Авторский блог Александр Лысков 03:00 4 сентября 2007

НАРОД, ДА НЕ ТОТ

№36 (720) от 5 сентября 2007 г. Web zavtra.ru Выпускается с 1993 года.
Редактор — А. Проханов.
Обновляется по средам.
Александр Лысков
НАРОД, ДА НЕ ТОТ

Морячок слегка курносый и кудреватый — в пятидесятые годы такое лицо было иконой кино. Это фото.
На кепке — брошка. Полуботинки на босу ногу. Сидит на корточках перед маститым деревенским гармонистом Павлом Георгиевичем, тоже моряком, но еще и фронтовиком. Впился глазами в бегающие по кнопкам пальцы, считывает фирменные переборы. Таким уже помню Вадика я, теперь семидесятилетнего, измученного болезнью до неузнаваемости. А кажется, совсем недавно из своего бензовоза в этой самой кепке с брошкой выглядывал светящийся радостью бытия и неизбывной силой. Полвека назад сам поставил себе дом у большой дороги, у Московского тракта, в пяти километрах отсюда. Да отчего— то не зажилось в нем на старости лет. Все пенсионные годы обитал здесь, в глухомани, дотягивал отпущенный земной срок в старой материнской избе. Тоже — стариком. "Думали, зиму не протянет, а он, гляди-ко, до августа добродил". В последние месяцы уже говорили о нем как о некоем странном видении, даже и Вадиком не кликали. Имя теперь ни для него, ни для других как бы мало уже что значило. А по отчеству его вообще никогда не звали.
…Потом он купил мотоцикл с коляской. "Ирбит". Возил на нем баб за ягодами и грибами — тоже общим любимцем, солнечным человеком. Торжествовал за рулем.
Пятерых детей нарожал с Евгенией, суровой властной праведницей, во многом благодаря воле которой и дожил до таких преклонных лет, дольше всех своих сверстников. За последний год и она тоже как-то полегчала с виду, глаза — словно только что утертые от слез — отвоевала с дорогим супругом, кроток как ребенок теперь ненаглядный Вадик. Внук на "Жигулях" застрял в овраге. Жалостливо просит меня Евгения подсобить выбраться парню. А бывало в пляске самая статная и величавая. Сама бы кого хочешь вытащила из грязи. Скромно, сдержанно плясала, а проникновенно.
…В пятьдесят пять лет Вадик на пенсию вышел, и ему директор совхоза подарил с барского плеча грузовик трехосный, все колеса ведущие. И теперь уже на этом монстре Вадик возил желающих к дальним борам и болотам. А сколько дачников пользовались его техникой для попажи через реку! С Вадика начинался отпуск, счастье летнее, Вадиком и заканчивалось. И сенокос на дареной машине урабатывал. Грузовик вечный оказался. Вот и самого хозяина пережил. Хоть облупленный и ржавый, но стоит на горке возле дома Вадика. Только с ручника сними, покатится и заведется. Стоит, ждет хозяина. Теперь уж не за руль, а в кузов на еловые ветки. Прокатит напоследок по глубоким колеям до ближайшего погоста.
Мне всегда казалось: счастливый был Вадик. Хотя в последние годы частенько брюзжал, какие-то тяжелые мысли его порой одолевали — о жизни, вообще, о политике, о детях. Какие думы кружили в его голове, когда он обкашивал своей литовкой угоры в нашей деревне — последним истовым, молитвенным косцом — в белом платке от мошкары, в белой рубахе навыпуск? Об этом уже никто никогда не узнает. Звенит коса под бруском, посвистывает в траве. Шаг за шагом, прокос за прокосом, и к концу августа всегда бывала чисто выбрита деревня. Овцы и коровы Вадика зимовали сытно.
А вот и скотина осиротела. Сын забирает себе одну дойную. Другую — в расход, на заклание, по тому же пути, что и хозяин.
"Написал бы ты, Сашка, про меня что-нибудь, — просил Вадик. И я писал — как видел и понимал его и всю окружающую жизнь. Писал не о человеке, а о его тени. Образ, витающий над человеком, запечатлевал. Человек-то сам, конечно, неприкосновенен. И имя менял, как положено по закону. Не знаю, читал ли Вадик. Специально я ему тексты не подносил. Если читал, то неудовольствия не выражал. Отношения не портились. И вот опять пишу. Теперь — поминаю.
Он любил посреди деревни сесть на бревнах и поиграть на гармошке комарам да мухам. Нынче вечером я тоже взял гитару, сел на те бревна и в пример последнему гармонисту запел: "Лучина, лучинушка, что не ясно горишь, не вспыхиваешь?.."
