна Сергеевна) с мужем (забыл, как его звали). И бабушка, и мама им симпатизировали. Было у Пивоцких три сына: один погиб в начале войны, второй был на фронте, у третьего был туберкулез, судя по всему в серьезной форме, и его не брали в армию. Смутно помню только цвет его лица – бледно-синюшный – и темные синяки под глазами.
Канун победы – 8 мая. Яркое солнце, теплынь. Во дворе, у стен флигелей проклюнулась свежая зеленая травка. Мы с ребятами напротив крыльца Пивоцких, и тетя Нюра вышла во двор. Ворота на улицу распахнуты. Возникла маленькая женщина в чем-то сером, с серой сумкой почтальона, сунула тете Нюре бумажку и быстро ушла… И заголосила Анна Сергеевна на весь двор, громко, пронзительно. Вышел муж с трясущимся лицом (всё сразу понял), обнял жену за плечи: «Ну, Нюра, Нюра…» и увёл её в дом.
А назавтра была Победа. Приехал кто-то из родственников. Застолья не было – праздновать было нечем, а я все рвался на Красную площадь, и вечером мы отправились: по Старой Басманной, Покровке, Маросейке, через Старую площадь и дошли почти до конца Ильинки. Стемнело. Освещенный прожекторами висел над Красной площадью портрет Сталина, поднятый на аэростатах. Площадь была заполнена, а народ все подваливал и возникло такое мощное динамическое уплотнение – предвестник нешуточной давки. Отец взял меня на руки и решительно развернулся к дому.
Победа есть Победа. Это эпохальное свершение нашего народа, трагичнее и величественнее которого, учитывая масштабы, не было в истории России. Справедливо будет сделать поправку: не только России – Советского Союза, потому что воевали и претерпели все. Но Советского Союза, к стыду нашему, теперь нет, а Россия у нас осталась. (Что-то понесло меня в банальную патетику).
Яркой точкой, завершающей военный период детства, стала трофейная выставка в Москве, в парке Горького. Сначала нас с Димой туда повез дед, потом стали отпускать с братом одних, и мы её посещали не раз. С лета сорок первого и в течение последующих четырех лет война пропитывала окружающее бытие. «Война, войною, о войне...». Военная тема подогревала врожденный интерес мальчиков к технике и оружию. Легко понять, что для нас значила Выставка трофейной военной техники, техники, о которой, начиная с тридцатых годов, столько писали - уважительно, со скрываемой ревностью и опаской, отдавая должное немецкому техническому гению, техники, от которой бегали и прятались первые два кошмарных кровопролитных года, которая убивала и калечила, взрывала и разрушала, и которую мы смогли превзойти или, по крайней мере, смогли не уступать ей, и теперь она, безвредная и неподвижная, казалось, ещё не остывшая после боёв или просто нагретая московским летним солнцем, выставлена напоказ: смотрите, какому зверю мы сломали хребет.
На асфальтированном пространстве вдоль Москвы-реки стояли ряды самолетов, бронетехники и артиллерии. Возможно, я фантазирую, но кажется, что были представлены полные модельные ряды каждого вида тяжелых вооружений вермахта. «Тигры», «пантеры», «фердинанды». «Юнкерсы», «хейнкели», «мессершмитты», «фокке-вульфы», «Дорнье»… Тяжелые мотоциклы «цундап», мобильные газовые камеры – «душегубки» (то, что запомнилось). В павильонах – стрелковое оружие, медицинское армейское оборудование, образцы военной формы и обмундирования и среди них вызывающие насмешку и глумление публики своим нелепым видом «эрзац-валенки» как свидетельство капитуляции перед русскими морозами. В самом начале, на видном месте, неподалеку от входа – небольшая легковая автомашина, без колесных дисков, лежащая прямо на асфальте. Стекла подняты и, видимо, заклинены. За стеклами толстая металлическая сетка. Сиденья, мне помнится, сняты, а весь салон до самой крыши завален крестами, медалями и значками (видит око, да зуб неймет!). И каждое посещение выставки оставляло осадок: смотреть – да, а потрогать, полазать, посидеть в кабине, подержать в руках – ни-ни! А так хотелось!
*****
Осенью я пошел в школу. Кирпичное двухэтажное здание и сейчас стоит в Басманном переулке, теперь там железнодорожный колледж. Первого сентября 1945 года все классы выстроились во дворе. Бедно, разношерстно одетые, недокормленные, бледные и худые, мы стояли под мягким и теплым осенним солнцем. Директор Владимир Андреевич Зеленцов, в выцветшей гимнастерке, с колодками наград и желтой нашивкой на рукаве (ранение) держал речь. Одна фраза запомнилась: «Это будет первый год, когда нам не придется прерывать уроки и спускаться в бомбоубежище».