Авторский блог Михаил Ермолаев 00:15 24 ноября 2024

Битва киновселенных

геостратегия и изменение баланса сил: роль массовой культуры как элемента цивилизационной идентичности

Все мы в той или иной степени находимся в подчинении у массовой культуры, как бы высокомерно порой о ней ни говорили. Все мы смотрели кассовые фильмы, хоть одним глазком заглянули в эпохальные сериалы, прокатились по огромным и увлекательным кинематографическим вселенным. «Звёздные войны», «Марвел», «Гарри Поттер», «Средиземье», «Люди Икс», «Миссия невыполнима», «Пираты Карибского моря»… Сколько сил, сколько изобретательности, профессионализма, просто души было вложено в лучшие моменты этих кинофраншиз! У каждой из них свои поклонники; как футбольные болельщики, они радуются успехам своих «команд», спорят и ссорятся. Киновселенные существуют в разных жанровых оболочках: сериалы, фильмы, мультфильмы, компьютерные игры, фирменный мерч… Герои действуют каждый в своей логике, нетиповой, имеющей отношение только к таким же, как они, и внешне, и внутренне. Скрепляют всё это не обязательно личности, это могут быть явления, отдельные феномены, а также фон, на котором разворачиваются события, общее устройство выдуманного мироздания: какие существуют планеты или миры, у какой категории обитателей какие качества, как складываются взаимоотношения между разными группами, да и просто кто как выглядит. События порой развиваются вопреки всем жанровым законам, происходят в крайне необычных обстоятельствах, идут в разные стороны: незначительный персонаж в следующем сезоне может стать главным, целый народ выпасть из поля зрения, а потом вдруг оказаться победителем, один поворот может изменить сразу всё. Периодически всплывают знаменитые мифологические и даже религиозные сюжеты; иногда авторам удаётся не только пересказать древнюю историю в новом художественном пространстве, но и сохранить, а то и переосмыслить её философскую, духовную и даже аскетическую суть.

Создатели вселенных никогда не дают один определённый эмоциональный коридор, они стремятся охватить сразу все оттенки чувств, все «пафосы», как говорят филологи: героический, трагический, идиллический, романтический, — стараются проникнуть во все уголки души, порой незаполненные, — где не хватает признания, самооценки, любви… Зрителю разное надо: кто‑то не может не критиковать других, кто‑то фантазирует об атмосфере криминала, хоть предательской, хоть робингудской, кто‑то цепляется мечтами за богатых, кто‑то за сильных. Здесь разные души стремятся разное почерпнуть, здесь можно напитать необходимыми эмоциями любой психологический тип. Киновселенные завораживают своей пестротой, увлекательностью, своей непохожестью на реальность; счастье от наблюдения за их героями может длиться долго-долго, а то и не закончиться никогда. Своей вязкостью, текучестью такие развёрнутые эпопеи глубоко затягивают человека и в результате закладывают определённую манеру восприятия мира.

Одно дело — аксиологическое целое какого‑нибудь древнего, тем более сакрального, текста «вселенной» Махабхараты, к примеру, и совсем другое — система ценностей «Звёздных войн». В каждом из этих миров своё особое отношение к человеку и его предназначению, к мистике и смерти, к любви и труду, к жизни духа и жизни тела, к старшим и младшим и так далее. Известно, что сначала жизнь формирует контент экрана, а потом экран формирует нашу жизнь. Когда мы постоянно воспринимаем одни и те же способы общения, любви, взаимного уважения или неуважения, постепенно такая манера мировосприятия поселяется и в нас. То есть мы не просто развлекаемся и расслабляемся — мы впускаем в себя нечто. Так получает своё внутреннее обустройство и отдельный человек, и народ, и целая цивилизация. Вольно или невольно массовая культура создаёт для своих потребителей единую мировоззренческую основу, пытается переформатировать их внутренний мир под единый эгрегор. В него затягиваются сначала отдельные представители других цивилизаций, потом большинство, а потом и всё остальное человечество.

Вроде бы — что тут страшного? Мы всегда читали, в том числе, иностранную литературу и часто вдохновлялись ею. Нет никакой проблемы в самих вселенных. Проблема в том, что они стали превалировать над нашим искусством, несут иные, хорошие или плохие, но цивилизационно именно их узнаваемые ценности. Наши дети сызмальства попадают в определённый эгрегор, обретают и себя, и свой мир, свою стилистику мышления где‑то на стороне. И ладно бы таких сторон было много: что‑то от утончённой Японии, что‑то из богатейшего на поэтические изобретения арабского мира, что‑то от мудрой Индии, глубокого Китая. Но здесь всего один источник радости, он забирает, гипнотизирует, закабаляет… Конечно, и во время наступления наполеоновских войск «верхушка» России порой предпочитала русскому языку французский, вот только бились в основном крестьяне, те, кто знания получал из фольклора и от родной природы и по‑французски не понимал. В наше время кто‑то из нас, очарованный этой образной системой, побежал за рубеж, надеясь найти её в реальной жизни, кто‑то смог убедить себя в новом счастье, а кто‑то и правда счастлив. Однако настоящее страшное мы видим сейчас. Наступил острый момент — что может быть острее войны? — и вот уже, вопреки всякому здравому смыслу, вопреки очевидности, что развязал эту войну Запад и что направлена она изначально против нас, соотечественники начинают «болеть» за чужака, искать в его действиях благородство, а в действиях своих защитников — подлость. И, наконец, желать победы противнику! То есть фактически желают умереть просто потому, что попали под влияние чужой картины мира, чужой, искусственно созданной как раз для такого влияния системы образов и ценностей. И вот как только мы пытаемся разоблачать коварство Запада, его агрессивность, лицемерие, рассказываем нашим детям про то, что их пытаются обмануть, ограбить, убить, а у них всплывают в памяти полюбившиеся Джоны и Сэмы — героические лица (брови хмурые, губы вытянуты) бесстрашных защитников (желваки, голливудский свет) и защитниц мира (грудь колесом). Там не одни же убийцы, там и благородные сэры, и милые собачки.