Не пелось, не горелось. Да и деревни-то отсюда, с самого высокого места, почти не видать. Лес с горы нанес удар по центру, рассек на две части. Ивняк с берега наступает — реки не разглядишь. А сама деревня, шесть столетних домов, садится — с каждым годом на полвенца. Дома будто богатырской дубиной в землю вгоняются. И трава кругом всепожирающая. Эта сила травяная когда-то породила деревню в тридцать домов, теперь она же ее и убивает. Травы обвивают ноги, не пробраться по ним, как по рыхлому февральскому снегу. Только по тропиночкам поясным от дома к дому. Гляжу на эти тающие в жарком дне избы — последний из тех, кто знает об их мужиках, живых и мертвых, лет на сто пятьдесят вглубь — и по молве, и по рассказам, и по сидению в архивах, и по догадкам. Сколько их тут разных перебывало. Вадик — последний. С конца и начать.
Внешностью и нравом был он чисто славянскими, в отличие от чернявых и смугловатых венгерцев — так здесь зовут потомков угров, коих насчитывалось почти треть. Да финнов с ликом бывшего председателя Центризбиркома. Три типа этих лиц и до сих пор я вычленю в любой северной деревне с полувзгляда.
Вадик был потомок вольных славян, но разворота делового, проходческого, яростного бойцовского жеста уже позволить себе не мог. Усреднен был, подстрижен двадцатым веком со всех сторон души. Наемным человеком прожил. И хотя на пенсии забрезжила в его голове мысль о заведении стада романовских овец, но по причине собственного делового младенчества и предпринимательской пустыни вокруг с этой мыслью он и на тот свет ушел. Один из сыновей, кажется, перенял-таки у него по крови чувство самости и независимости. Достаточно развил. В следующем поколении, глядишь, и расцветет родовое древо в полную силу. Корни-то у него мощные.
Дом, сейчас покосившийся и полусгнивший, был выстроен предком Вадика, Иваном Сергеевичем Полуяновым на волне столыпинского подъема деревни. Шорником был дед. На фотографиях в семейном иконостасе этот Иван Сергеевич с всклокоченными волосами и выпученными глазами на фоне нарисованных пальм выглядит несколько даже на теперешний взгляд диковато — от избытка силы и свободы. Неукротимость и кипящая энергия чувствуются в человеке.
Шорницкая у него была устроена в зимней избе, в отдельной комнате, теперь давно уже раскатанной на дрова и распиленной. А я еще после войны застал запах кожи в ней, запах мужицких вольных времен. И россыпи медных заклепок для выездной сбруи под полом, куда мы ползали с младшим братом Вадика. Иван Полуянов — это было имя. Вся волость знала его, покупала его обрати, хомуты, шлеи, сёдла и седёлки, гужи и подпруги. Только удила, стремена да каркасы седел, комплектующие, как сейчас говорится, заказывал он у кузнеца. Да еще те самые медные заклепки с ударным клеймом на лицевой части в виде трилистника. Рассчитывались с шорником деньгами, натурой, услугами. Никаких налогов с "бизнеса" государь не брал. Подать платил Иван Сергеевич наравне с обычным тягловым мужиком. С шорни богател. Жил сытно, вольготно, празднично. На старости лет шорничал и для колхоза — никуда не деться. Но уже — за палочки. И быстро свернул дело. Внука Вадика еще понянчить успел. Но ни капиталу ему, ни духовной независимости передать не смог — и то и другое было конфисковано. Да и Вадик, достигнув свободы исторического познания народной жизни, на встречное движение к истокам не решился. А вот такой же потомок знаменитого маслодела нашей деревни Александра Дмитриевича Бушихина попытался в 90-х годах попытался дотянуться рукой до горла родовых обидчиков. Живя в Мезени, в месте ссылки отца, Виктор Александрович затеял судебную тяжбу с властью на предмет возвращения двухэтажного семейного дома — красы и гордости нашей Черницыны. Бился он несколько лет. Я ему помогал в ходатайствах. Но он так и помер внутренним эмигрантом. Теперь есть крепкий закон — возвращать конфискат. Но истцы перевелись. Да и дом тот дивный теперь уже раскатан на бревнышки, в урезанном, уродливом виде собран в виде фельдшерского пункта в единственной из двадцати оставшихся в волости деревень.
