Авторский блог Александр Лысков 00:00 5 января 2005

И ОДИН В ПОЛЕ ПАХАРЬ

| | | | |
Александр Лысков
И ОДИН В ПОЛЕ ПАХАРЬ
До шоссе мы ехали через лес на легком гусеничном тракторе, переделанном в бульдозер. Николай Павлович Шестаков сам сварил для него нож из стальных листов, удлинил шланги гидравлики и перенес цилиндры подвески вперед радиатора
Картошка на семи гектарах была окучена. Сенокос еще не созрел. Самое время продолжить строительство трактира. Сруб этот давно уже всякий мог видеть на 712-м километре Ярославского шоссе. Теперь коробка была уже подведена под крышу. В кювете лежали асбестовые водопроводные трубы. Требовалось завалить кювет землей, чтобы получился "карман" для стоянки машин.
Николай Павлович сидел за рычагами вариатора, легко, пальцами управлял. Лицо, задубелое от солнца, ветров, морозов, многолетней деревенской жизни. Руки — грабли. Но ухватки все же не мужицкие, несколько утонченные. И сама посадка тракториста выдает офицерское прошлое. В 91-м году уволился майор из РВСН, начал жизнь с чистого листа, будучи женатым, с двумя детьми, а вскоре и третий родился.
Отчина у Николая Павловича в Краснодарском крае, в кубанских черноземах. Отец — колхозник. Дед — до тридцатого года вольный пахарь. Более далекие предки, пока в памяти видать, все крестьяне, даже нельзя сказать, что единоличники — это испокон веков подразумевалось в русской жизни.
— Вот видите кап на стволе. Утолщение, — говорил Шестаков, указывая из кабины на березу. — От корней идет ровно. Это незапамятные времена, когда крестьянин жил сам по себе. Подати, оброк платил, на барщину ходил, но все-таки был один на один с жизнью. Потом на стволе утолщение появилось. Кап называется. Его уважают резчики для поделок. В срезе у него фактура красивая, если отшлифовать и лаком покрыть. Ну а после утолщения опять, гляди, ствол прямой, только что потоньше теперь, потому что все соки на кап ушли...
О русской крестьянской жизни мы с Николаем Павловичем толкуем при всякой встрече с перерывами на его хозяйские хлопоты. Или одновременно, как сейчас. Он рассказывает охотно, обдуманно, с выдумкой. Кое-что я записываю на диктофон. Но чаще — на память, потому что всегда что-то грохочет вокруг Шестакова, как теперь тракторный мотор с гусеницами или недавно бензопила, или сам он находится в движении.
На опушке полосы отчуждения Николай Павлович опускает нож и, высунувшись из кабины, медленно трогает трактор. Кусты впереди сбриваются начисто, валятся в канаву, заминаются гусеницами при развороте. Кажется, сам Шестаков своими сапогами давит, топчет ненавистный сорный подрост, наслаждение получает — такое у него счастливое лицо, ноздри подрагивают, глаза вытаращены, рот перекошен, крепкое словцо то и дело слетает с языка.
Моя деревня недалеко, но я узнал о Шестакове по слухам только на второй год его пребывания в наших краях. Слух о нем был какой-то тяжелый, неподъемный для соседей. Это про неверную Катьку, про утопшего Петьку сразу искрой прошибает на много километров вокруг. А про нелюдимого чужака, взявшегося пахать заброшенные колхозные земли, разводить скот на свой особенный манер, строить каменный дом и теплый гараж в местах, где всё было назначено ходом истории для ольховых плантаций, — про такого не то что говорить — думать людям не хотелось. Живым укором стал Шестаков для тех, чей ум и взор отвращал он от телепрограммы "Аншлаг".
Случайно в магазине я услыхал: "У Шестакова опять шины на "Беларусе" прокололи. Так он по кустам стрелял опять. А милицию вызвали, так отперся. Хотя у Федьки две дробины в ноге застряли. Мы Федьке говорим: сделай экспертизу и в суд подавай. А Федька говорит: "Нет, я его сперва сам урою".
Хотя, как потом оказалось, вражды настоящей люди к Шестакову не испытывали. Дурь имела место. Непонимание и забывчивость общечеловеческая. Такие Федьки помнят родство не далее чем до Великой Отечественной. Не задумываются не только об отцах-основателях своей деревни, о доколхозном житье, но и о предках тридцатых годов, по сути, о своих прадедах. Они для них даже не старорежимные, а допотопные и ветхозаветные. Дикостью чумовой кажется им история о том, как первый русский, новгородский мужик пришел со своей семьей на эти заливные луга, вырыл землянку и перезимовал. Лет пятьсот назад это было. Для Федьки — небыль. Для меня с Николаем Павловичем — как вчера. Ведь в нашей истории это было как покорение Дикого Запада для американцев. На этом у них архетип народа построен. Чтут и всячески подпитывают.