Не только маленькие и слабые страны, откровенно униженные и ограбленные, но даже крупные «игроки» в наше время не посмели восстать против густо окрашенного в англосаксонские тона либералдемократического гнёта. Цивилизацией сильной и решительной снова стала Россия. «Держитесь, гады!» — неожиданно запела она вслед за Владимиром Высоцким: «Ударил первым я тогда — так было надо». Так «по‑дворовому» однозначно наша страна сказала нападающему всемирному хулигану «стоп».

Исторические процессы, происходящие на наших глазах, глобальнее, чем просто перестановка финансовых акцентов и даже чем «передел мира» и перемены в политических структурах. Главное происходит с мировоззренческими доминантами, с ментальными акцентами. На протяжении всего существования человечества они вытесняли друг друга, поглощали, сталкивались, освобождались. В наше время сложилось так, что одна цивилизация, с крайне сомнительными ценностями, доминирует над всеми другими. В такой ситуации стало слишком очевидным, что расположение своего духовного центра «где‑то там», за пределами собственного мира, абсурдно. Нет, для кого‑то западный мир ещё находит местечко под своим идеологическим куполом: пусть на задворках, пусть даже с приставкой «недо-», даже в статусе отверженных или приговорённых. Кто‑то ещё может попробовать отсидеться, мы — уже нет: тех, кто идёт на открытую конфронтацию, зверь, тем более раненый, постарается уничтожить физически. Поэтому предстоящая ментальная битва — это вовсе не аллегория. Пора перемещать духовный центр на родину. Пора создавать свои собственные вселенные.

Своя киновселенная

Любая цивилизация периодически вынуждена освобождаться от ментального давления. Она как религия: если не культивирует свои опорные ценности, не прорабатывает свою «догматику», «апологетику», «гомилетику», обрядовую стилистику, то будет сметена. Судя по всему, мы снова в состоянии этого не допустить. «Голливуд создали наши братья Шенке из Рыбинска, — сказал один из достойнейших актёров Сергей Пускепалис в последнем в своей жизни интервью. — Так что конкуренция вполне возможна. Там к кино относятся очень серьёзно, потому что Голливуд во многом и создал Америку. Он формирует действительность и реальность. Вот у нас более легкомысленно относятся к кинематографу. Отпустили всё на самоходку. А надо жёстко регулировать его государством, работать с продюсерами и понимать, что кинематограф формирует общественность». Конечно, «жёсткость» не стоит понимать буквально, запреты хороши только в крайнем случае, когда продвигаются человеконенавистничество, фашизм, извращения. Однако, стесняясь «моделировать» человека — мол, сам разберётся, — мы забываем, что моделирование всё равно происходит, только за нашими спинами, и надо быть очень внимательными. «Фильмы остаются в человеке и формируют его мировоззрение, их нельзя выбросить из головы, из души», — говорил режиссёр Вим Вендерс. Если мы не будем заботиться о том, что ребёнок читает и смотрит, другие проделают эту работу за нас. Оглянуться не успеем, как толпы чертей накинутся на малыша, отберут его не только у нас, но и у Бога. А мы будем руками разводить: как же так, я столько делал, а он вырос равнодушным, эгоистичным, каким‑то чужим.

Образный мир должен стать союзником, а не врагом, готовящим армию новых врагов. В советское время мы успешно конкурировали с Западом не только в промышленности; социалистическое общество осознанно вырабатывало свои духовные принципы, не просто увлекательные образы, но те внешние и внутренние жесты, те жизненные подсказки, которые необходимы для успешного самопроизнесения, бодрийаровского «различения». Социализм провалился, не выдержав не только внешнего давления, но и грандиозности собственной задачи: его «жрецы» понадеялись на свои представления о том, как должен быть устроен внутренний мир совершенного человека, но они были слишком идеологически зашорены, слишком регулировали всё, не создали атмосферу безграничности, доверия стихийному, молодому, субъективному. Теперь, наоборот, наши западные антиподы защищаются цензурой — запрещают книги, фильмы и даже слова, а нам — возможно, параллельно с какой‑то другой цивилизацией, латиноамериканской, африканской, — предстоит осваивать новые просторы творческой свободы.

Ответственность государства заключается в том, чтобы содействовать глубокой проработке аутентичной картины мира, вдохновить и поддержать этот сложный диалектический процесс, в том числе финансово. Можно пофантазировать о том, как в скором времени (нам давно уже не до раскачки) будет создано несколько по‑настоящему творческих команд под создание собственных киновселенных. Команды должны быть замкнутые, отделённые друг от друга даже географически — в разных регионах России, чтобы не было москвоцентризма. Одна обязательно на Донбассе; там люди достаточно настрадались и вполне могут стать одним из живительных истоков русского духа будущего. Кто‑то может взять за основу литературное произведение, к примеру, Ивана Ефремова, другие — мифологию, третьи будут творить свой мир с нуля. Царствовать в каждой команде будут свободные «креативщики», фантазёры и выдумщики. Сразу вслед за ними включатся знатоки мифологии, диалектики, филологии. Дальше художники — тоже настоящие выдумщики. И потом уже профессионалы в кинотехнологиях, собственно съёмочные группы и далее по списку.

Однако важнее владения технологиями и даже важнее творчества чёткое понимание, зачем это всё, кто мы и что собираемся собой сообщить. В театральном деле это называют «сверхзадачаей» — без неё любой спектакль бессмысленен. Даже если бы мы захотели покатиться по дорожке, по которой с такой впечатляющей скоростью скатывается западный мир, — она давно в частных руках, освоенная и чужая, и для нас там сплошные шлагбаумы. Возвращение на собственный путь неизбежно. Для нас это будет особенно непросто. Ведь массовая культура приспособлена к решению тактических цивилизационных задач, то есть к идеологии, воздействию, «пиару», фактически ко лжи, мы же ещё помним, что главная задача искусства — расшифровка божественного замысла, честный поиск себя. Русская классическая философия в этом здорово преуспела, просто на какое‑то время наши главные смыслы попали в расфокус, их стало хуже видно. Теперь видно лучше, только общаемся мы всё больше посредством не трактатов и диалогов, а «шумных», популярных жанров. Речь, конечно же, не об открытии сверхновых истин, скорее о некоем ритуале, регулярном обряде под названием «массовая культура», задача которого — актуализировать истины имеющиеся. Без сложных идеологических поз, честно и непредвзято.

