Авторский блог Андрей Фурсов 03:00 19 сентября 2006

ВЕЛИКИЙ ВОПРЕКИСТ

№38 (670) от 20 сентября 2006 г. Web zavtra.ru Выпускается с 1993 года.
Редактор — А. Проханов.
Обновляется по средам.
Андрей Фурсов
ВЕЛИКИЙ ВОПРЕКИСТ
Александр Зиновьев в контексте русской истории
Окончание. Начало в №№ 34, 36.
РУССКИЙ ИСТОРИЧЕСКИЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
Зиновьев выступает как последовательный критик любой системы классового господства, эксплуатации, угнетения. Он — критик неравенства, сложившегося в советской системе. Он — критик капитализма. Антикапитализм, антиклассовость Зиновьева, впрочем, очень соответствуют важным тенденциям русской истории, её глубинным течениям, отражают их — и русскую жизнь в целом. Суть в том, что Россия — принципиально неклассовая, антиклассовая страна. У нас никогда не было классов в строгом смысле этого слова. Киевская Русь никогда не была феодальной. То было поздневарварское общество, почти поголовно вооружённое население которого — плохой объект для любой эксплуатации классового типа. Это прекрасно понимали дореволюционные историки, в советское время это сверхубедительно показал в своих работах замечательный историк И.Я.Фроянов. В монгольской (удельной) Руси формирование классов (прежде всего господствующих — их оформление всегда опережает таковое угнетённых) тормозилось первоначально разрухой, а с конца XIII в. как Ордынской системой, так и возможностями развития вширь (колонизация). Впрочем, последнее деформировало и амортизировало развитие не только классовых, но и вообще социально-антагонистических отношений в течение ещё нескольких столетий, и даже капитализм в России развивался не столько "вглубь", сколько "вширь". К факторам, тормозившим, а то и блокировавшим классовый ("западоидный") вариант социально-антагонистического развития России, относятся также скудость ресурсов и вообще бедность вещественной субстанцией, а также огромная военная составляющая общественных расходов.
Ни одна из господствующих групп русской истории, будь то боярство, дворянство, пореформенное чиновничество, не говоря уже о советской номенклатуре, так и не стала классом: не было ни достаточной материальной базы, ни достаточного исторического времени для оформления в класс. Более того, как только та или иная господствующая группа начинала превращаться в нечто классоподобное, власть (в союзе с низшей и более бедной частью господствующих групп) наносила удар и проводила своеобразную демократизацию (опричнина, например).
Таким образом, общество самовоспроизводилось на "предклассовом", поздневарварском (разумеется, если пользоваться европейской шкалой) уровне, сохраняя принципиальную простоту и время от времени "срезая" накопившийся "социальный жирок". Не случайно, что господствующим группам петербургского самодержавия так и не удалось сколько-нибудь успешно навязать низам, народу свои ценности и заставить его принять их, как это произошло в XVI-XVIII вв. в Англии и во Франции. Более того, сознание самих господствующих групп в России не оформилось до конца ни как классовое, ни тем более как буржуазное.
В этом плане необходимо признать, что исторический коммунизм (как антикапитализм) в СССР стал первой в русской истории положительной (и довольно органичной) формой организации неклассовости как положительного качества, которая в течение тысячелетия сопротивлялась всем попыткам уничтожить её. Радикальная попытка последнего рода была предпринята в пореформенной России, на что и последовал радикальный ответ 1905-1917 — 1929/33 гг. То, что произошло в 1990-е, отчасти повторяет (но уже в другую эпоху, а, следовательно, и результаты будут другими) русскую ситуацию второй половины XIX — начала ХХ в.
Как это ни парадоксально на первый взгляд, но бoльшая часть дореволюционных попыток осмыслить и концептуализировать русскую историю приходится именно на вторую половину XIX-начало ХХ вв. и представляет собой, за незначительными исключениями, капиталоцентричное и западоцентричное (при этом Европа сводится к Западу) — в либеральной или марксистской форме — прочтение истории России сквозь призму нетипичных для неё форм (частная собственность, капитал, партии и т.п.). Об этом хорошо написал М. Волошин:
Но жизнь и русская судьба
Смешали клички, стёрли грани:
Наш "пролетарий" — голытьба,
А наши буржуа — мещане.
