Авторский блог Евгений Головин 03:00 28 марта 2006

Иннокентий Анненский и сиреневая мгла

У Иннокентия Анненского стихотворения о житейских перипетиях или городах крайне редки. От резко обозначенной, принципиально поэтической тематики он удаляется неохотно. Поэтому он блестящий начинатель именно "поэзии серебряного века", отнюдь не мистико-философского миросозерцания символистов, где ведущая роль Владимира Соловьева бесспорна. Его интересы очень традиционны: античность, звезды, движения облаков и туч, страстная неподвижность статуй и соцветий, капризное либо мучительное совершенство женщины, пространства драгоценного камня, беспокойная, бесконечная вопросительность "я". Интерпретации всего этого присуща чрезвычайная утонченность, утонченности этой присуща чрезвычайная оригинальность

Новалис писал: "Разобщение поэта и мыслителя — только видимость, и оно в ущерб обоим. Это знак болезни и болезненных обстоятельств". Евгений Головин — прямая антитеза вышевысказанной сентенции. В лице данного автора читатель встретится с удивительным здоровьем, сохраненном в таких болезненных обстоятельствах, которые не смогли бы привидиться немецкому романтику даже в самом чудовищном ночном кошмаре. Евгений Головин родился в 38-м году двадцатого века. В 60-х Головин вместе с писателем Юрием Мамлеевым, Владимиром Степановым, отец которого до революции был связан с редакцией журнала "Покрывало Изиды" и оставил сыну библиотеку с редчайшими книгами по тайной философии и герметизму, и другими интересующимися метафизическими проблемами людьми входил в очень интересный и до сих пор малоизученный как культурное явление советского периода круг людей, собиравшийся в квартире Мамлеева в Южинском переулке, ныне Большом Палашевском. Темы обсуждений, которыми были захвачены члены собраний в Южинском, были настолько иноприродны окружавшей их постсталинской советской эпохе, что сам Головин сравнил появление их круга в культурном пространстве советской осени с пробившейся из-под асфальта травой. Действительно, антропологическая катастрофа, постигшая Россию в ХХ веке, не предполагала столь глубокого изучения герметической традиции в поэзии Артюра Рембо или детальных штудий собрания сочинений Парацельса на языке оригинала. Кстати, к творческому портрету Евгения Головина стоит добавить, что именно он открыл для русского читателя т.н. "философию традиционализма", и прежде всего работы Рене Генона , Титуса Буркхарда, Фритьофа Шуона и других философов.

Этот поэт никогда не называл людей житейских, бытовых, мещанами или чернью или презрительно — брр…жуа. Он, вероятно, их даже любил, вернее, полюбливал издалека, сочувственно, своеобразно. Подобное смутное впечатление оставляет стихотворение "Нервы" с подзаголовком (пластинка для граммофона). Люди. Муж сидит просто так, жена чего-то мотает. Служанка:
"Что, барыня, шпинату будем брать?"
"Возьмите, Аннушка!"

Ни шпинат, ни грамматика не требуют восклицательного знака, но все же он поставлен. На всякий случай. "(Жена) Вздохнув, считает петли". Муж:
"Не замечала ты, сегодня мимо нас
Какой-то господин проходит третий раз?"
"Да мало ль ходит их…"
— "Но этот ищет, рыщет,
И по глазам заметно, что он сыщик!.."

Шпинат, сыщик, восклицательный знак. Жизнь. Семейная идиллия кончается так:
Расселись по углам и плачут оба…
Как эта улица пыльна, раскалена!
Что за печальная, о Господи, сосна!

Настроение поэта (в смысле музыкального строя, гаммы) не мажорно и не минорно. Всё идет как идет, так, должно быть, и надо. Нравится ли Иннокентию Федоровичу Анненскому Россия, в частности Петербург? Поначалу кажется, что нет:
Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты,
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.

Кто это, "мы" и "вы" ? Герои предыдущего стихотворения? Мы, русские, народ, население? Или мы, облепленные желтым снегом? Иннокентий Анненский весьма скептически относится к нашей национальной спайке, к нашей "общности":
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.

