В начале первой мировой войны в заметке "Штатская шрапнель" Маяковский писал по поводу "отсталых" живописцев: "А теперь попробуйте-ка вашей серой могильной палитрой, годной только для писания портретов мокриц и улиток, написать краснорожую красавицу войну в платье кроваво-ярком, как желание побить немцев, с солнцами глаз прожекторов".
Дразняще, вызывающе, немного плакатно.
В ответ на воображаемые возражения пацифистов он воскликнул: "Нет, теперь — всё война".
Если слово создало мир, новое слово создаст новый мир. Но сначала разрушение, ломка, выброс всякого старья, которое накопилось пудами и тоннами в душах человеческих. И здесь не обойдёшься допотопным рыдваном. Революция требует дредноутов, бронепоездов, линкоров — поведут эти машины новые люди, одержимые будущим, подожжённые пожаром новой поэзии. И хотя в статье "Как делать стихи" он рассудил, что "лучшим поэтическим произведением будет то, которое написано по социальному заказу Коминтерна, имеющее целевую установку на победу пролетариата", он специально принизил роль поэзии и себя самого "согласно требованиям момента". Вряд ли его всерьез интересовал Коминтерн или всемирная диктатура пролетариата.
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.
Сказано в поэме "Облако в штанах". Тогдашняя цензура решительно исковеркала поэму. Потом, в предисловии к полному изданию Маяковский напишет: "Облако в штанах" считаю катехизисом сегодняшнего искусства; "Долой вашу любовь", "долой ваше искусство", "долой ваш строй", "долой вашу религию" — четыре крика четырех частей".
Это было в моде времени, авангардные школы возникали чуть не каждый год, их программы мало отличались друг от друга: долой мещанство, банальность, старье; лучше крайний нигилизм, чем любая идеология; лучше взрыв, нежели самое изысканное болото с кувшинками и лилиями. Но в отличие от поэтов, близких ему формально, от Маринетти, Аполлинера, Андре Бретона, Маяковский считал поэзию движущей силой Революции. Он мыслил суперлативами — Молодость, Пролетариат, Коллектив, Революция: эти слова произносятся свободно, легко усиливаются широкой жестикуляцией, Необходимо изменить лексикон толпы, но это очень непросто. "Умерших слов разлагаются трупики",
только два живут, жирея —
"сволочь"
и еще какое-то,
кажется — "борщ".
Поэты, "размокшие в плаче и всхлипе", то есть поклонники "лирики старья", ревнители фольклора жалуются:
"Как двумя такими выпеть
и барышню.
и любовь,
и цветочек под росами?"
Маяковский любит "такие слова" за нарочитую антипоэтичность. Не зная, вероятно, максимы Малларме ("Поэзия делается из слов, а не из мыслей."), Маяковский верно следовал ей. Правда, из других соображений. "Агитатор, горлан, главарь", одним словом, инициатор, придавая яркую весомость устному слову, он постоянно искал резкий, хлесткий, беспощадный лексикон. Посему: нелепо вылавливать последовательные мысли и суждения в его сильной поэзии, особенно в "Облаке в штанах". Например:
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.
Никогда его не интересовали и не могли интересовать подобные люди. Другое дело — необычный образ, оригинальный поворот метафоры. Хотел ли он пробудить мещан к революционному действию? Вряд ли. Новая мулета бессильна против ленивых коров:
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут.
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
Но почему сердце окровавлено? Не пришла Мария. Поэт жалуется читателю, прижимается лбом к стеклу в потоках дождя, прислушивается к стуку гостиничных дверей. Мария, наконец, приходит и объявляет, что собирается замуж. Таков пунктир содержания на красочном образном фоне поэмы. Каждая секунда нетерпеливого ожидания Марии разрастается разработанными изощренными образами.Телефонный звонок: “мама, ваш сын прекрасно болен. У него пожар сердца”. И далее, в третьем лице:
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Что делать читателю, вернее, его мысли, "мечтающей на размягченном мозгу"? Он, может, и размечтается о "голой проститутке", но наверняка запутается в сложном построении метафоры. Каждая черточка сюжета разворачивается причудливым соцветием образа и пропадает в нем. Раньше поэт думал о сочинении стихов: придет "вдохновенный простак" и запоет. Оказывается, прежде чем начать:
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Понятно, это сказано не о себе. "Облако в штанах" отличается неудержимым пафосом, сдерживаемым старанием любой ценой удержать сюжет. Но сие почти невозможно. Образы — вычурные, многоцелевые, эффектно-эпатажные, зачастую весьма отдаленно связаны с предметом сравнения. Задуманные комментарием, они от смутных ассоциаций уходят в автономную даль, рождая новые неожиданные темы. "Глупая вобла воображения" даёт полёт "поклонникам старья". Но:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любовей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
В данном случае, улица "глупой воблой" перенесена в "тину воображения", поэт её жалеет интонационно. "Облако в штанах" — сочетание двух поэтических манер: Маяковский хочет разработать сложную метафорическую технику, ошеломляющую неподготовленного читателя, и, в то же время, энергично представить неотложность исторического момента и стимулировать действие. Широта необычных образов, уснащенных длинными труднопроизносимыми словами, заставляет поэта пренебрегать силлабикой ради тоники, что позволяет игнорировать правильность размера и акцентировать немыслимые рифмы. Это напоминает яркую проповедь, где страстные призывы к борьбе перемежаются с персональным любовным переживанием, с темой "кто не с нами, тот против нас" и яростными выпадами в сторону старой либо чуждой новой поэтики.
Первое название поэмы, вычеркнутое цензурой, — "Тринадцатый апостол". В некоторых христианских сектах первых веков так называли будущего провозвестника второго пришествия. На публичных выступлениях Маяковского часто осмеивали и освистывали, что отразилось в поэме:
Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
"Распни,
распни его!"