Мы все же грезим русский сон
Под чуждыми нам именами.

После революции, в советское время, восторжествовал всё тот же западоцентричный подход — уже в марксистско-ленинском виде, в классовых терминах, непригодных для понимания ни русского исторического опыта в целом, ни коммунистического эксперимента, в частности. Для них, особенно для последнего, не было научного языка, понятийного аппарата, что, кстати, признала коммунистическая власть устами генсека Ю.В. Андропова в 1983 г.: "Если говорить откровенно, мы ещё до сих пор не изучили в должной мере общество, в котором живём и трудимся".
Научно-историческая заслуга Александра Александровича Зиновьева заключается в том, что он был одним из первых (а в СССР — первым), кто поставил задачу разработки научного (т.е. связанного с реальностью, а не с советской или западной идеологией) метода и аппарата понятий, адекватных "реальному коммунизму". Это — первое. Второе. Зиновьев стал новатором и в разработке средств и форм изучения коммунистического общества. В этом, помимо прочего, и заключается суть его "системы".
В известном смысле, особенно если абстрагироваться от второстепенных деталей, "система Зиновьева" (именно система, поскольку она шире философии, социологии и т.д.) представляет собой грандиозную попытку теоретической и ценностной рационализации коммунистической — высшей и экспериментально наиболее чистый фазы русского исторического опыта, суть которого заключается в сохранении и воспроизводстве "поздневарварского", "неклассового" (в различных его модификациях) строя:
— в суровых ("северо-восток") природных условиях;
— на фоне классового демонстрационного эффекта западного типа, с одной стороны, и достижений цивилизации Востока, с другой;
- во враждебном окружении, которое стало максимально таковым именно в советский период русской истории (до того — постоянное противостояние степи, вплоть до конца XVIII в., а с конца XVIII в. — борьба с "континентальными" державами (Франция, Германия) во время мировых войн и противостояние "морским" державам (Великобритания, США) в межвоенные периоды.
Речь идёт о таком историческом опыте, в реализации которого контроль над пространством важнее контроля над временем, а распределение в совокупном процессе общественного производства играет не менее, а порой и более важную роль, чем производство. Это с неизбежностью порождает принципиально простой в своих основах и базовых ячейках социум; сложность в таком типе общества "располагается" на уровне межличностных отношений и культуры, что и нашло отражение в великой русской литературе XIX в. Не случайно Дж. Ле Карре заметил, что русские до Фрейда узнали о психологии больше, чем позже, что у них больше понимания человеческой природы, чем у западного специалиста-психолога ("романы" Зиновьева — блестящее подтверждение мысли английского мастера политического детектива).
Изучение русского и советского опыта и формирующегося на их основе типа общества требует принципиально иной по типу конструкции и методологии теории, чем, например, капитализм, феодализм или наиболее развитые азиатские социумы. Даже в то время, когда Россия внешне максимально напоминала Европу, была её частью (по крайней мере, что касается русского господствующего слоя), проницательный наблюдатель (де Кюстин) писал: "С первых шагов в стране русских замечается, что такое общество, какое они устроили для себя, может служить только их потребностям; нужно быть русским, чтобы жить в России, а между тем с виду всё здесь делается так же, как и в других странах, разница только в основе явлений" (подч. мной. — А.Ф.). Работы Зиновьева, помимо прочего, направлены на разработку такого теоретического инструментария, который позволит преодолеть это "с виду" и добраться до основ явлений, причём прежде всего касательно периода, в который Россия больше отличалась от Запада, чем эпоху Николая I. Инструментарий, о котором идёт речь, должен адекватно отражать принципиальную простоту "русского (или советского) эксперимента" и в известном смысле быть простым (хотя с точки зрения созидания, нет ничего сложнее простых вещей, будь то материальные или тем более идеальные). Это — случай "системы Зиновьева", которая в её объяснении коммунизма может внешне показаться недостаточно сложной, а потому не вполне научной, особенно если сравнить её, например, с тем, что писали об этом феномене русские философы начала ХХ в. или западные социологи ХХ в.