Можно возразить, что всё это задача традиции, религии. К сожалению, в наше время традиция всё больше воспринимается как система духовных ограничений, а не вдохновляющих целей и образов, буреломом вместо поляны с цветами. А новому человеку хочется на поляну. Пусть никогда не победит «неомания духа», пусть прежнее живёт вечно, но новое игнорировать преступно. На смену гуслярам и акынам, поэтам и священникам приходят новые творцы. Фильмы, сериалы, игры, мультфильмы должны иметь параллельную задачу не внедрения чужих культурных кодов, а сохранения своих, искреннего погружения в собственную правду — во всём остальном необходима полная творческая свобода. Это единственно возможный путь для массовой культуры, на любом другом мы проиграем манипуляторам. Необходимо постоянно формулировать наши мечты. Возможно, на Западе так уж строго и не прописывали мировоззренческие основы для своих киновселенных — они и так там дышат одним идеологическим воздухом. Нам же это необходимо. С одной стороны, чтобы быстрее противопоставиться и «сепарироваться», как бы по‑подростковому это ни звучало. А с другой — чтобы, без этапа многовекторного шатания, манифестировать свою правду — способствуя нашему объединению вокруг своих человеческих ценностей и новых положительных героев, характерных для нашей цивилизации, и вместе с тем обозначая миру иные возможные принципы существования на планете.

Искренность

Одна из причин, почему нам так сложно взаимодействовать с нынешней массовой культурой мейнстрима, где царствует энергия продаж и продвижения, — желание существовать в особом поле искренности. Возможно, по этой же причине мы скинули коммунистов (или сами себя скинули, захлебнувшись в идеологических неправдах). Искренность — вот то, чего нам все время хочется, всегда, в размышлениях, в спорах, в быту. Но можно ли так вот просто брать — и приписывать себе такую черту? У всех она есть, а степень разве измеришь? Не правильно ли считать, что искренность — это то, к чему стремится любой человек, а следовательно, общество? Давайте вспомним, что открытая душа в определённых «статусных» кругах, например, среди дипломатов, среди высокого уровня бизнесменов, политиков, среди аристократов, — это почти неприлично. Лысина прикрыта париком, на прыщиках мушки, от тела изысканный парфюмерный запашок. И разговор о погоде, уж точно не о бедных, — вот это прилично. Кто‑то больше других склонен манипулировать — рекламировать, продвигать, кто‑то больше любит недоговаривать, общаться «ритуально» (вежливые улыбки), сглаживать углы на словах и действовать исподтишка… Портрет узнаваем, и на нём точно не мы, русачки-дурачки. А в области серьёзной пропаганды? Там искренность — почти порок, уж точно несоответствие профессиональным задачам. Посмотрите, насколько западные структуры сильнее нас в промывке мозгов: они лицемерят так изощрённо, с таким вкусом, что наши лобовые агитки выглядят как детское хныканье. Можно сказать, что в России никто толком не умеет врать — это всегда видно, мы всё время прокалываемся, нас проще разоблачить.

Хитрость, лицемерие наш человек ощущает чертами низкими, недостойными, предметом преодоления. Для нас искренность чуть ли не самое важное в быту. Нам трудно находиться в темноте недосказанности, мы готовы проговаривать всё часами, произносить вслух сильно больше, чем требует дело, откровенничать, часто во вред себе. Наше сознание ищет прозрачности, умственной определённости: давайте выясним всё до конца, всё расставим по своим местам и уже не будем сосредотачиваться на глупостях, займёмся существенным! Искренность для нас важнее всяких имиджей, нам проще выглядеть идиотами, грубиянами, но только не сэрами-пэрами на ярмарке лицемерия и тщеславия. Когда не хватает аргументов, мы лучше морду друг другу набьём. Нам плохо в душевном тумане, сразу хочется напиться, сказать оппоненту: «Пойдём выпьем и разберёмся». Для нас отвратительна муть политкорректности. Российский президент мог много лет делать вид, как и все президенты, что разделяет ту социальную систему грабежа, которая прикрывается фальшивыми демократическими лозунгами, но в результате взорвался — и стал называть всё своими именами. Планета обомлела, но мы его поняли. Нам позарез необходимо, чтобы наш внутренний образ соответствовал истинному положению дел — тому, каковы мы на самом деле, в меру нашего понимания.

Совсем не помешанные на оболочке, мы интуитивно презираем всё внешнее, наигранное, изображённое, по крайней мере, не так от него зависим. На эту удочку всегда попадались те, кто нас оценивал и недооценивал. Западные люди, как представители культуры презентационного типа, где важнее казаться, до момента настоящей опасности будут стараться не показывать испуг, «сохранять достоинство» в том смысле, что достоинство это будет лежать на поверхности. По крайней мере, так они мечтают о себе через призму экрана. И это не потому, что они более смелые, а потому, что они более внешние — у них другой порог утраты имиджа, точно так же, как другой порог внешней заботы о ближнем (до тех пор, пока дело всерьёз не коснётся кошелька), другой порог лояльности (пока бомж не подойдет слишком близко), демократичности, справедливости и т. д. Наш человек в трудной жизненной ситуации, например, в плену, в подворотне перед бандитами, может запросто вести себя как презренный раб, человек без достоинства. Он не будет стесняться показывать и себе, и окружающим, что ему страшно. А что, не страшно, что ли? Умирать‑то не хочется. Чего же изображать из себя героя. Своим раболепством наши люди сбивали с толку, к примеру, фашистов. Если славянин унижается, умоляя сохранить ему жизнь, представитель презентационной культуры делает вывод, что перед ним раб, начинает использовать его как раба, а потом удивляется, как это раб неожиданно всё переворачивает — героически партизанит, а потом как погонит поганой метлой! Какой странный, загадочный, непобедимый народ, думают фашисты, а он просто существует в иных законах самопрезентации. Русскому человеку гораздо важнее, что внутри то, что он есть, а не то, чем он кажется. А внутри у русского гораздо больше незыблемого, чем снаружи: там есть упёртость, несгибаемость, сосредоточенность на том, что ни в коем случае нельзя подвинуть, — не потому, что «нехорошо», а потому, что иначе погибнет что‑то самое главное. Настоящее, а не кажущееся.

