Авторский блог Евгений Головин 03:00 12 июня 2007

Константин Фофанов и его друзья

Человек — существо бинарное. Проще говоря, у каждого имеется двойник, а то и несколько. Во всяком случае, многие поэты сие подозревают, а Константин Фофанов убежден вполне. Вообще это поэт, в творчестве которого изящество спорит с изысканностью, "дивная простота" с нерешительной сложностью. Не особенно любит он греческую мифологию и греческие понятия, но уж если и берется, поневоле вздохнешь: "мастер он и есть мастер". "Меланхолия":

Вдали звучит кукушки кукованье,
Как тихий плач бездомной сироты…
И я грущу — и грусть та без названья,
Наперсница таинственной мечты.


Можно лишь удивляться тонкой неуверенности "грусти без названья", поскольку греческая "меланхолия" не поддается сколько-нибудь точному переводу. Но вообще… свободный уверенный ямб, скрытые анжабманы, замечательный образ: "кукованье… как плач бездомной сироты… " Образ поражает своей тихой скромностью — никогда так не подумаешь о кукушке. Фофанов любит такую скромность — очень редко встречаются в его вокабуляре слова "ядреные", сочные, как "соленый огурец". Если "меланхолия", скорее, заменена на "грусть без названия", то европейский "сплин" удачно вытеснен русской "хандрой", вернее, Хандрой Ивановной:

Перед окном косящатым
Сидит Хандра Ивановна.
Сидит она невесело
Головушку повесила.
А что Хандре бы надобно?
Сама она не ведает…


Проходящий мимо окна "румяный молодец" приглашает погулять, повеселиться. Но в отличие от воспитанного иностранного Сплина, русская Хандра умеет только талантливо киснуть да пестовать всемирную напраслину:

А я до слез зевну в ладонь, —
Зеваючи, тушу огонь.


Но провожает Хандра Ивановна кавалера весьма оптимистично:

Иди один путем своим,
Гуляй, жену нагуливай,
По свадьбе — навещу!..


Стихотворение ироническое, пожалуй, шутливое, хотя Хандра Ивановна — названая сестра поэта. Но, понятно, не в этом его сила. Константин Фофанов — деликатный и "дивной скромности" пейзажист. Во всей его лирике можно отыскать только одно сомнительное определение: подсолнечник-плебей. Странно, что он так обозвал роскошный, преданный солнцу цветок. Может, из-за подсолнечного масла?

Любовь этот поэт трактует с той же дивной скромностью, что и пейзаж. Он сторонится романтических взлетов и кошмаров любви, эротических стрел, бешеных страстей, пронзительного трагизма. Он видимо прожил очень нелегкую жизнь и, кроме волнующего присутствия, превыше всего ценит подлинное участие:

Мне нужен свет любви твоей, —
Не омрачай меня сомненьем!
Живешь ты жизнию моей,
А я живу твоим волненьем.
Над мрачной бездною скользя,
Я не ищу земного счастья,
Но жить без твоего участья —
Как жить без сердца — мне нельзя!


Фофанов безусловно чужд меандрам и запутанностям символизма, простота его строк доходит порой до наивности. Поэтому его друг, Игорь Северянин, назвал некоторые его образы "упоительными шаблонами". (Кстати говоря, в то время "шаблон" не имел оттенка особо пренебрежительного. Это слово из лексики виноделов. В середине девятнадцатого века пытались "копировать" знаменитое вино "шабли". Знатоки называли результаты подобных попыток "шаблонами.) Но, к примеру, шаблон "гениальное всегда просто" отлично подходит к Фофанову. Присущая ему скромность особенно эффективна в характеристике драстических понятий:

Я не вижу врагов, не могу враждовать,
Что такое вражда — не могу я понять.
Не враждует же волк, если голоден он
И ягненка берет
в свой кровавый полон?

Вряд ли Фофанов блистал особенным миролюбием. Нет, здесь аргумент ясен и конкретен. Вражда — естественное проявление стихийного жизнеутверждения. Волны, разыгрываясь, способны утопить слабого либо усталого пловца без всяких, так сказать, личных мотивов. Более того:

Не враждует же смерть,
если силы запас
В зябком теле иссяк,
в робком сердце погас?


Это напоминает известное место у Сенеки: "Разве жаркое солнце виновато в потливости твоего тела?" Увы! Наивность и шаблонность часто присущи великим истинам. Фофанов просто напоминает нам: вражда нередко плод недоразумений, недомыслия или глупости обыкновенной. Очевидно, нечто похожее присуще ненависти, ревности и пр.

