Авторский блог Владимир Личутин 03:00 10 января 2006

ГРУСТНАЯ СТОРОНА СЛАВЫ

| | | |
Владимир Личутин
ГРУСТНАЯ СТОРОНА СЛАВЫ

Много написано о Николае Рубцове. Душа его на небесах, я думаю, нынче удоволена, но и не потрясена земной славою. Он-то уверен был, уведомлен Господом, когда писал: "Моё слово верное прозвенит! Буду я, наверное, знаменит! Мне поставят памятник на селе! Буду я и каменный навеселе!" Но не совсем угадал; уже три памятника поставлено поэту. Один из них — в Тотьме, на берегу Сухоны: Рубцов, закинув ногу на ногу, с ироничной улыбкою всматривается в текучие воды Сухоны, как в реку Лету, через которую скоро предстоит переезжать в последний раз. Многажды сиживал он здесь, дожидаясь переправы, напряженно вглядываясь в мерцающую серебряную чернь разлива, в зыбкое отражение костра, в искристую звезду на небосклоне, в темные клубы краснотала на другом берегу, из которых вот-вот должен выявиться по его смятенную душу полночный гость разбойного вида. Здесь, в порыве откровения, однажды он довольно резко огрубился друзьям: "Дело в конце концов не в вас, а во мне! Вы — обычные тотемские ребята. А я? Я — герой пролетевшего времени. В будущем будут меня читать. А в сегодняшнем?.. Я — задержавшийся гость".
Эти строки я привел из воспоминаний русского писателя Сергея Багрова, только что вышедших в Вологде к семидесятилетию поэта. Книга удивительно лиричная, полная щемящей грустной музыки, никакого "ячества", глума и панибратства, свойственных, по обыкновению, людям заносчивым и закоснелым в своей гордыне, лишенная гордыни, восторженных всхлипов, интимных подробностей, откровенностей и туманных нравоучений — всё чисто, целомудренно и совестно. С такими подробностями, беззавистно, не подскользнувшись ни разу на самолюбии, мог написать лишь сокровенный друг, знавший поэта с детских лет.
"Задержавшийся гость…"
Предчувствие скорой смерти, своей временности на милой сердцу земле — ключ к судьбе Николая Рубцова, к его стихам, к его ларцу, где была запечатана лира поэта. Святые старцы говорили: "Кто не думает о смерти, тот не живет". Но с этой печальной мыслью, когда утрачено земное будущее, и не только коротать время, а неустанно работать, мог человек лишь исключительно сильной натуры. Я много размышлял о Рубцове и, не зная подробностей жизни, почти разгадал его связи с Землей и Небом по стихам, почуял благоволение Бога к поэту, и книга Сергея Багрова "Россия, Родина, Рубцов" лишь укрепила меня в предположениях. Стало понятно, почему именно через двадцать лет после гибели поэта народ отозвался на его стихи, как на моления, песнопения, как на божественные стихиры, как на исповедь перед Господом всей тоскующей душою. Растерявшемуся народу понадобился путеводитель, близкий ему по национальному составу души…
Волею судьбы Рубцов оказался бездомным сиротою, он оторвался от деревни и не пристал к городским бессердечным вавилонам, ибо пугался города, его заносчивости, внутреннего хаоса и черствости. "Хаос уже среди нас, — предостерегал он. — Кто потеряется в нём — тот и погиб. Кто раздвинет его, как туман, тому обеспечена вечность".
Рубцов очутился на меже и не знал, в какую сторону окончательно склониться, к какой пристани причалить, куда приклонить голову, ибо шататься по России уже устал, хотелось семьи, покоя, крыши над головою, сердечной ласки, тишины, но тоскующая душа, зачарованная звездою, умоляла о дороге. Звезда предсказывала сурово и жестко, что в земных радостях ему отказано, он рожден лишь для песен. Этим внутренним разнобоем, этой душевной расхристанностью, когда к земле-матери уже невозможно вернуться (так остыл народ от нее, однажды самонадеянно отвернувшись), а впереди ничего не светит, темно, как в чреве кита, — сейчас хворает большинство русского народа. Нечем жить и незачем жить — главная причина национального умирания; не недостатки денежные, не скудость хлеба насущного и прохудившиеся крыши, — но утрата идеала, коварно похищенного и пожранного "саранчою" нового времени. "Это не прежние" татары и монголы", о которых давно предупреждал Рубцов, нахлынули на Русь; эта "черная немочь", восставшая из Потьмы, куда безжалостней и губительней батыевых орд. Как говорили святые отцы: "Не бойтесь убивающих тело, но душу не могущих убить". Нынче "черная немочь", ухватившаяся жадно за власть, покусилась именно на православную душу. Отсюда тьма на русской земле и мало духовного света. Потому многие чувствуют себя "задержавшимся гостем", и это чувство временности, которое государство не хочет притушить, но лишь усугубляет, не обнадеживая будущим, не дает светильника остывающей душе, — особенно разрушает национальное сердце. Главная борьба нынче не за "хлеб наш насущный", а за душу христианскую, ибо слишком близко попущен к ней бес в его льстивом и умильном обличьи…
При жизни Рубцова еще жива была деревня, болезнь окончательного распада, деградация ее лишь намечались, смертного приговора еще мало кто ощутил; и от своего полнокровия, пусть и подточенного изнутри, она не чтила поэта, не принимала его, да и не желала понять, ибо не видела его хозяйской состоятельности, умения и желания "биться" на земле, кормиться "со своих мозолистых пальцей". Так повелось издревле в крестьянстве: кто плохо кланяется земле-матери, волынит, боится нажить горб от трудов праведных, тот невольно становится изгоем для деревенского мира, презираемым, несносным, ненужным для общества, никчемным перекати-поле, обузою для близких, не понимающим крестьянского извечного дела, не хотящим плодиться, продлевать родову. Будь ты хоть семи пядей во лбу… Рубцов провидчески заявлял: "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…". А никольские мужики и бабы отвечали ему с недоверием: дескать, куда тебе, синепупому… Падешь с коня, да и расшибешься оземь ни за понюшку.