Мы знали всегда, что американское искусство такое манкое потому, что там всё прилично и причёсано даже при самых жутких поворотах криминальных сюжетов и грунтовых дорог. Но мы всё‑таки до сих пор верим в правду антуража. Бандиты — так бандиты, кровь — так кровь, грязь — так грязь. Даже в своих «фэнтези» — в киносказках советского периода — мы интуитивно отыскивали аутентичность, хоть какое соответствие эпохе, месту действия, старались угадывать культурную конкретику: костюмы, архитектура, особенности человеческих отношений… Стремление сохранить соответствие избранному миру хоть и идёт вразрез с общими принципами создания миров фэнтези, зато подспудно закладывает в сознание основы уважения, в нашем случае — к первоисточникам, а значит, настрой на соответствие хоть чему‑нибудь. Такой подход призван напоминать о стремлении соответствовать правде, прислушиваться к космосу

Истина «в пределах только разума» как результат логического построения, последовательности непротиворечивых суждений нам не особо интересна, временами скучна. Нас интересует — и завораживает! — истина в её, скажем, чувственном изводе. В вечном споре между логикой и откровением мы уверенно выберем откровение, а любому «лингвистическому программированию» предпочтём рабоче-крестьянскую искренность. Такое мышление не терпит завершённости, оно даже пугается её, считает чем‑то фальшивым. Один русский монах, наш современник, пишет замечательные стихи, с потрясающими образами; но он категорически отказывается их оттачивать: совершенство должно быть в душе, а не вне её. Наверное, потому же у нас и философии не существует, в западном смысле, как формы упорядочивания принципиально неупорядочиваемого, попытки заставить несовершенную человеческую мысль прикинуться совершенной. Дмитрий Галковский пишет об «идиотизме» русской философии; искренне-исповедальная, она непременно заканчивается на том, как самому автору хочется — на «всё хорошо будет», на теургии.

Наше специфическое отношение к истине — именно «отношение к истине», а не стремление ею овладеть. В нашей природе становящееся, а не ставшее, не столько сама истина, сколько внутреннее ощущение её добывания. То есть искренность. Для нашего человека «познание истины требует духовной жизни и, следовательно, есть подвиг» (Павел Флоренский «Столп и утверждение истины»). Не поиск, а подвиг. Не работа, а путь. Такая истина добывается самой жизнью, не столько проявляется, сколько реализуется. Не формулируется, а происходит. Целая жизнь может превратиться в чёткий замысел, интуитивно понимаемый, неосознанный. Такие герои проверяют догадки о мире собой, в рамках единственного по‑настоящему доступного им «проекта» — себя самого.

Снова о законе и благодати

Чуть ли не первая наша сугубо философская проблема — какую роль играет закон и какой смысл несёт благодать. Наша общая с Западом колыбель, Древняя Греция, нащупывала между ними гармонию. Платон превозносил закон до небес, однако постоянно апеллировал к благодати: то достойно, это справедливо, третье полезно или не полезно для души. В каком‑то смысле история раскола античной культуры на западную и восточную, католическую и православную — это история двух ветвей человеческого миропонимания: логики закона и логики благодати. Запад склонен к рациональности, определённости, русские — к созерцательности и душевности. Неподчинение формуле, нарушение человеческого правила не обязательно ведёт к нарушению божественного закона; для нас понятнее батюшка, готовый отменить любое правило, если почувствует, что оно не на пользу душе: «Грех не должен над вами господствовать, ибо вы не под законом, но под благодатию». (Ап. Павел. Рим. 6, 14). Мы в первую очередь слушаем совесть, а уж потом вспоминаем о предписанном, любой представитель контролирующего или правоохранительного органа, способный «войти в положение» и нарушить даже самое строгое правило, для нас всегда будет «своим», положительным типом. Когда двое россиян близки к заключению договора, даже если они не были знакомы раньше, они легко договорятся о том, чтобы часть денег провести в обход налогов, или о каком‑нибудь ещё трюке. Если банки начнут‑таки снимать деньги за каждый перевод со счёта на счёт, мы тут же станем придумывать новые способы, как обойти супостата.

Разумеется, речь не о том, что в России нарушителей закона больше, чем где бы то ни было. Просто одно и то же в разных культурах понимается по‑разному. Скажет кто‑то: «Это против закона». Одни сразу почувствуют негатив, предательство правильного, даже если сами собираются своровать. Другие испытают радость лихости, предчувствие беспредела. Третьи ощутят дух вольницы, четвёртые — борьбы за настоящую, не формальную справедливость… Для западных людей искусственно созданный закон, проголосованный и запротоколированный, как‑то понятнее небесного, расплывчатого, зависящего от контекста, с огромным количеством трактовок. Мол, волю Божью не может знать никто, а раз не можете — нечего и фантазировать, давайте опираться на волю свою. Западный мир старается максимально упорядочить правила, описать все возможные случаи, до последнего душевного закоулка. Не только в области права, экономики, быта, но даже в искусстве — покупайте инструкции, как создавать гарантированные шедевры! Формальному мышлению комфортнее думать, что всё происходит по схеме, а не по какой‑то там непонятной душе или тем более «высшей правде». «Вся эта ваша благодать — огромный соблазн для хитрецов и преступников», — скажет такой человек, забыв, что закон — это тоже огромный соблазн для хитрецов и преступников. Сколько мошенников у мировых кормушек и верхушек что угодно переврут, что угодно перепишут. Как бы подробно ни был проработан закон, и в судах, и в правоохранительных органах принимают решение такие же люди. «Право всего лишь уверяет русского человека в истине. Но он‑то знает, что истина на деле — это правда, а не право. Стоять насмерть можно за правду, а не за логическую истину. В России про правду слышали, а кривду видели. И теперь даже дурак знает, что право кривде не помеха». (Фёдор Гиренок «Метафизика пата».) «Слишком человеческая» правовая система в обществе бездуховном обязательно скатывается в обслуживание интересов ошалевших богатеев и прочих доминаторов, всевозможных пороков и грязных целей. Так что дело не только в профессионализме правоохранителя, но и в его личных качествах. А это уже вопрос благодати, как бы приблизительно мы её ни понимали.