Раздражение, боль, равнодушная фиксация? Нет, просто особенный, свойственный только этому поэту тон. Если бы не поэт, а русский человек, Иннокентий Федорович Анненский переживал за судьбы отечества, он бы так и сказал: прямо сил нет как я переживаю за великую Россию, — и вошел в анналы примечательных патриотов. Но житель облачной и заоблачной страны Поэзии, который из красок более всего любил Белое, из драгоценностей Аметист, из цветов Хризантему, из слов Невозможное…такой житель вряд ли был подвержен бурным пристрастиям и горьким обидам. Скорее, нанизыванию спокойных созерцаний:
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки…
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.

Скажут: какие там "созерцания", идеологическая направленность стихотворения несомненна. Да, если клещами извлекать смысл, ибо одна из целей искусства поэзии — максимальное удаление, распыление "смысла", слияние оного с другими компонентами стиха. Тем не менее, "Петербург" — любопытное определение "русской идеи" вообще:
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отрава бесплодных хотений.

Хорошая гипотеза касательно русского характера, недурное объяснение нашего антипрагматизма. Неотложные дела отвлекают нас от наслаждения природой, а "чары весенней мечты" обесценивают практические планы. Но у Иннокентия Анненского стихотворения о житейских перипетиях или городах крайне редки. От резко обозначенной, принципиально поэтической тематики он удаляется неохотно. Поэтому он блестящий начинатель именно "поэзии серебряного века", отнюдь не мистико-философского миросозерцания символистов, где ведущая роль Владимира Соловьева бесспорна. (Даты жизни и моменты биографии Иннокентия Федоровича Анненского легко найти). Его интересы очень традиционны: античность, звезды, движения облаков и туч, страстная неподвижность статуй и соцветий, капризное либо мучительное совершенство женщины, пространства драгоценного камня, беспокойная, бесконечная вопросительность "я". Интерпретации всего этого присуща чрезвычайная утонченность, утонченности этой присуща чрезвычайная оригинальность:
Глаза забыли синеву,
Им солнца пыль не золотиста,
Но весь одним я сном живу,
Что между граней аметиста.
Затем, что там, пьяней весны
И беспокойней, чем идея,
Огни лиловые должны
Переливаться, холодея.

Аметист — камень епископов и кардиналов, аметист — объект изучения минералогов и ювелиров — совершенно безразличен поэту. Согласно "теории цветов" Гете, синий цвет — это порог ночи. За ним следуют лиловый, сиреневый, фиолетовый. Аметисты — осколки, монолиты снов, которые не растворяются, не исчезают в дневном свете, напротив, солнце придает им сказочную рельность, они крайне интенсивно спят наяву. Надо заметить, наши органы чувств в известном смысле автономны и по неведомым рацио законам вовлекаются воображением во внутренние лунные миры, либо фантазией во внутренние солнечные миры. Французский философ Гастон Башляр сказал: драгоценные камни — звезды сомнамбулического неба. Так называемая "реальность", так называемый "сон" смешиваются в непонятном разуму космосе — трудно отыскать там будничное "я". И все же это "я" не уходит, не растворяется, оставляя в душе поэта стигмы страдания:
И сердцу, где лишь стыд да страх,
Нет грезы более обманней,
Чем стать кристаллом при свечах
В лиловом холоде мерцаний.

Человеческому "я" тяжко приходится в борьбе с пьяными, беспокойными, лиловыми огнями. У них должно быть чувство долга, они должны холодеть, стать для сердца идеалом. Лиловые огни совсем не против холода, но не хотят неподвижности. Они — предвестие… стихии. Что такое стихия? Красочное, неукротимое, таинственное, смерть для стихии — мимолетный отдых, да и не больно она в нем нуждается:
Наша улица снегами залегла,
По снегам бежит сиреневая мгла.

Аметист развеян бурей сна, и "сиреневая мгла" знать его не хочет. Сердцу поэта не дано "стать кристаллом при свечах". Стихия непобедима, совершенно триумфальна:
Мимоходом только глянула в окно,
И я понял, что люблю ее давно.

И здесь "слишком человеческое" нелепо, дерзновенно желает фиксировать порыв:
Я молил ее, сиреневую мглу:
"Погости-побудь со мной в моем углу".

Это можно предложить какой-нибудь человеческой особи, но подобная просьба к "сиреневой мгле" по меньшей мере неразумна. Лирический герой "молил ее" — вероятно, в надежде услышать эффектный ответ:
"Где над омутом синеет тонкий лёд,
Там часочек погощу я, кончив лёт,
А у печки-то никто нас не видал…
Только те мои, кто волен да удал".