Но Рубцов не колебался в своих симпатиях, всегда чтил народ, поклонялся ему, как иконе, любовался, и не мог подражать в привычной для них "лошадиной" бесконечной работе, ибо рожден был для иного, божественного промысла, для иной, не плотской, но душевной надсады. А крестьяне Николы не понимали его особой участи, его неприкаянность, тоску и печаль принимали за блазнь, за кудесы и хворь, за обычную лень бездельного человека. Рубцов тосковал от разногласицы и сердечной глухоты к нему: "Многие меня совершенно не понимают. Пройдусь по улице босиком — я уже бескультурье. Выпью с приятелем — алкоголик. Для большинства я — последний бездельник. Хотя я какой бездельник? Я тоже работаю, как и все. Но работа моя невидима никому, потому что она протекает в груди… Впрочем, я на людей нисколько не обижаюсь. Потом они станут ко мне относиться лучше, поймут, что я тоже жил не без пользы"
Вот и Гета Меньшикова, милая девушка, к которой Рубцов "пришел во дворы" и стал жить, как с женою, отказалась пойти в загс, угадав в нем неукорененного человека, для которого семья — лишь тягловая лямка, ярмо тяжкое, тоска и несносимая торба, мешающая вольно бежать по миру встречь ветру. Всё скоро прискучивало поэту, надоедало, мешало мыслить, чувствовать, жить стихами. Хотя и бездомность угнетала, порою унижала; с грустью, сидя в редакции, Рубцов затравленно, исподлобья наблюдал, как собираются работники по своим домам, к семье, и с чувством обиженной уличной собачонки, которой некуда деться, ожидал ободрительного, ласкового слова, приглашения на ужин, на ночевую, за стол под абажуром. По неловко брошенному в его сторону взгляду, неискренней улыбке, выражению постного лица он понимал, что нынче не нужен никому, он — помеха, лишние людям его стихи, гармонь, попевки; и тогда напряженно раскланивался, сдерживаясь, не вспылить, не надерзить, сразу прятался в свою скорлупу и уходил в ночь, гордо надвинув беретик на жидкие перья волос. Стыдно было, невыносимо стыдно просить денег, ибо круг близких людей был так узок, и по этому кругу приходилось обходить многажды, но когда удавалось перехватить рубль, выпивал в забегаловке с первым встречным "из своего народа", а после отправлялся к реке, и если на воле было тепло, заваливался в траву до утра. …Рубцов стыдился жалости, стеснялся, что лишь из жалости снова оприютят, обогреют, как прошака, милостынщика, не разглядев его необычности, незаурядности как поэта, отмеченого перстом Божиим.
Но не только от вина иль неустройства так скоро догорела его жизнь, и бессмысленно из сердечной жалости охать и предполагать, как свойственно русскому человеку: "Эх, кабы не убила Колю эта проклятая баба…" Увы, "Дербина", как орудие смерти, явилась бы в любом другом обличьи, хотя бы и катайся Рубцов как сыр в масле. Однажды он признался Сергею Багрову: "Всё, казалось бы, есть: квартира, деньги, друзья, а уже надоело". — "Но почему?" — "Потому что всё было. Всё лучшее, то, к чему человек стремится. Любовь — была. Слава — была. Жить даже стало не интересно". — И, помолчав с минуту, Рубцов прочитал широко известную мрачную шутку: "Надоело лежать, надоело сидеть, Надо попробовать повисеть". Я встрепенулся, почувствовав в шутке ужасное содержание: "Что ты, Коля?" — "Нет, не подумай. Я не покончу с собой. Просто я ощущаю себя на кромке обрыва. Нечего больше мне делать на этом свете. Если и буду жить, то недолго. Теперь уж никто не спасет" — "А поэзия?" — "Разве только она…"
Мысли о смерти, не как о вечном забвении, но как о новом необычном состоянии, после которого и придет земная слава, не отпускали Рубцова. Они придавали остроту жизни, были солью и перцем, так необходимыми песенному стиху, повязывали слова музыкой печали, заставляли особенным, болезненным придирчивым взглядом озирать окружающее от воробья в ветвях краснотала до таинственной ночной звезды, пристанища неведомому народу. Еще лет за семь до смерти уже виделся ему перевоз через реку Лету:
…Бесследно всё — и так легко не быть!