Попытка вытеснения благодати умом — не замена иррационального рациональным, а освобождение поля иррационального блага для иррационального зла. Формула отбирает энергию у смысла, закон истощает благодать. Однако, говоря о том, что благодать выше закона, мы вовсе не имеем в виду, что закон — это зло. Борец против закона — это ещё не положительный герой, такую цель может поставить любой бандит, и мы снова скатимся к принципу: кто первый выстрелит — тот и прав. Закон — это всего лишь подножие благодати. Посредничество формулы приносит предварительное, тактическое добро, оно необходимо и даже спасительно в той мере и до тех пор, пока человек несовершенен. Бессмысленно и уповать на религиозные законы, которые выше человеческих. Всё это тоже формулы. Дело не в том, что одна формула божественнее другой, а в том, что решения по совести, по чести могут исходить не от комиссий и заседаний, а от конкретных людей. Для внутренне развитых положительных героев нашей цивилизации всё скорее решится по душе, справедливое решение может дать присутствие Духа. Формальное прописывание отношений будет чем‑то недостойным, почти оскорбительным, ведь главная цель положительных героев — не реализация правила, не достижение внешней цели, а опять же созидание себя, преобразование собственной души. Здесь в ход идёт наша склонность, как минимум стремление, к провозглашению душевного, а значит, и божественного выше формульного. Со своей страстью к сверхзакону мы наверняка несём с собой много ошибок, точнее, даже тактического зла, но и сохраняем при этом огонёк благодати, который ох как понадобится, когда наступит кромешная ночь. Согласно христианским представлениям, в последние времена закон окончательно встанет на сторону Антихриста, поведёт человечество в последнюю топку. Праведным людям (положительным героям) останется одна благодать.

Порог потребления

Наличие чувства меры — точно не наша черта, кто только об этом не писал. Бесконечные духовные пропасти, стремление «полюбить — так королеву, а украсть — так миллион», постоянное наше метание от строя к строю, от отрицания к принятию (и обратно) идеологий и властей. Мы экзальтированная нация, и этому не хочется давать оценок, особенно положительных. Однако нельзя сказать, что мы ни в чём не желаем себя ограничивать. Нам хочется сразу многого, но далеко не в первую очередь — многого материального (если, конечно, мы не впадаем в болезненную тягу к роскошеству, не заболеваем финансовой булимией, тут нам тоже нет равных). У нас нет такой уж привязанности к предметному миру, мы точно не склонны ему подчиняться, чувствуем, что могли бы обойтись и без него, жить в хижине где‑нибудь вдали (была бы только крыша). Это не значит, что мы совсем уж не любим предметы, машины, дома, просто для нас они редко обретают самостоятельную ценность. «Мне не ради басы, — говорил Илья Муромец, — да ради крепости: Ище шолк-от не рвётсе, булат не мнёт, Ище красно‑то золото не ржавеёт». Для нас почти увлекательное занятие ограничивать свой потребительский зуд как нечто духовно ничтожное; будем долго ходить в одном и том же, лишь бы недодать миру потребления, надуть крохоборов. Как говорил один нетипичный американец, «богатство человека измеряется числом вещей, от которых ему легко отказаться». (Генри Торо «Уолден, или Жизнь в лесу».) Нам и не нужно хрустальных люстр, дорогих сервизов вместо обычной керамической посуды, брендовых «современных художников» на стене. Нам именно свойственно снижать «порог обязательного потребления» (Бодрийяр), то есть того, что навязывается обществом как непременный набор для успешного человека.

Но, может быть, рост благосостояния и есть цель, как в американской мечте? И дело не в нашей способности отказываться от лишнего, а просто в доставшихся нам из несытых времён «неразвитых потребностей»?

— Открылся новый крутой ресторан, пойдём посмотрим?

— Мне неинтересно и не хочется выкидывать деньги.

— Да у тебя неразвитые потребности! И что, на Мальдивы не хочешь съездить, новый телефон не хочешь купить? Может быть, ты вообще ничем не интересуешься?

— Да нет, я вот философией интересуюсь, душой…

— Это понятно, но я по сути тебя спрашиваю. Надо же как‑то развиваться! Эх ты, лапоть.

Информационное поле не просто тянет нас за уши в это несущественное, да ещё и стыдит. Пытается выдавать за рост то, что нормальному человеку, не бедняку, не аскету, а просто нормальному человеку, логично кажется несущественным. Я был уже в пяти ресторанах — зачем мне шестой, там примерно то же самое. Чего не скажешь о книгах мудрецов. И острова плюс-минус одинаковые, за исключением некоторых несущественных деталей, и телефонные аппараты. «Если ты не умеешь радоваться нищете, брат, если ты не умеешь быть счастлив нищетою, знай, ты — кандидат в Иуды». (Слово преп. Иустина Поповича в Великую Пятницу, произнесено в 1926 году на Великий Пяток в Сремских Карловцах.) Всё, что покупается сверх острой необходимости, лишь демонстрирует мою нарушенную внутреннюю гармонию. Если оформление моего дома избыточно, стол ломится, значит, я что‑то у кого‑то отобрал; «надобно ограничивать свои издержки, например, не покупать излишне дорогие вещи, без коих легко можно обойтись, ибо это есть похищение собственности бедных, так как избытки наши принадлежат только им. Вот так мыслят святые отцы». (Иоанн Крестьянкин «Опыт построения исповеди».)