Опять же, через семейные фотографии, в гостях у его сына в далекой ссыльной Мезени рассматривал я первейшего земледельца нашей деревни Александра Дмитриевича Бушихина. Вижу его в косоворотке на костистых плечах и в шляпе "московский шпилёк", усы с подкруткой, в глазах — искра. Маслодельный агрегат он сам лично из Швеции привез на кредит Крестьянского банка и на собственные накопления. Как-то мужик с двумя классами ЦПШ из глухой северной деревни мог в то время дерзнуть на такую поездку. Сколько жизненного азарта нужно было иметь, провидением каким-то обладать особым, чтобы все визы выправить, все конторы и вокзалы русские и шведское пройти, и вернуться вон с той стороны реки на ломовых дрогах с драгоценной добычей — мини-маслозаводом, как сейчас говорят. Мог ведь и через посредников приобрести. Нет, за море самому хотелось. Потому и в легенду вошел.
Виктор, его сын, тоже мезенский пожизненный ссыльный, передал мне дневник Александра Дмитриевича, любовно перепечатанный на машинке четыреста страниц и переплетенный. Это мое любимое чтение в деревне, в мезонине.
Открываю на дне чтения, но год 1916. " 28 июля. Ехал в Няндому. Дождик. Таисия жала на Заполосках. 29 июля. Приехал в Няндому навалил воз соли. 30 июля. Ехал обратно из Няндомы. Таисия жала на Заполосках. 31 июля. Возил овес. 1 августа. Возил ржаные снопы с Майдана. Таисия жала овес. 2 августа. Возил ржаные снопы с Нижнего поля. 3 августа. Возил жито и пшеницу. 4 августа. Ездил в Долматово, продал соль. 6 августа. Преображение Господне. Пировали с Василием Петровичем. 7 августа. Дождик. Исправил изгородь на Верхней полянке. 8 августа. Ходил в церковь. Под вечер орал пары на Рыбном. Таисия рвала лен…" И так день за днем описаны двадцать пять лет подряд. Для меня это — как молитвослов, как поэма или песня. Завораживает библейской эпичностью.
Раньше, проходя мимо дома Александра Дмитриевича, я мысленно шапку снимал и кланялся. Теперь же, когда в оставшейся от дома пристройке поселился внук Александра Дмитриевича, Валерий, я торопливо миную это место с низко опущенной головой. Бомжует в нем Валерий, добивает свою беспутную жизнь инженер-химик. Под властью внука остатки дома пожирают себя: разбирает Валерий хлев, пилит и топит печь. Предприимчивости, воли к жизни хватает у Валерия только чтобы пенсию получить да мешок рису купить. Правда, нынче завел козу. И возомнил себя фермером, ковбоем. Платок цветастый на шее. Соломенная шляпа на голове. На ремне лопатка для точки косы засунута в кожаную кобуру. Тяпает дедовской литовкой вокруг дома такими темпами, что ясно — до дождей ему три тонны сена для козы не заготовить.
Отсюда, с самого высокого места деревни, хорошо видно черное пятно пожарища. Нынче зимой сгорел дом мельника Василия Михеевича Колыбина. Никто и дознаваться не стал — отчего. Подводки электричества давно у дома не было. Печи никто не топил. Зимней грозы не наблюдалось. Значит, спалили "щалыханы безродные".
Дом мельника обратился в пепел. А мельничные клетки, рубленные из лиственницы и засыпанные внутри камнями, не подожжешь. Облизывают их медовые воды нашего Шаргоша, что по угро-венгерски означает "петляющий в лесу". Тут в омуте я окуней добываю, сидя на закаменелых бревнах мельничного сруба.
Ну, про мельницу что сказать? Про мельницу все знают из литературы и оперы. Каждую весну надо было плотину забирать наново — ледоход пропустить невозможно было без разрухи. И мост наводил заодно свой собственный Василий Михеевич. Хотя в трехстах метрах общественный устанавливали. У дома Ивана Михайловича Брагина, так и прозванного "Мостовым". Да в дальнем конце деревни на камешнике еще перелаз, в одну доску, на козлах наводили. Три перехода через водную преграду на одно поселение — такое редкий город может себе позволить.
Мельник Василий Михеевич имел хитроватый прищур, курил трубку и шляпу носил с широкими полями. Будучи ребенком, я его побаивался. С чертями, говорили, водится у себя в омуте. У него было шестеро детей. Все, как говорится, вышли в люди. Честно прослужили винтиками и шестеренками общественной махины. Никто не смог подняться до положения деда, который сам свой механизм построил и был его полным хозяином. Был человеком — вселенной по своей независимости и степени живучести. Жил основательно. Пировал красиво.