Николай Павлович Шестаков в чем-то, по сути, повторил подвиг северорусских первопроходцев. А Федькину душу от этого почему-то корежит, наполняет ужасом бесконечности и, наверное, неотвратимостью возмездия за всё, сделанное лично им, Федькой, и не только. Для Федьки появление Шестакова — восстание мертвых из неисчислимых могил на древнем погосте, будто все они к нему в гости пришли и ответа требуют за брошенные, запущенные земли. Федька, конечно, не согласен с таким поворотом. Наперевес с вилами атакует тяговое колесо "Беларуся" незваного пришельца.
Так получилось, что впервые я попал на земли Шестакова зимой. Вечером в полной темноте рискованно вылез из автобуса на том самом 712-м километре, остался один на один с лесом, с морозом, со звездным небом над головой. Ходил по обочине, искал съезд. После метели только свежие собачьи следы было видать. Я по сугробам, в ботинках, через сосновый лес. Вышел на простор заледенелой реки с пологими берегами. Увидел одинокую избушку. В ней свет горит, хотя электрических столбов не видать. Оказалось — керосиновая лампа. И все семейство Шестаковых возле печки ужинает. Жена Лариса, верная, офицерская, на сносях. Два строгих мальчика.
Хозяин сидел в каком-то заячьем тулупчике, кашлял. Больной был, с температурой. Я тогда еще подумал, если не помрет тут, так весной обязательно уедет. Было это в 1993 году.
— Армия скончалась, — говорил тогда Николай Павлович. — Квартиры не заимел. К отцу под крыло возвращаться гордость не позволяет. А тут прочитал в "Молодой гвардии" статью, там про земли пустующие, и адрес был указан. Зазывали. И на первое время крышу над головой обещали. Вот мы и рванули. Отец мне контейнер послал со старой мебелью, сварочный аппарат там, циркульная пила. Остальное забил мешками с цементом. Весной земля прогреется, начну фундамент закладывать. Телят обещают дать в совхозе почти бесплатно, там полный развал. Бери — не хочу. Сенокосов тут полно. Следующую зимовку, думаю, проведем посытнее.
Тогда на столе у Шестаковых действительно было скудно. Макароны с постным маслом. Но благо рождественский пост на дворе, хозяйке можно не стесняться. Чай с батоном. Даже картошки у поселенцев не было вдоволь: приехали в июле, посадили несколько полос, да горох вырос.
Сначала я решил для себя, что нужда загнала человека в медвежий угол, проклятые реформы, предатели во власти. Оказалось, не совсем так. С его специальностью механика огромных ракетовозов он мог бы устроиться дальнобойщиком, брали его и в охрану — на самолетах за границу грузы сопровождать, денежная работа. Да и с кубанских черноземов никто не гнал. Решающими оказались северные корни по материнской линии.
Тогда же, в первую нашу зимнюю встречу, Николай Павлович показал мне альбом в потертых бархатных обложках с толстыми, будто фанерными листами, и с серебряной застежкой на обрезе, словно шкатулку.
Какие лица я увидел! Бородатые старцы в поддевках — благостные и неземно спокойные, гордые, благородные женщины, сытые, разряженные детки, и все — из крестьянского сословия, лесорубы и смолокуры. Были там и матросы. Целый полуэкипаж стриженных ежиком парней невероятного для их возраста достоинства — молодые русские матросы в Сан— Франциско на приемке со стапелей крейсера "Лена" , счастливо прошедшего Цусиму. Далее — жилетки с цепочками и трости. Шляпы-котелки. Это крестьяне — отходники в Питере. Все чудесным образом похожие на Николая Павловича. Род Шестаковых. И в живых — один он, Николай Павлович, здесь на родной земле, траву с которой щипали коровы, молоком которых был вскормлен род, насыщена его кровь. Биологически, в высшей степени родная, кровная земля.
Захлопнули альбом. Прищелкнули застежку. Глядим в окно, а там снежная пустыня, ни огонька, ни звука от тех людей, той жизни. Испарилось все, отлетело на небеса. Последний Шестаков остался, цепляется за вершки и корешки. Вряд ли удержится, думал я тогда, прощаясь с ним.
Затем навещая их, года три еще не сознавался, что это я написал ту самую подъемную статью в журнале "Молодая гвардия". Боялся разоблачительных проклятий, укоров в ложной наводке. Самому страшно было смотреть на дело рук своих — красным словцом заманил людей в такую глушь, жизнь поломал.