Русская постоянная стеснённость в деньгах — это не просто про экономическое положение, оно у нас выправляется. Это своего рода наша небесная защита, особенно детей. Мы видим, как мировая информационная среда внушает детям жадность до всяких бессмысленных предметиков, гаджетов, создаёт через рекламу многочисленные симулякры счастья, успешности, даже любви: я так тебя люблю, что купил эту новую штуку. Счастье и любовь в том, чтобы что‑нибудь купить? Не узнать, а купить? Как часто мы видим наших детей, с вожделением рассматривающих какую‑нибудь расписную флешку, которая стоит втрое дороже обычной, красивую серийную куклу, которая как раз могла бы стать двенадцатой в коллекции! Но как часто мы видим и родителей, которые не могут себе этого позволить — и отказывают ребёнку. В его душе происходит важнейший процесс: он переживает опыт недоступности ненужного предмета. Если ребёнок не имеет этого опыта или имеет недостаточно, он вырастает рабом потребления, он уже не может быть свободным, то есть по‑настоящему защищённым. «Простота восстанавливает силы человека». (Блаженной памяти старец Паисий Святогорец «Слова», т.1) Защищаться от рабства комфорту, тяготеть к простым вещам — инстинкт духовного самосохранения, залог будущей свободы от рабства приобретательства, рабства перед начальниками, которые только и помогут вам попасть в рабство приобретательства. «…Блаженны те, кому удалось упростить свою жизнь, освободить себя от удавки этого мирского усовершенствования — от множества удобств, равных множеству затруднений, и избавиться от страшной душевной тревоги нынешней эпохи». (Блаженной памяти старец Паисий Святогорец «Слова», т. 1)

В нашей культуре хорошо развиты опасения перед богатством, мы остро почувствовали в девяностые, что ради него придётся изменить и себя, и окружающий мир, причём в худшую сторону. Конечно, в нежелании создавать свои бизнесы есть и доля лени, но также и острое ощущение, сколько в этом всего нездорового. Нам не нравится жить среди людей, которые не уважают других, улыбаются, но всегда готовы надувать и использовать. Мы не хотим сводить свой внутренний рост к разводкам и хитростям, ставить выгоду выше справедливости, на людей смотреть как на источник обогащения, на общение — как на хитрый инструмент разводки, на красоту — как на способ самоутвердиться.

— Посмотрите, как это дорого! А значит, красиво. Вы будете счастливы, обладая этим…

— А листик дерева не красивее?

— Ну что вы, листик вообще ничего не стоит, разве можно с ним быть счастливым?

То, что воспринималось как красивое, постепенно стали использовать как знак своего превосходства над другими, то, что дорого, стали называть красивым. Идея превосходства одного человека над другим, по сути своей, уродливая, а значит, внешне красивое стало внутренне уродливым.

Но разве можно обозначить тот предел, после которого материальные блага становятся роскошью и избытком? Как понять, к каким материальным благам нам стоит стремиться, а с какого момента их стоит стыдиться? Любая попытка сформулировать рационально, больше какой суммы человеку иметь не надо, иначе он «погубит душу», обречена на провал. Дело вовсе не в стоимости товара, а в выбранном внутреннем векторе. Любое материальное благо — скорее инструмент для добывания чего‑то, что за ним, другого, по‑настоящему существенного. От многого мы можем отказаться. Не в смысле сугубо монашеского аскетизма, а в смысле тренировки презрения к избыточному. Ведь это и есть путь к свободе. Наш положительный герой — не обязательно монах, который хочет уйти от всего, лишиться собственности в принципе, это скорее человек, который в состоянии освободиться от рабства перед материальным, просто готов на него наплевать. Он тоже постоянно в поиске, но только ищет не мешок с деньгами, а такую форму вольницы, в которой сможет нащупать собственный путь. Собственный, а не навязанный энергичными рекламодателями. Если не будет именно душевного устремления каждого из нас к скромности в своих потребностях, стимулируемой массовой культурой, мы всё равно будем до бесконечности поглощать, не имея для этого никакой необходимости. И планета не выдержит.

Соборность

Очевидец событий 1989 года в Пекине описывал, как человеческие «массы», которые, словно по воле какого‑то высшего разума, дисциплинированно текли по улицам, не задевая многочисленные лавочки, попадавшиеся на пути, заполняли собой площади и перекрёстки, а потом снова аккуратно сходились. Такие перестроения не всегда по плечу даже опытным полководцам, однако без всяких тренировок доступны тем, кто имеет в душе острое ощущение сопричастности чему‑то грандиозному. Западный человек презрительно обзовёт это «азиатчиной», как и наш энтузиазм строителей БАМа или коммунистической утопии. Ему виднее не то, что соединяет людей в эмоциональном порыве, а то, какая пропасть лежит между каждым из них, он мечтает не сливаться, а «сепарироваться» от всего, что грозит слиянием, искренне полагая, что через это он защищает свою личность. Индивидуалисту естественнее осознавать, в чём конкретная личность противопоставлена другой. Он противопоставляет себя обществу, отталкивает окружающих или пытается навязать им свои правила. Человек растворённый принимает всё как есть, плывёт по течению. Восток культивирует общее, Запад превозносит индивидуальное. Западный человек сосредоточился на мифе о своей демифологизированности, свободе от общего разума, который он охотнее признаёт у птиц и китайцев, чем у своих соплеменников. Можно отказаться от своего «я», чтобы попробовать увидеть мир целиком, а можно скрупулёзно отлаживать инструмент такого видения под названием «своё “я”». Но ведь и самодовольство эгоиста может быть обусловлено простой неспособностью видеть целое, и стремление к «сверх-“я”» — неверием в себя как в действующего индивида. Пытаясь отколоться, закрыться отрицанием или осуждением, он никогда не освободится от принадлежности к единому, просто перестанет эту принадлежность замечать и так утратит важнейший механизм взаимодействия с миром.

Человек является центром мироздания и одновременно — песчинкой в огромной вселенной. Видеть мир сразу из двух полюсов до невозможности хлопотно, трудно видеть в одну и ту же секунду и небо, и речку, хотя и небо, и речка существуют. Трудно думать одновременно о внутренней принадлежности к некоему человеческому единству — и о свободе независимой своей личности. Но в этой одновременности заключается идея соборности. Человек соборный воспринимает свою неповторимую индивидуальность, но такую, которая раскрывается в единосущности и конкретному сообществу, и остальным его участникам. Он находится по центру шкалы, на одном из полюсов которой индивидуалист, а на противоположном — человек, растворившийся в мифе. В основе такого одновременного восприятия уже не может лежать индивидуалистическая идея прибыли превыше всего, когда необходимо толкать ближнего и пробиваться самому. Возможна только идея справедливости в общественном масштабе, стремление «учиться соперничеству в добродетели и конкуренции в благотворительности». (Х. Инайят Хан «Обучение».) Вальтер Шубарт, исследователь нашей цивилизации, писал: «Русская душа ощущает себя наиболее счастливой в состоянии самоотдачи и жертвенности. Она стремится ко всеобщей целостности, к живому воплощению идеи о всечеловечности» («Европа и душа Востока»).