Младшая его дочка Анастасия Васильевна передала мне тетрадочку воспоминаний. "…Мельницу уже отобрали, а сам папа в колхоз вступил только в тридцать шестом году. Была у нас Рыжуха. Запрягли лошадь в сани, под дугой колокольчик. В санях домотканые одеяла — нас с мамой укрыть. Поехали как всегда с ночевкой. Мы на Рыжухе первые. За нами — Варавины. Хозяева уже ждали гостей. Выходят на крыльцо. Объятия, поцелуи. Лошадей распрягают, застают во двор, дают сена. В доме пахнет пирогами и пивом. Пол выскоблен добела. Стол накрыт. Рыбники, на сочнях пироги. Колобки, витушки. Пироги с творогом, ягодами. Большие шаньги, наложенные одна на другую. Пиво в братынях. Водка в четвертной посреди стола. Граненые стаканы под пиво. Маленькие рюмки — под водку. Сначала говорят чинные тосты. Беседуют о житье-бытье. Потом начинают петь. Сперва без гармошки. На голоса. Дальше — пляска. Затем — кадриль. Как стемнеет — зажигают лампы. Одна на божнице, другая на столе. К ночи ближние гости уходят. А дальние укладываются спать на полати, примостки, на пол — постели набивают сеном.
Утром для мужчин опохмелка. Раскаленный в печи камень опускают в большую братынь с пивом и еще туда водки подливают. Пиво пенится. Мужчины довольны. Но чистой водки на второй день уже не пьют. Завтракают и разъезжаются по домам"…
Последним у реки стоит дом смолокура Никифора Ивановича Шумилова. В Союзе смолокуров он был первым человеком в волости. Через него сбывали продукт все смолокуры-одиночки. Он бочонки в плоты связывал и сплавлял отсюда с Шаргоша аж до Архангельска. Смола и скипидар шли на экспорт, как теперь нефть и газ. И вот мужик деревенский не то чтобы пай имел в какой-то компании, но сам этой компанией заведовал. У него у первого в этих краях появились дрожки на рессорах. В белом картузе, в белой поддевке сам за кучера — позирует фотографу "Vizit portret" в уездном городе Шенкурске, куда по делам прискакал на своем кауром жеребце летом 1915 года. Любуюсь мужиком в своем личном фотоархиве.
В революции он вместе с тремя сыновьями ушел к белым. И погибли они тут недалеко, километрах в семи на Московском тракте в стычке с красными. Семеро красных там погибло и пятеро белых. Из них все три Шумилова.
Красным памятник соорудили на погосте. А белых закопали в лесу, как падаль. Я было пытался дознаться, где их могилы, чтобы тоже перезахоронить как героев-земляков, пускай и не передового мировоззрения, но имеющего место быть в этом мире, таких же убежденных, храбрых, со своей правдой. Но никто не смог указать могил. Тогда мы с одним из внуков Никифора Ивановича обычный крест поставили на месте боя у дороги. Таких сейчас много стоит вдоль любого шоссе на местах аварий со смертельным исходом.
А на том месте, где Вадик любил с гармошкой сидеть, а теперь я сижу, стояла токарня Павла Филимоновича Редькина. О ней довольно подробно упоминается в книжке одного писателя, уроженца этих мест. Кстати, моего отца. Того самого гармониста-фронтовика, за руками которого следил молодой Вадик. "…Токарная машина с двумя колесами, верстак с деревянными винтами. Всяких рубанков, стамесок, пил, буравов — не счесть. В дальнем углу — горн с кожаными мехами, разные клещи, молотки, кувалды и огромная наковальня. Вот Павел Филимонович вставляет в машину березовую чурку, достает с полочки широкую полукруглую стамеску, и ногой раскачивает подножку. Колесо с чуркой быстро вертится. Из-под стамески в потолок брызжет мелкая стружка…"
Тележные колеса делали в токарне. Опять же как бы аналог нынешнему автосервису.
Теперь на этом месте только колоды лежат да подо мхом ногой прощупывается валун, на который опирался угол той токарни.