Поэт утверждает: несмотря на инвективы и скандалы, обидчики ему "всего дороже и ближе". Далее идет вдохновенная и пророческая строфа:
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Здесь не "глупая вобла", а скорее "умный дирижабль" воображения вознес строки на такую пророческую высоту. Ни иронии, ни издевательства. Истинный пафос:
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
Бесполезно рассуждать — искренне ли это написано. Да и охваченный порывом поэт неспособен растолковать данное экстатическое место. Он чувствует: приближается катаклизм. Этот катаклизм будущего можно назвать Лидером, Спасителем, Событием, Ураганом. "Крикогубый Заратустра" еще не догадывается о пролетарской революции и миссии рабочего класса. Он еще не думает приравнивать поэта к рабочему, а поэзию к ремеслу. Возможно, имя возлюбленной — Мария — навело его на богоматерь и Христа и подсказало ассоциацию с предвестником:
И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя.
Возможно, наши попытки отыскать в поэме логику, тематику и какую-нибудь взаимосвязь совершенно бесполезны. Возможно, эти детали, необходимые с нашей точки зрения (читательской? обывательской?), не более, чем пена, принесенная вербальной стихией. Несколько эффектных определений, рифм, метафор… и поэт отдал инициативу словам. Язык так хорошо устроен, что поэт зачастую не чувствует необходимости вмешивать свою конструктивную мысль в естественное течение стихотворных строк. Уступая инициативу словам, он с любопытством наблюдает результат, не испытывая ни горечи ни удовлетворения от воплощения идеи или наставления. Вполне вероятно, что Маяковский удивился, прочитав нейтральный, гротескный, грандиозный финал своей поэмы:
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
Прошло несколько лет после окончания поэмы "Облако в штанах", и Маяковский резко изменил ориентацию. Образы — близкие к реальности или сложно сконструированные — не должны превышать читательского понимания. Стихи пишутся не для поэтов, не для любителей поэзии, стихи должны воодушевлять рабочий класс, стихи должны предохранять рабочий класс от тлетворных влияний отсталой части человечества — от капиталистов, их прислужников, бездельников, пьяниц, нищих, любителей "старья" и т.д.
Работа. Поэтизация необходимой работы — тоже работа, причем нелегкая. По мысли Маяковского она напоминает добычу радия. Можно её сравнить с трудом золотоискателя — после просеивания груды бесполезного песка остается несколько золотинок — ярких, весомых, блестящих слов, готовых к декламации, к запоминающейся моральной максиме, к резкому лозунгу. Повелительное наклонение должно быть сугубо обосновано — иначе оно ведет к пустой демагогии. И Маяковский — первый в России поэт государства — знал: люди поймут призывы к тяжкому труду, к беспощадной борьбе, к кровавым жертвам, но никогда не оправдают неискренности и обмана. В этом плане весьма интересно описание работы над стихотворением, направленным против самоубийства Сергея Есенина ("Как делать стихи" 1926). Маяковский и Есенин — антиподы. Один — поэт государства, другой — родины. Родина неизменна и вечна, жизнь и смерть там — естественны и однозначны:
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
На это возразить трудно, по крайней мере, убедительно. "Сразу стало ясно, скольких колеблющихся этот сильный стих, именно стих, подведет под петлю и револьвер." "Так поэтам СССР, — продолжает Маяковский, — дан социальный заказ написать стихи об Есенине. Заказ ислючительный, важный и срочный, так как есенинские строки начали действовать быстро и без промаха".
Современное государство образуется без Бога и без родины. "Старье" — не только прошлое искусство, но и социальные отношения вообще. Бог и родина остались в сфере волшебных сказок. Человек — единственный демиург на земле: позади — надежда на помощь потустороннего либо страх перед ним, вокруг — пустота и звезды. Маяковский так возражает Есенину:
В этой жизни помирать нетрудно,
Сделать жизнь значительно трудней.
Сие сомнительно для индивидуалиста или верующего, но бесспорная истина представителя рабочего класса. К таковому относятся не только и не обязательно рабочие заводов и фабрик, но все работники, которые чувствуют в своей крови и нервах радость, пафос, экстаз труда, которые понимают труд, как единственную и благородную человеческую активность. Для них светлое будущее — счастливая и естественная полнота бытия, а не материальная обеспеченность и не идея божественного Платона. В такой перспективе трезвость — прозрачная и бесстрашная готовность к работе, а не тягостная пустота в забытье пьянства. Отсюда холодное, безжалостное обращение к Есенину:
Вы ушли, как говорится, в мир иной,
Пустота, — летите, в звезды врезываясь…
Ни тебе аванса, ни пивной —
Трезвость.
Вероятно, замена многообразия эмоций целенаправленным чувством труда — процесс мучительный. Написать: "Поэзия — производство. Труднейшее, сложнейшее, но производство", — невозможно для символиста или акмеиста. Только поэт безумной отваги сможет спокойно игнорировать бесконечные резоны в пользу тщеты бытия, а, следовательно, труда. Маяковский не сомневается — человек рожден для государства и для труда. Малейшая расслабленность, колебания в сторону индивидуализма, пьянства, лени, равнодушия ведет его к смерти — самой древней разновидности старья. Наступила эра нового государства трудового коллектива — Маяковский пророк и провозвестник оного. Поэт должен кропотливо изучать свою работу в ее крайне своеобразном, ни на что не похожем понимании: "Чтобы правильно понимать социальный заказ, поэт должен быть в центре дел и событий. Знание теории экономии, знание реального быта, внедрение в научную историю для поэта — в основной части работы — важней, чем схоластические учебнички молящихся на старье профессоров-идеалистов".