Иностранцы подмечают за русским человеком склонность испытывать при общении чувство неловкости, зажатости, как будто он говорит что‑то не то. Это, конечно, исходит от семьи. Психология в западном изводе помогает выбрать удобный угол зрения — найти виноватых, обидеться, осудить. Психология «соборная» не приемлет отчуждения, она не будет сталкивать, только объединять: близкий человек для меня — тот же я, у нас с ним общие сложности или скорее особенности («это я в него»). Здесь иной угол зрения — душевное взаимопроникновение, взаимопонимание и любовь. Я могу бесконечно любить родителей, а могу бесконечно копаться в нечистых мыслишках о том, в чём они передо мной виноваты. Если человек плохо слышит музыку рода или не хочет считать себя с ней сопричастным, это вовсе не значит, что он стал свободным, просто любая другая зависимость быстрее станет тотальной, неизбывной. В родственническом общении, осознавая себя частью чего‑то большего, не-тольколичностного, над-личностного, душа наиболее полно усваивает ошибки и открытия и других, с которыми нужно постоянно сверяться, — иначе потеряешь себя. Ощутив однажды своё внутреннее совпадение с отцом, матерью или ребёнком, мы уже не сможем просто стряхнуть с себя идею единосущности, представить её себе как выдумку. Зачем дети прибегают к родителям за советом в трудную минуту — ведь всё то же самое можно почерпнуть из интернета или от профессионала? Такое общение ценно не фактами и выводами, а стилистикой, расстановкой акцентов, жизненной интонацией. Анализируя свои ошибки молодости, человек стремится защитить от них следующего за собой. Если я остро ощущаю свою единосущность ребёнку и при этом грешу, то же самое я творю со своим ребёнком. Я грешу своим ребенком. И он, ещё ни в чём не виноватый, уже приговорён к расплате за мой грех. Учёные много говорят о том, что наследственное, а что передаётся через воспитание, но если отец пьёт или курит, скорее всего, с ребенком произойдёт то же самое. Если отец бросил семью, ребёнок с большой вероятностью бросит потом свою и расплачиваться будет, как и отец, одиночеством и небрежностью со стороны своих детей. Борется с грехом не отдельная личность, а соборная. Общение с умершими предками — древнейший извод идеи единосущности.

Метафорой единосущности в жизни общества, целого государства является монархия. У этой формы правления есть масса очевидных недостатков или даже опасностей. Однако на ментальном уровне она задаёт человеку помимо его воли особый тон. Демократия даёт подсознанию модель энтропичного мира, его рассыпанности, несвязанности — бессвязности; здесь каждый — отдельная планета, которая чего‑то хочет, согласно «общественному договору» совершенно чужих людей, которые ещё не факт, что способны договариваться. Передача власти по наследству, даже с тысячей поправок, даже если с выборами среди наиболее родовитых, как было у чингизидов, формирует в человеке образ единого пути крепко связанных между собой людей. Ещё более высокий в этом смысле принцип — «Я и Отец одно» (Ин. 10:30); каждый в состоянии чувствовать эту важнейшую Божью формулу, может, не настолько абсолютно, менее полно, чем тот, кто её произнёс. Ощущение это проявляется в каждом поступке настоящего героя. Он не готов предавать, а значит, он не противопоставляет себя «изменчивому миру», не пытается «прогнуть» его под себя. Ничуть не стесняясь и даже гордясь своей индивидуальной природой, он всей душой стремится сливаться с некоей высшей правдой, с грандиозным боговдохновенным единством. Именно в этом смысле герой может определяться как положительный.

Под взглядом с небес

Для нашей культуры человек тоже есть мера всех вещей, но в своём, специфическом понимании. В нашем варианте он точно не хозяин мира, наглый завоеватель, которому «всё позволено». И даже не «смертный бог» — комбинация прекраснейшего тела, острейшего ума и бешеного творческого потенциала; прославлявшие эти «преимущества и достоинства» итальянские гуманисты были наполнены поистине подростковым энтузиазмом, когда душа ещё чистая и поёт, впереди одна красота, а мудрости нет. Но человек для нас не является и отдалённой от мира бестелесной сущностью, для которой всё здешнее временно, только «тамошнее» имеет смысл. Нам претит абстрактное теоретизирование, но и без идеи жизнь не мила, попросту бессмысленна. Русская философия, хоть и названа религиозной, постоянно скатывается (или, наоборот, возвышается) до философии жизни, до вопроса о том, каким образом жизнь и идея — одно. Трудно сказать, почему так сложилось, но наша телесная сущность пребывает в каком‑то своём, специфическом взаимодействии с тонким миром. Он для нас не область знаний, не предмет любопытства, а то, что постоянно проверяется собой, что глубоко въелось в каждодневное земное существование, обильно поливается конкретными потом и кровью.

Наша судьба в этом мире — не столько разговор с самим собой, сколько разговор самим собой. Как в политике, то есть в Истории, так и в частной жизни мы испытываем идеи на практике. Возьмём украдём чудотворную икону, разобьём её топором, сожжём и ждём: будет ли кара с небес? «Вроде не было», — говорим, погибая на каторге. Рассуждаем не обязательно на публику, как в западных фильмах, сказанность здесь не преимущество, а несказанность не обязательно недостаток. Как часто наш герой ставит большой жизненный вопрос, рискуя погибнуть, и это не тренировка, не способ проверить свои физические способности или что‑то доказать. Он решает свою судьбу в непубличном пространстве, исключительно для себя, как монах, который побеждает соблазны в одиночестве, получая выводы духовного свойства. Стоит ли тогда бояться смерти? Ведь это удел тех, кто ощущает себя в рамках земных задач. Человек с вертикальным миросозерцанием, с вектором вверх воспринимает смерть как долгожданный ответ на вопрос, зачем жить.