Не буду много говорить на эту тему — для меня приоритет Зиновьева очевиден. Отмечу лишь, что не всякой сложности нужно рукоплескать. И не только потому, что следует помнить об Оккаме с его бритвой. Дело ещё и в том, что сложность сложности рознь. Бывает сложность пути, ведущего вверх, но есть и сложность перезрелости, разложения, нежизнеспособности, что хорошо понимали, например, К.Леонтьев и О.Шпенглер. Именно такой сложности, на мой взгляд, хватает в искусстве и мысли русского Серебряного века, отразившего усталость верхних слоёв общества от самих себя, оторванность от "почвы", социальную искусственность и бесперспективность, развитие в форме декаданса.
Гуманисты клонящегося, перезрелого, исторически уже тупикового, но внешне богатого и сложного в многообразии деталей и верных частностей Возрождения воспринимали Мартина Лютера и его идеи как примитив. Но будущее-то оказалось именно за "простыми" идеями этого человека с тяжёлым крестьянским лицом. Аналогичным образом Коперник предложил простой выход из перенасыщенной эпициклами и деферентами системы Птолемея, запутавшейся в собственной сложности.
Возвращаясь к Зиновьеву, отмечу две вещи. Первое. Его "система" — первая попытка на материале коммунизма разработать теорию, методологически и содержательно адекватную изучаемому обществу. Второе. Антиэксплуататорский, направленный против любых форм эксплуатации и угнетения запал зиновьевского подхода соответствует многовековому ходу русской истории, русского макросоциального эксперимента, само осуществление которого объективно требовало ограничения, блокирования классовых отношений, причём нередко в интересах не только низов, но и верхов, т.е. с точки зрения социального целого. В этом плане "система Зиновьева" есть не только научно-рационализированное отражение коммунистического эксперимента (о конкретных интерпретациях выводах можно и нужно спорить), но и идейное отражение русского "неклассового" эксперимента, который сейчас переживает острейший кризис, а может — не хочется верить — подошёл к концу.
Зиновьев с его системой — это научно-художественная авторефлексия русского эксперимента на его коммунистической стадии, со всеми высотами и зияниями последней, с победами и поражениями, авторефлексия крайне противоречивая, несмотря на то, что её персонификатор — один из крупнейших логиков ХХ в. И это тоже симптоматично: столкнувшись с задачей анализа советской реальности, логик превратился в "научного художника", творчество которого полно противоречий.
ЗИНОВЬЕВ И ЗАПАД
Зиновьев, бесспорно, очень русский, хотя и очень особый русский человек. И в то же время это человек, побывавший во время войны (в которой он победил Запад) на Западе; который получил современное (т.е. западное по месту происхождения образование) и который прожил на Западе два десятилетия. Зиновьев не раз подвергал Запад и западный строй жизни ("западнизм") жестокой критике. Похоже, в 1990-е гг. западнизм занял в представлении Зиновьева то место врага, которое раньше занимал коммунизм. Но как двойственной была позиция Зиновьева по отношению к коммунизму, так и двойственной является его позиция по отношению к Западу, о котором тот же Зиновьев сказал немало хорошего, в том числе с болью за судьбу европейской цивилизации, которую пожирает "глобальное сообщество".
Думаю, в своём отношении к Западу Зиновьев оказывается меж двух Владимиров, образующих некую ось. Это Владимир Ленин и Владимир Набоков. Ленин стремился уничтожить Запад как Запад и как капитализм одновременно, т.е. как цивилизацию и формацию, заменив их мировой универсальной (поклон Просвещению) и однородной в социальном и властном отношении (поклон русской власти) коммунистической системой. Именно этого никогда не хотел Зиновьев, именно этого боялся, именно о такого рода опасности предупреждал Запад.
Набоков, если и не растворился в Западе, его культуре и остался русским писателем (впрочем, очень особым русским — впрочем, они все по-своему особые, странные русские — Ленин, Набоков, Зиновьев, со странной любовью к России — не менее странной, чем любовь его любимого поэта Лермонтова; кстати, все — системы в одном лице), то стал частью Запада, вполне органичной. Это то, к чему тоже никогда не стремился Зиновьев, — и потому что был советским русским человеком, и потому что всегда был сам по себе, будь то Запад или Россия. Зиновьев — сам себе Запад и сам себе Россия. Но именно системность в одном лице как социальное качество, кажется, рождает поразительный тип двойственности Зиновьева по отношению к Западу.