Гораздо сложнее проблема двойника, которую Фофанов сближает с проблемой лабиринта. Чуждость, тревожность, паника родственны этим понятиям. Известно, что в лабиринтах, равно как в полярных странах, группа часто останавливается и пересчитывает друг друга: людям все время кажется, что их сопровождает кто-то другой, кто-то лишний. Знаменитый испанский поэт Хуан Рамон Хименес начал стихотворение о двойнике так: "Я — не я. Я это он."… и закончил: "Он, который поднимается, когда я ложусь умирать."

Фофанов любит описывать лабиринты, где непременно присутствуют двойники, стихийные духи и прочие креатуры того же разбора. Он даже заметил: "Одиночество случается, когда двойник спит или занят "своими" делами." Отсюда его неуверенность в области любви. Он часто не знает, от чьего имени говорить. Диапазон двойников довольно значителен — от реального ощущения кого-то в себе до стихийных духов, управляющих его жизнью. В прекрасном стихотворении "Два гения" напряженность доведена до конфликта:

Их в мире два, они — как братья,
Как два родные близнеца…


Но они так привязаны к поэту, что готовы разорвать на части. Один "преклонился чутким слухом перед небесным алтарем".

Другой — для тайных наслаждений
И для лобзаний призван в мир,
Его страшит небесный гений;
Он — мой палач и мой вампир.


Поэт — безвольная и бессильная жертва "двух гениев". Эта тайная ситуация направляет его жизнь, сводит в ничто. Но если можно надеяться на милость "палача и вампира", то "небесный гений" пощады не знает:

Он не прощает, не трепещет,
Язвит упреками в тиши
И в дикой злобе рукоплещет
Терзанью позднему души.


Двойник мучает своей загадочностью, неопределенностью своей роли в человеке и для человека. К примеру, стихотворение начинается вполне доверительно:

Мне кажется порой,
во мне страдает кто-то,
Другой — отзывчивый,
другой такой же я…


В процессе стихотворения роль двойника то упрощается, то немыслимо усложняется. В конце концов Фофанов совпадает с ним в каком-то общем единстве одновременно значительном и наивном:

Он так же, как и я,
он — Альфа и Омега,
Он мудрость и любовь! Начало и конец!


Правда, требовать от поэта рассудительных стихов о двойниках и лабиринтах абсурдно. Зато стихи о цветах, птицах и любви сделаны очень тщательно, искренне и непосредственно. Фофанова беспокоит, "что" передают строки, подлинно ли отражают его эмоциональное и мыслительное волнение. Но ему остался чужд символизм и так называемый декаданс.

Интересно сравнивать манеру и подход к ситуации его друга Игоря Северянина. Иногда последний брался написать "трогательное", "хватающее за сердце" стихотворение о любви. Но уже ясно — автор хорошо знаком с "Философией композиции" Эдгара По и рекомендациями Поля Верлена. Для поэзы "Ты ко мне не вернешься… " Северянин выбрал нарочитый, вызывающий слезы, сюжет: "она", жестокая, бросила лирического героя, бросила дочь и вышла за богатого. Неподдельное горе чувствительного героя поэт "опевает" изысканностью чередования трех- и четырехсложных стоп, безукоризненной слоговой просодией:

Ты ко мне не вернешься
даже ради Тамары,
Ради нашей дочурки,
крошки вроде крола:
У тебя теперь дачи,
за обедом — омары,
Ты теперь под защитой
вороного крыла…


Великолепная трогательность, "душераздирательность" выдержаны до конца:

Ты ко мне не вернешься:
грезы больше не маги, —
Я умру одиноким, понимаешь ли ты?!


Наивные читатели грустно помолчат или поплачут. Поэты, вероятно, вспомнят Верлена: "Мы совершенно холодно пишем страстные стихи", или Элюара: "Поэт — тот, кто вдохновляет, а не тот, кто вдохновлен." И потом.