Какие только ухищрения мы не придумываем, чтобы хоть немного наклонить вертикаль, хоть как‑то приблизиться к ощущению плоскости. Карьера, признание в обществе, накопление богатства понятнее и не так проблемно для совести. Чередование плоскостей и возвышенностей, полей и холмов для глаза привычнее; чтобы видеть перспективу движения, довольно и образа пирамиды, наклонной плоскости, по которой надо карабкаться вверх. Как минимум каждый понимает свой уровень в иерархии, как максимум — старается перейти на следующий уровень. Всё упрощено и продумано, душа может больше не мучиться, ей достаточно действовать по инструкции, идти в конкретную земную контору и получать типовой сертификат о соответствии тем качествам, из которых потом собирается полезная личность. Каждый несёт иголочку на общую вершину муравейника, все свои душевные сокровища, всё, что нажито непосильным внутренним трудом, кладёт в здешнюю земную копилку. За пределами муравейника никакой личной ценности нет. Так удобнее решать тактические задачи «мира сего».

Подчинённые замыслу Великого инквизитора, люди становятся всё более вторичными, теряют ощущение духовной центральности. Перед кем они, зачем они? Бесконечные бетонные ячейки заменили двор и хозяйство, где было легче чувствовать себя действующим субъектом. Вот урожаи, вот ливни, под которые надо подлаживаться, вот волки, от которых защищаться. Вот куры некормленные — а могут быть кормленные, корова пока что недоенная, вот крыша, которая уже сейчас может перестать протекать. В своём дворе хозяин сам себе голова, он собирает энергии и направляет куда надо, ничего не несёт ни в какие общечеловеческие копилки. Такой подход хорошо работает в науке, он дал колоссальный положительный результат для технического прогресса — спасибо мыслителям, что отказались от собственной центральности по отношению к большому предмету устройства мироздания и стали мыслить отдельными элементами в рамках своей специализации. Жители деревни отказались от ощущения собственной центральности по отношению к городу, городские — по отношению к столицам, столицы — к некоей воображаемой столице столиц, стране стран. Самоцентричные цивилизации своими красными дорожками и поставленными на широкую ногу сплетнями постарались доказать «остальному миру»: всё, что относится к ним, существенно, остальное не особо. Мол, существует некий центр, в котором сидят какие‑то главные люди, хранители больших целей и больших идей, и если ты не причастен к ним хоть как‑то, то ты на обочине жизни. И не важно, что ни настоящих целей, ни идей там нет.

Пирамидальное мировосприятие пытается заменить собой веру, сделать так, чтобы человек не пытался двигаться по вертикали, только по диагонали. Конечно, и в церкви есть элементы «толпо-элитарности», пирамидальности, однако церковный иерарх для нас не столько представитель Всевышнего — с этим ещё надо разбираться, — сколько тот, кто более последовательно, можно сказать, профессионально устанавливает ту связь, которую ищем мы все. Для духовного лица любой начальник скорее такой же заплутавший человек, нуждающийся в спасении от тяжестей, наклоняющих его дух. Если на самого монаха возложат начальничью роль, это будет тяжёлое послушание, а не награда. В этом наш положительный герой тоже похож на монаха: он чувствует, что нет народов выше и ниже, нет времён выше и ниже, нет людей выше и ниже. Он с жалостью смотрит на карьериста как на человека не успешного, а скорее несчастного, подавленного клановой суетой, постоянно пребывающего в ревности и зависти, по немощи своей вынужденного расталкивать локтями, вежливо кивать и всей душой пытаться проникнуть в то, что ему безразлично. Да ещё и называющего всё это свободой. В погоне за фантомом пирамидальный человек оборудует себе внутренний ад, а нашему герою грезится внутренний рай. Профессиональный рост может стать из стремления «выбиться» метафорой движения к совершенству, к непосредственно ощущаемой высшей правде. Он может быть освещён высоким замыслом — спасения родины или мира, например. Тогда это путь на вершину идеи, а не просто общественной горки.

Каждый человек вольно или невольно сверяет свои поступки и чувства с каким‑то внешним взглядом, перед кем‑то или чем‑то пред-стоит. Это могут быть родители, дворовая компания, армия, работодатель, общество как таковое. Здесь источник наших жизненных сил, энергия движения в правильную сторону. Отсюда мы черпаем свой внутренний закон, или свод законов, точнее, их ощущение как чего‑то стилистически целостного, настолько важного, что, если отступим, потеряем себя. Я могу положить жизнь на то, чтобы победила справедливость, а могу до последнего вздоха облагораживать сад. Почему мы вкладываем душу в свои дачные шесть соток, хотя это не приносит никакого навара и дети вряд ли продолжат? В России мы особенно склонны увлекаться идеей как таковой, справедливой или красивой целью. И не важно, имеет ли она прагматическое значение. Пусть я понесу убыток, пусть моё дело погибнет, пусть даже погибну я сам, но ведь так же лучше! Важно не то, что мне это пригодится, а то, что это хорошо. Просто хорошо, само по себе. Наш положительный герой ощущает свою душу предстающей не перед товарищами, не перед начальниками, даже не перед обществом, а сразу перед Богом, как бы мы его ни понимали. Отсюда любимая наша фраза: «Видит Бог». Интуитивно мы пребываем — и наиболее полно раскрываемся — непосредственно перед взглядом с небес. Ощущаем себя конкретным небесным замыслом, текстом, попадающим на вычитку сразу к Творцу. В этом наша специфическая религиозность и, возможно, наша самая важная цивилизационная черта.

Массовая культура в целом и киновселенная как её концентрация обязательно впитывают черты её создателей. А если так, зачем подчинять философским инструкциям свободную творческую мысль? Чтобы сделать из собственных ценностей «марку фирмы»? Отчасти да (антиподы действуют именно так). Но также и для того, чтобы защитить свои духовные миры от той пригоревшей информационной каши, в которой пребывают наши собственные мозги — поди разбери, на кого или на что мы работаем, на добро или зло, даже в эту конкретную минуту. А ещё чтобы уверенно и прочно встать на собственное ментальное поле. В новой мировоззренческой битве нам хорошо бы получше знать, кто мы и за что решили побиться — без этого не может состояться ни один творец. Во всём остальном пускай наступает творческая свобода.

1.0x