Как индивиду, лицу, противопоставляющему себя системе, Зиновьеву не мог не импонировать Запад как цивилизационный тип. Как систему в одном лице, как индивида, вынужденного жить в противостоянии русской власти (в её коммунистической форме), Запад с его полисубъектностью не мог не настораживать Зиновьева. Отсюда — двойственное отношение, меняющее окраску от спокойного, "с одной стороны, с другой стороны", до признания в Нa?liebe. Преодолеть эту двойственность можно с помощью либо "стратегии Ленина", либо "стратегии Набокова", что, повторяю, невозможно для Зиновьева, который остаётся сам собой и с самим собой — наедине, т.е. в позиции Марка Аврелия. Позиции, к которой в той или иной степени, как правило, приходит любой честно мыслящий и чувствующий человек, осознав, что хороших систем не бывает, и что реализовать себя можно только вопреки — людям и обстоятельствам, пространству и времени, настоящему и будущему, врагам и друзьям. Возможно ли при таком подходе счастье? Не знаю. Я знаю только русский ответ на этот вопрос: "На свете счастья нет, но есть покой и воля".
ВОСПОМИНАНИЯ О БУДУЩЕМ?
Эксперимент "система в одном лице" поставлен Зиновьевым в советской реальности ХХ в. Однако, на мой взгляд, он имеет большое теоретическое и практико-социальное значение и для ХХI в. — для интеллектуалов энтээровской эпохи, в которой, как известно, решающими факторами производства становятся нематериальные — информация, интеллект. В условиях НТР сама социальная грань между властью и собственностью и, естественно, их персонификаторами во многом стирается. НТР на производственной основе создаёт ситуацию, которая, например, в советском обществе, в коммунистическом порядке существовала на основе непроизводственной и была следствием большевистской властно-технической революции, ВТР. Поразительным образом результаты развития позднего, энтээровского капитализма (с их размагничивающим влиянием на собственность, во многом превращающим её в квазисобственность) и результаты разложения коммунизма (с появлением в посткоммунистической системе привластных квазисобственников) оказываются внешне сходными (сбылась мечта о конвергенции?). Если и вспомнить ещё и о росте значения интеллектуальной собственности, то получается, что власть, собственность и знание становятся элементами какой-то новой субстанции, трудноуловимой на языке политэкономии и чем-то похожей на злого духа из "Шах-Намэ" с его "я здесь и не здесь".
Выход на первый план в самoм вещественном, материальном производстве "невещественных" форм труда и производства, нематериальных факторов труда принципиально меняет ситуацию интеллектуала, его отношения с капиталом и государством. НТР не просто превратила интеллектуала как агента духовного производства в наёмного работника умственного труда; он оказывается ещё собственником главного для нашей эпохи фактора материального производства — интеллектуально-производственного, понятийно-образного.
Иными словами, ныне, как и в "докапиталистические" эпохи, главным становится живой труд, но не в его физической, а интеллектуальной форме. Социальные последствия НТР, производственно-экономическая ситуация "информационного общества" в значительной степени устраняют треугольник "эксплуататоры — эксплуатируемые — интеллектуалы", "растаскивая" третий элемент, угол по двум другим, превращая треугольник в отрезок с двумя краями. Иными словами, линии "господствующие группы — интеллектуалы", "эксплуататоры — эксплуатируемые" сходятся в одной точке, в интеллектуальном труде как системообразующем виде найма. Опроизводствление интеллекта и интеллектуализация материального производства, появление социального агента, совмещающего в себе функции интеллектуала и наёмного работника материального производства, принципиально меняют ситуацию.
Во-первых, значительная часть эксплуатируемых уже просто не нужна, наукоёмкое производство может обойтись без них. Во-вторых, интеллектуалы как персонификаторы главной производственной функции и в то же время собственники условий, предмета, процесса и результата своей деятельности, неотделимые физически от этих последних начинают как группа расслаиваться: часть (меньшая) "уходит в князья", превращается в "культурбуржуазию", бoльшая часть сливается с эксплуатируемыми или даже люмпенизируется. Нередко тот или иной вариант может быть результатом сознательного выбора. И вот тут-то интеллектуал сталкивается с серьёзнейшей проблемой. Ни верхи, ни низы позднекапиталистической эпохи, будь то центр, периферия капсистемы, социальных симпатий не вызывает. Эпоха Масс и Революций, а следовательно, Надежд и Иллюзий, закончилась в 1991 г.