При мне иль без меня — что нужды в том?
Всё будет то ж — и вьюга та же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом.
Дни сочтены, утрат не перечесть.
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я, как есть,
На роковой стою очереди.

Да и деревня Никола, ее незабудки по межам, как гости из рая, луга в пору сеностава, — все такое милое, родное, красивое в меженную летнюю пору, — зимой, полоненное снегами, становилось невыносимо тоскливым, и бродная дорога, теряющаяся в чистом поле меж снегов, ничего не вызывала в душе кроме тоски и оцепенения. Выть по-волчьи хотелось и бежать куда глаза глядят, только бы не видеть это постоянное угасание, ветшание мира, предвещавшее неизбежный хаос. "Где церковь? Где веселые праздники? Где необычные люди? — сетовал Рубцов другу. — Но главное: в деревне оскудела душа. Измельчал человек, и стало вокруг уныло и грустно. Боюсь, что отсюда сбегу. Вероятно, в Сибирь, где еще русское не исчезло…".
Рубцов прислонялся к церкви, может, и "стоял при ее дверех", но от самой православной веры (как и большинство русского народа) был внешне далеко, хотя страх и изумление перед Богом постоянно жили в нем; только каким-то вышним гласом был однажды, еще в отроках, уведомлен, что он — человек необычный на земле, не такой, как все. И только это знание о своей гениальности, которое он и не скрывал от посторонних, вызывавшее в хмельном застолье, в кругу таких же "великих" велеречивых поэтов, лишь иронию иль снисходительную улыбку, — давало крепости натуре и попускало к жизни. Как закорелый слабый духом пьяница находит утеху лишь на дне стакана, так и Рубцов по-настоящему жил лишь в стихах, очарованно погружаясь в их глубины, как в сладкий сон, и с неохотою выныривая в унылый серый мир, в суету сует, где надо было снова думать о пропитании бренного тела, искать ночлега, сшибать милостыньку, бегать по редакциям за копейкою, с надеждою вглядываясь в глаза знакомых и сыскивая там понимания, дружественности и поклонения.
У Рубцова есть заметка "О гениальности". Красноречивое замечание: "Верлен написал одно прекрасное стихотворение, которое называется "Осенняя песня", которая, кстати, слабее моей. И его назвали гениальным поэтом". Эти строки не мимолетные и не случайные, но говорят лишь о ранге, в какой Рубцов себя зачислил с молодых лет. Великие поэты не давали ему покоя, он грезил их стихами, их судьбою, примеривал на себя их эполеты, мундиры, фраки, дуэли, любови; он поселил себя среди гениев России, и это место не находил случайным. Однажды Рубцов признался другу в порыве откровенности: "Нам бы вместе сойтись — Пушкин, Тютчев, Есенин, Рубцов…".
Легенды о выдающемся человеке слагаются еще при жизни, и в основе их всегда лежат события. Это "изустные кирпичики", тот самый сырой природный материал, из которого народ позднее будет вылепливать любимый образ. Михаил Павлович Еремин, преподаватель Литературного института, рассказывал мне: "Я знал за все годы работы в институте двух истинных поэтов: Николая Рубцова и Юрия Кузнецова… ак вот с Рубцовым было… Однажды со стен общежития пропали портреты классиков. В больших рамах, как полагается, под полой мимо дежурного не вынесешь. Давай искать по комнатам. Обнаружили у Рубцова: сидит Коля пьяный, а перед ним на полу выставлены портреты, у каждого рюмка, и он чокается с ними. Увидал, закричал: "Закройте дверь! Не мешайте! … Дайте с великими писателями по душам поговорить…"
И вот Николаю Рубцову — семьдесят лет. Поклонники его уверяют, что видели его на земле с ангельскими крылами. Человеческая любовь безмерна — поэту достается сторицей то, чего не довелось при жизни.
…Зима, снег вьет струи, за окнами автобуса унылые перелески, сырой чащинник, редкие деревушки. Какое, казалось бы, неудачное место для поэзии, каким сиротством, неприкаянностью залита великая русская земля, былая страна Гардария, где каждая холмушка, каждый завиток дороги, таежный распадок и озерина, за которой виднеется шатер церквушки, наполнены славной историей. Тысячи лет прокатились по Вологодчине, как один день, не оставив вроде бы видимых следов. Но духовное-то не пропадает, не источается; оно и зовет нас по следам поэта.
В Спасо-Прилуцком монастыре монахи отслужили по Рубцову панихидку. По окончании службы настоятель проникновенно сказал: "Да, Николай Михайлович Рубцов в земной жизни был не без греха. Как и все мы… Но Господь простил ему все прегрешения вольные и невольные. Но Рубцов — выдающийся русский поэт, он нашел верную дорогу к сердцам человеческим и повел их своими стихами по пути делания добра".
1.0x