А всего лишь четыреста лет назад здесь еще было капище угорского племени, знавшего только охоту и рыболовство. И Павел Филимонович с виду был из них, типичный венгерец. Видать, легко, желанно его предки переняли науки новгородских первопроходцев. Переженились все, перемешались. И сообща одной только мышцей да сметливостью, без дотаций и парткомов поднялись из землянок к двухэтажным хоромам, от жердяных волокуш до рессорных бричек. Я рассказал только об элите деревни, вокруг которой строилась вся жизнь. А были еще середняки лошадные, тоже люди абсолютной самостоятельности. И возле них разные вдовы, бобыли да отходники. И вот всех их, сто двадцать человек, с этих лесистых холмов вдруг будто ветром сдунуло. Показываются иногда тут теперь только странные существа на тракторах, нога которых во весь сенокос не ступает на эту землю. Косят, ворошат, грузят в кузова — всё не выходя из кабины. Чисто инопланетяне. Что и называется — от земли оторвались. Не чувствуют почвы под ногами. Живут в подвешенном состоянии. Потому уже две трети дедовских лугов заросли ольхой. И вместо двадцати волостных деревень осталась одна, называемая центральной усадьбой — с маленькой буквы.
Мерка деяний на земле такая была у совестливого Вадика: "Встали бы старики из могил, поглядели на наши дела…"
Видно, что стыдно ему было. Охал и вздыхал.
…По деревне из конца в конец носится старый "Восход". На нем городские отроки — дачники, правнуки Павла Филимоновича, учатся мотокроссу. За рулем вызывающе для этих мест длинноволосый. "Смотрите! Женщина! Женщина! — тычет пальцем вслед ему одна баба. А другая ей в подхват — ночью поперек тропы натягивает бревно, чтобы свернул шею гривастый олух, грянул бы оземь, да обернулся "мушшыной".
А парням эти интриги по фигу! Вечером на повети старинного дома бывшего колесного мастера на полную громкость врубают "пауэ-металл", устраивают дискотеку. Курят, пьют пиво. Изъясняются языком "Южного парка". Сочиняют "ацкие стышки", тексты — пародии на "Эмо": "Он будет резать вены вдоль и поперек, пока не вырежет на руке надпись: "Я — эмо!" Ему будет больно, он будет плакать, но музыка "Эмо" не даст ему умереть!" Иногда выплескиваются из молодой игроманской души и далеко не ироничное: "Пожалуйста, перезагрузи этот мир, Господи!"
С моего наблюдательного пункта на холме видно, как внизу дымит старый мотоциклетный мотор, лязгают ржавые рессоры, слышно, как всадники орут свои страшилки на всю деревню. Отсюда же, с самой высокой точки, доступна глазу за лесом луковка деревянной церкви Святой Троицы. Там, в развалинах дома священника, поселился нынче молодой монах, по крови вовсе не внук и не родственник отца Константина, последнего священника этих мест. Инок Илларион пришел сюда в послушание из Сийского монастыря, что в двухсот километрах. Благословили его в Епархии на восстановление храма. Пока что к нему только местная молодая пьянь льнёт, искушает насмешками и разными каверзами "насчет баб". Ему под сорок, человек закаленный монастырской жизнью. Молча гнет свою линию. На первые пожертвования купил досок, бензопилу "Тайга". И в черной рясе, длинноволосый, бородатый знай ладит леса вокруг храма. Подбирается к маковке. Храмы сверху обновляют.
Я навестил его. Жилье у монаха в разгромленном доме выгорожено чистое с лампадами, двенадцатиструнной гитарой и музыкальным центром. У инока есть диск собственных духовных песен. Голос поставлен в многолетнем хоровом пении, с приятной хрипотцой. В записях использованы флейта, колокола, гитара, фортепьяно. Все сведено в цифровых технологиях по программе " Coll editpro". Он подарил мне диск.
Вот и теперь у меня здесь, на холме, плеер в кармане и наушники на голове. Слушаю балладу на тему Святой Троицы. "Три путника, задумавшись, сидят, о трапезе предложенной забыли. Просты одежды, скорбны лики, грустен взгляд. У страдной чаши руки словно бы застыли. Во всем чудесная гармония видна, когда Один, любя, повелевает. Второй — в стремленьи все исполнить до конца. В молчаньи Третий их деянья освящает. Качнулось дерево… Склоненная гора… В священном ужасе народ на них взирает… Здесь, возле пыльного пастушьего шатра, вином и хлебом старцы Бога угощают. Три посоха, три лика, три пути… Но одному лишь суждено испить из чаши. Покинув небо, по земле босым пройти, смирившись, испытать заботы наши…"
Слушая песни инока, взмахом руки приветствую бредущего на свой покос ковбоя Валерия, включаю погромче, когда начинают газовать дикие байкеры на мотоциклетной развалине. Смотрю, как сын покойного Вадика задним ходом загоняет грузовик на склон. Ставит на ручник.
Только сними с тормоза — покатится и заведётся.
1.0x