Какой выбор возможен для профессионального интеллектуала в новой ситуации? В то время как в индустриальную эпоху интеллектуалы социопроизводственно были обособлены и от эксплуататоров и от эксплуатируемых, в социополитическом плане они, как правило, ассоциировали, соотносили себя либо с первыми, либо со вторыми, обосновывая свой выбор теоретически. В энтээровскую эпоху интеллектуалы социопроизводственно либо сближаются с эксплуататорами, либо превращаются в эксплуатируемых, т.е. исчезает зона соотнесения. Вместо "треугольника" возникает слой богатых (20%) и бедных (80%), часть из которых вообще выброшена из производства, из "социального времени" — не нужны. В изменившейся глобальной социальной ситуации интеллектуалы должны прекратить ассоциировать себя социополитически с верхами или низами. Необходима выработка адекватного самостоятельного корпоративно-группового сознания. Речь не идёт об объединении в партию или политическую организацию — партийно-политическая эпоха уходит, а по сути, уже ушла в прошлое. Речь — о другом: о формировании произвольной позиции по отношению как к господствующим, так и угнетённым группам системы, а также к системе в целом. Для такой позиции ныне возникает и объективный социопроизводственный базис — глобальные информпотоки.
Этот базис — необходимое, но недостаточное условие занятия интеллектуалами произвольной системно-антисистемной позиции по отношению к основным социальным группам. Достаточных условий, на мой взгляд, два. Первое — разработка социально-исторической теории, адекватной современному миру, раскрывающей его реальное содержание, механизмы управления и т.д. Вне научного анализа реальности невозможно определить своё место в ней. Однако полноценная разработка такой теории (а теория — дело штучное, ремесленно-мастеровое в высшем смысле этого определения) в условиях современного общества возможна лишь на основе реализации — и это второе достаточное условие — программы "система в одном лице". В этом плане эксперимент Зиновьева, осуществлённый в условиях советского властного контроля над сферой идей, имеет огромное значение для эпохи, в которой контроль над идеями приобретает позднекапиталистический производственный характер. Зиновьев, получается, и в практическом плане работает на будущее, его эксперимент — так получается объективно — это"добрым молодцам урок", "добрым молодцам" ХХI века.
Если Маркс на "входе в Современность" звал к индивидуальной свободе посредством обретения свободы коллективной, то Зиновьев "на выходе из Современности" не просто предлагает путь к коллективной свободе через индивидуальную (хотя его можно прочесть и так), но снимает — для осуществления Рывка к Свободе и жизни в ней — противоречие между индивидом и коллективом (системой) в практико-теоретической программе "система в одном лице". Мне это напоминает то, как христианство в концепции личности сняло характерное для античного общества противоречие "индивид — коллектив". И это тоже кажется мне символическим и симптоматичным: похоже, на рубеже ХХ-ХХI вв. мы оказались в конце не только эпохи Модерна, но и христианской эпохи: мир постмодерна — это, по-видимому, будет и постхристианский мир, в котором человек может рассчитывать только на себя, на своё мужество быть и мужество знать, причём адекватное знание (теория) обусловлено определённой социальной позицией.
Как знать, не окажется ли человек в ХХI в. в такой ситуации, в которой остаться человеком можно будет только в виде "системы в одном лице"? В таком случае советский ХХ век уже провёл предварительную испытательную работу, причём не только по линии коллективной — социосистемного антикапиталистического эксперимента, но и по линии индивидуальной (индивидуально-системной, системно-личностной) — зиновьевского эксперимента (впрочем, они связаны между собой). Как тут не вспомнить Тютчева с его "Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся". Действительно, не дано. Отозваться может по-разному. Мы можем лишь констатировать: своим опытом Зиновьев, по-видимому, предвосхитил важную форму жизнебытия интеллектуала постиндустриальной эпохи как такого агента, чья профессиональная позиция, постоянно проверяемая теоретической рефлексией (это отличает интеллектуала от эксперта), обусловлена его произвольным социальным бытием представителя "класса" "систем в одном лице" и моральной рефлексией по этому поводу. В какой степени подобный "класс" является классом и в какой степени подобная "система" является системой — на эти вопросы предстоит уже отвечать интеллектуалам ХХI века. Зиновьев — среди тех, кто поставил этот вопрос не только теоретически, но и практически — своей жизнью в стране.