Константин Фофанов понимает любовь вполне традиционно: "я — другая, другой". Новая поэзия открыла "любовь к себе" как самостоятельную категорию. Психолог Эрих Фромм писал в "Бегстве от свободы": "Кто не может и не умеет любить себя, тот вообще ни к какой любви не способен". Здесь не имеются в виду себялюбие или эгоизм, а благотворная забота о собственном процветании. Хороший вкус, понятно, требует здесь многочисленных поэтических инвенций, а не утомительных сюжетных подробностей темы. В "Качалке грезёрки" Северянин наслаждается "любовью к себе" своей героини холодно, бесстрастно, мастерски. Тема означена в первых двух строках:

Как мечтать хорошо Вам
В гамаке камышовом…


Но поэт внушает "грезёрке" мечты изысканные и ученые. Каждое качанье — вправо, влево, — каждое верчение сопровождается ассоциациями со знаменитыми поэтами и героинями. Ее мобильные мечты капризны и метафизичны:

Что за чудо и диво!
То Вы — леди Годива,
Через миг — Иоланта,
через миг Вы — Сафо…
… Покачнетесь Вы влево —
Королев королева,
Властелинша планеты
голубых антилоп…


В самовлюбленном качанье "грезёрки" решаются проблемы эрудиции и космографии:

А качнетесь Вы к выси,
Где мигающий бисер,
Вы постигнете тайну:
вечной жизни процесс…


В безусловно ироническом стихотворении блестит скрытая насмешка. Игорь Северянин вряд ли уверен в решительном, окончательном, научном познании вселенной. Если так, то несравненно изящней постигается мироздание в мечтаниях "грезёрки" в гамаке, нежели в занудных, томительных лабораториях и обсерваториях. Такое элегантное познание — плод "любви к себе". Подобное состояние достигается, прежде всего, любовью к самой любви:

Любовь уподоблена тройке
взбешенной и шалой,
Стремящей меня
к отплывающему кораблю.


Но тройка никуда не торопится, корабль отплывает без всякой цели. Они — инициаторы разнообразного, неистового движения, энергичного удовольствия, где смысл жизни исчезает в бесшабашном удальстве — блестящей замены неторопливого размышления:

Топчи, моя тройка,
анализ, рассудочность, чинность!
Дымись кружевным,
пенно-пламенным белым огнем!
Зачем? Беззачемно!
Мне сердце пьянит беспричинность!
Корабль отплывает куда-то.
Я буду на нем!


Поступки беззачемные и беспричинные — лучший опыт в поэтике символизма. Экзотика, ироническое глубокомыслие, эрудиция как косметика. Очевидна тенденция обособления субстантивов от их оппозиций — беззачемность и беспричинность не предполагают никакой противоположности. Это просто особенности символической любви, например, любви Федора Сологуба к Дульцинее.

Фёдор Сологуб, если не друг, то хороший знакомый Константина Фофанова, очень близок ему по взгляду на мир. Оба они любят природу отчужденную и дикую: запутанные тропинки, своенравность сиреней под дождем, кувшинки в темном одиночестве лесных прудов, оранжевые бури кленовых листьев осенью, долго не исчезающие следы кикиморы на воде ручья… Преданная любовь "к другой", самозабвение страсти, жертвенность. Но при этом Сологуб отличается явной склонностью к символической любви:

Под сенью тилий и темал,
Склонясь на белые киферы,
Я улыбаясь задремал
В объятьях милой Мейтанеры…


В стихотворении много незнакомых слов — "тилии", "темалы", "киферы". Имя героини — Мейтанера — тоже ничего не говорит, по крайности необразованному читателю. Но в поэзии незнакомые слова не должны смущать, их вовсе нет надобности разыскивать по словарям, потому что смысловое значение ничего не прибавит к обаянию стихотворения. Все равно остается восточная нега, медлительность, нездешняя туманность взгляда:

И, затаивши два огня
В очах за синие зарницы,
Она смотрела на меня
Сквозь дымно-длинные ресницы.


Но хотя бы для постижения намека на внутреннюю композицию, ибо полная непонятность имеет свойство не на шутку раздражать, попробуем разобрать следующую строфу:

В передзакатной тишине,
Смиряя пляской ярость Змея,
Она показывала мне,
Как пляшет зыбкая алмея.


Змей у Сологуба символизирует не только созвездие и "князя мира сего", но и много понятного и непонятного.

В пределах данного стихотворения героиня хочет смирить "ярость Змея", уподобляясь алмее.

В сказках Шахерезады дается два значения слова: алмея — танцовщица, скрытая полупрозрачным занавесом; алмея — мертвая возлюбленная, вызванная заклинаниями к танцу.

Итак, всё равно неясно, кого именно "показывала" Мейтанера.

Тщетны усилия комментатора.

№24 (708) от 13 июня 2007 г.

1.0x