Простодушная, даже простонародная интонация хорошо оттеняет изысканность темы. Однако поэт, быть может, сам ужаснулся дерзости своих амбиций. Такая невозможная любовь требует особой воли, особой удали. Но зачем буквально понимать явно метафорические строки? Такое понимание оправдывают античные пристрастия Иннокентия Анненского. Он великолепно перевел Эврипида и сам писал трагедии в античном духе. Это нельзя объяснить только интересом к древней Греции, только прилежанием. Античная лира отозвалась резонансом в его душе, а подобный резонанс свойствен героизму в принципе. Но о каком героизме следует мечтать в буржуазную эпоху? Речь может идти лишь о качествах "героизма пассивного": о выдержке, самообладании, разумном риске, готовности "всё начать с начала" и т.д. В основе всего этого — пассивное принятие бытия: человек не создает обстоятельств, но хорошо сопротивляется независящему от него потоку обстоятельств. Что касается артистов — вот уж действительно "лишние люди". Гегель: "Современная эпоха существует вне искусства, помимо искусства, в пренебрежении к искусству".

Иннокентий Анненский, как и всякий истинный поэт, остро и больно переживал положение вещей. Однако даже самые простые, жалобные его фразы нельзя однозначно, "по-человечески" понимать. Когда он пишет:
Я слабый сын больного поколенья,
Я не пойду искать альпийских роз,
Ни рокот волн, ни ропот ранних гроз
Мне не дадут отрадного волненья,
— …непонятно, кого он имеет в виду. Стихотворение называется "Эго", но какое "эго" подразумевает автор? Свое собственное, или комплекс "эго" в сознании современного европейца? Последнее, скорей всего, ибо трудно поверить в личную правдивость четверостишия. Понятно, поэту нравятся и

Букеты роз, увядших на столе,

И пламени вечернего узоры.

…так как одно другому не мешает. Сыновья больного поколения слабы не физически и не ментально, у них пассивная, бессильная душа, которую не волнует ничего реально живое. Физически они способны пойти на поиски альпийских роз, но зачем? Это дело специалистов, цветоводов, продавцов. Энергию разумней потратить на нечто практически полезное, поскольку порцию эстетического удовольствия проще купить.

Страшно жить в таком мире, "куда угодно, только подальше от этого мира" (Бодлер). Но желания поэта минимальны. Пока в этом мире есть "последние сирени", хризантемы, аметисты, звезды, "белые долины", "сновидения без сна", — жить вполне еще можно. Когда всё будет разрушено, или разрушится само по себе, останутся руины, то есть бесконечная потенция ностальгий. Руины. Мимолетный взгляд, не зная мифологии, чувствует роскошь страдающей статуи.
Я на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода,
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда…
Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоём,
Помню дым от струи водомёта,
Весь изнизанный синим огнем…

Карьера "я" поистине удивительна.. Беспрерывные блуждания в пространстве поэзии сократили "я" до "печального обломка", до мраморной кисти руки, судя по последнему четверостишию:
Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.

Действительно, это нечто новое, совершенно чуждое в мире эмоций. Андромеда, в своей ипостаси мраморной статуи, тоскует по собственной мраморной руке, отбитой, очевидно, какими-нибудь варварами. Как не вспомнить о Венере Милосской? Перед нами, выраженная в прекрасных строках, тоска "печального обломка", поэта. Образ очень суггестивен и многозначен. Если это "шепот бреда", то лишь для современных людей. Согласно Аристотелю, всё, имеющее форму, имеет жизнь. Андромеда существует в материи…тела, мрамора, дерева, терракоты…

Полету фантазии надобны удила, чтобы Лисса (дочь Ночи, богиня безумия) не увлекла слишком далеко.
Иннокентий Анненский, надо полагать, кроме мужества, необходимого поэту в скудную и жестокую эпоху, обладал изрядным здравым смыслом. Это помогло ему сопротивляться песням сирен и флейте Пана, следить за Сциллой и Харибдой, устоять против обольщений сиреневой мглы. Но к нашему восхищению этим поэтом примешивается некоторая грусть, грусть вообще. Он выразил ее лучше некуда:
Для чего эти лунные выси,
Если сад мой и тёмен и нем?..
Завитки ее кос развилися,
Я дыханье их слышу… зачем?

1.0x