СУПЕРПОБЕДИТЕЛЬ
Помимо того, что Зиновьев, self-made man, создал самого себя и замечательную семью — последнее для творческого человека очень важно, он в своей жизни одержал три крупные победы. Во-первых, он победил в страшной войне (и остался при этом человеком). Во-вторых, он победил в персональной социальной войне, оставшись самим собой, вопреки воле Системы, пересидев, перетомив её в противостоянии. Это — специфический, спокойный, некрикливый, русского типа героизм, в основе которого — не самореклама и победа любой моральной ценой, а самостояние в правде. В-третьих, он победил, создав свою Систему, свой научно-художественный Космос. Такое количество и такое сочетание побед над превосходящим противником (и в какой-то момент над самим собой) — нечто из области фантастики, сказки. Ну что же, Зиновьев, как и многие люди его поколения, может сказать: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью".
Парадокс, по крайней мере, внешне: жесточайший критик-аналитик (серьёзный анализ автоматически предполагает критику как реальности, так и различных объясняющих её теорий) советской системы воплотил в действительность то, что по аналогии с Американской Мечтой можно назвать Советской Мечтой. Но, быть может, Советскую Мечту и можно было реализовать лишь вопреки советской системе? Или точнее: одновременно и благодаря и вопреки. Подозреваю, что именно так, а не иначе. Только на такой основе Зиновьев мог стать и стал суперпобедителем, чемпионом как по различным отдельным видам социальных и интеллектуальных единоборств — и по их сумме. При этом, реализовав Советскую (системную, кстати) Мечту, он победил и её, поставив на службу себе-как-системе, своему творчеству.
Система Зиновьева важна не только сама по себе. Помимо прочего, она — великолепный материал, опровергающий научные мифы, созданные о советском обществе как на Западе, так и в СССР, а позднее — в постсоветской России. То же можно сказать и о творчестве Зиновьева в целом: исключительно ценное само по себе, оно объективно противостоит различным фальсификациям советской истории как собственно советским (официальным) и западным, так и болтающимися между этими двумя, подобно "розе" в проруби, интеллигентско-шестидесятническим ("советским либеральным"), перестроечным и постсоветским.
Наша история концептуально неоднократно и по-разному фальсифицировалась: сначала Карамзиным, затем либералами и марксистами XIX в. За ними в ХХ в. последовали новые концептуальные фальсификации: сталинская, зрелая номенклатурная, интеллигентская и номенклатурно-интеллигентская ("шестидесятническая"). Интенсивной фальсификации подверглась советская история как сталинского периода, так и, разумеется, хрущёвско-брежневского. Наконец, убого-подлые перестроечная и постперестроечная (постсоветская) фальсификации, отражающие интересы новых хозяев страны и очерняющие всё советское прошлое, все его достижения. Указанные фальсификации тесно переплелись друг с другом и часто, снимая один лживый слой, вскрывают не истину, а другую ложь, которую выдают (или принимают) за адекватное отражение реальности, за истину. Далеко не все фальсификации были сознательными и злонамеренными, отнюдь нет. Но сути дела, точнее, результат, это не меняет. Писать историю России, особенно её ХХ в. — это снимать "семь одёжек и все без застёжек" фальсификации, причём не столько фактологические, сколько концептуальные. Концептуальная информация — вот что было и остаётся главным объектом фальсификации. Единственное, что можно реально противопоставить, — это адекватная теория.
Зиновьев сыграл огромную роль в борьбе за прояснение советской истории, её сути и смысла. Я далеко не со всем согласен с его конкретными интерпретациями. Однако общий подход — честный и без иллюзий взгляд на наше прошлое и настоящее и стремление найти адекватный нашей реальности научный язык — сомнений не вызывает. Лучшее социальное средство реализации такого подхода — позиция "Я-система" в одном лице. То же предложено Зиновьевым. То же, как и он — достояние России, подарок русского ХХ века — веку ХХI. Подарок во многом горький, но истина иной и не может быть.
Зиновьев сделал столько, сколько мог бы сделать хороший институт. Теперь — объективно — очередь следующего поколения, того, которое пользовалось плодами Великой Победы и на глазах которого, а то и при его активном или пассивном соучастии — по наивности, восторгу от свалившейся свободы и непонимания, что хороших систем не бывает (что, впрочем, не означает необходимости защищать прогнивший коммунизм), эти плоды были утрачены. Те, кто не просто застал комстрой, а кто прожил при нём половину ("плюс"-"минус") жизни, должны постараться объяснить его суть и понять причины гибели. И не только потому, что речь идёт о нашей стране, об одной из её исторических структур. Есть не менее важная причина более общего порядка: комстрой, каким бы он ни был, в истории человечества является единственным социосистемным экспериментом строительства общества на основе не эксплуатации, а солидарности. Конечно, благими намерениями дорога в ад вымощена, и сам Зиновьев писал, что наиболее чудовищные в истории социума рождаются как результат осуществления самых светлых утопических проектов. Всё так, но — ушёл Советский Союз, и что мы видим в мире? Всем стало лучше? Наступили мир и покой? Восторжествовали права человека, именем которых Запад противостоял "империи Зла"?
Комстрой в СССР был единственной в истории попыткой реализации антикапиталистического проекта, создания системы — альтернативной капитализму попыткой строительства Модерна на основе принципа равенства. Коммунистический русский эксперимент — альтернатива эксперименту капиталистическому, англосаксонскому. ХХ век — это борьба двух этих просвещенческих проектов как равноположенных. И ранее, и особенно теперь, делается всё, чтобы эту равноположенность затушевать, представить коммунистический эксперимент отклонением как от капиталистической нормы, так и от русской дореволюционной истории. Перед нами — ещё одна фальсификация, цель которой — по сути — лишить нас нашего ХХ в. На самом деле антикапитализм имеет не меньшее историческое значение, чем капитализм, и особого внимания заслуживает вопрос о том, почему именно Россия реализовала этот западный проект, наполнив его русским содержанием. Ответы на эти вопросы имеют кардинально важное значение для нашего будущего, и Зиновьев сделал очень многое, чтобы расчистить эпистемологическое поле для ответов на них.
Понять СССР — это не только понять нашу историю, но и ответить на вопрос: возможно ли системное осуществление социальной справедливости? И даже если ответ отрицательный, негативный опыт — это тоже опыт. К тому же, за одного битого двух небитых дают. Поражения — а ХХ в. для России кончился (и начался) поражением — жестокий, но хороший учитель. Разумеется, если хотеть учиться. К.Поланьи, автор одной из главных книг ХХ в. — "Великое изменение", писал, что именно анализ поражения привёл в 1930-е гг. в Германии к появлению политиков, обладавших зловещим интеллектуальным превосходством над своими оппонентами из западных стран-победителей. Но то же можно сказать и о большевистском руководстве 1920-х-1930-х гг., наученном горьким опытом России начала ХХ в. Путь к победам лежит в информационной сфере, в сфере психоистории. Недаром Зиновьев постоянно говорил: "Наша задача — переумнить Запад".
Исследовать и понять причины провала СССР и как антикапиталистического модерна, и как самой чистой, т.е. максимально свободной от собственности формы русской власти, сделать правильные выводы и разработать на их основе практические рекомендации труднее и неблагодарнее, чем просто присоединиться к посткоммунистическим хозяевам с их (и "неолиберального капитализма") принципом "побеждает сильный, и он прав". "Не в силе Бог, а в правде". Я, как и Зиновьев, атеист, но эта фраза, приписываемая Александру Невскому, представляется мне правильной — в метафизическом смысле. Жизнь и творчество Александра Александровича Зиновьева, активно участвовавшего и создавшего своими исследованиями в создании плацдарма для борьбы за научную истину в ХХI в., служат тому подтверждением.
Из статьи "Феномен Зиновьева". — М., Современные тетради, 2002.
1.0x