А когда наконец признался, то Николай Павлович сначала не поверил, а потом как бы сразу ближе подвинулся ко мне в теплых чувствах, в чем-то даже ставших родственными.
— Нисколько не жалею. Наоборот, не представляю, где бы мне еще так хорошо жилось, как здесь...
В нем чувствуется и ломовая сила, и танцевальная ловкость. Он и навоз выгребет, и за компьютером от е-мэйла до консалтинга. И выпьет, и покуролесит, но семья — святое, не в смысле даже верности супруге, а как родина. Внутренняя, не показная сила наполняет его, вынуждает держаться на расстоянии — невидимая скала перед тобой.
Кто склонен покушаться на чужую свободу, заставлять работать на себя, назовет такого неуживчивым, некомпанейским, темным. А Николай Павлович так объясняет свою самость: "Я чувствовал, что всегда мог все сделать лучше, чем любой мой начальник. У меня и в армии с этим были большие проблемы. Я всегда сам себе генерал. А теперь и подавно ни к кому в подчинение не пойду. И сам никого работать на себя не заставлю".
— Но ведь ты хоть и на отшибе живешь, а с людьми приходится общаться.
— Ради Бога! Только до той черты, когда меня кто-то не вознамерится припахать.
— Неужели и челом бить никогда не приходилось? Одалживаться у кого-то? В каких-то заявлениях писать "прошу..."?
— Когда у тебя двадцать тонн картошки, десять бычков, три коровы. Соленья, варенья в погребе. Три трактора, комбайн, четыре грузовика, джип и легковая, и живая деньга в кармане, то даже если приходится заявление писать со словом "прошу", то делаешь это совсем не как бедный родственник. Наоборот, перед тобой прогибаются. Ничего не боюсь. Меня — побаиваются, что правда, то правда.
— Это теперь ты такой крутой. Теперь у тебя автопарк и МТС, а в девяносто третьем, помнишь, был гол как сокол. Ни кола, ни двора. Заросли кустарника на полях. Сам еле дышал. Жена беременная. Ни телефона, ни телевизора. На пятнадцать километров ни одного человека...
— Взаймы брал, конечно. И в теневой экономике участвовал. Первый трактор купил за ящик водки. Он у меня до сих пор на ходу.
— У кого купил?
— У мужика.
— Как же так, неужели мужику самому не нужен был трактор?
— Не его это дело — на земле корячиться. Не нравилось это ему. Не хотел он этим заниматься. Я его перевоспитывать должен, что ли. Он взрослый человек. Решил по своему уму.
— Неужели все-таки не легче было бы к какой— нибудь обжитой деревне пристроиться. Социум там. Магазин, клуб, школа, автобусная остановка...
— Задешево купить хочешь. Лариса такой хлеб печет, что ни с каким магазином не сравнишь. Школа — да. Первую зиму ребята школу пропустили. Возить не на чем было. Лариса с ними занималась. Я вообще к школе спокойно отношусь. Главное — домашнее задание выполнять. Дома с родителями, чтобы все от корки до корки ребенок прорабатывал. А в школу и через день, два можно. Можно сказать, заочно обучались. Троек почти не было. И оба в институты поступили. Один в молочный — в Вологду. Другой, в лесотехнический, в Архангельск.
— А с медпунктом как? Мало ли что может случиться.
— Вообще, человек за свою жизнь по-настоящему болеет очень мало. Люди больше боятся болезней, чем болеют. За десять лет у нас не было вопросов к медикам. Даже Кирюшку мы с Ларисой родили в баньке. Потом до самой школы парень жил без регистрации. Смешно. Но его не числилось не только в медпункте, но и в государстве вообще. Сначала, сразу после рождения, некогда было с этим морочиться, а потом, верите — нет, мы вовсе забыли. Надо было в загс везти за шестьдесят километров, или целую комиссию на дом вызывать. А зачем? Родился и точка. Я вообще хотел вырастить его таким русским Маугли. Но потом подумал, что это будет беспределом. Он мне потом спасибо не скажет. Свободным можно быть и со свидетельством, с паспортом, с военным билетом. Главное, чтобы не кланялся никому. Он родился уже под трехцветным флагом. И я ему установку заложил: пускай любит такую Россию, в какой ему выпало родиться. Всяческий политический яд в его душу впрыскивать не собираюсь. Пускай для начала хотя бы десять заповедей освоит. Главное, чтобы самостоятельный был. Чтобы в автономку со временем ушел.
— Может показаться, что ты, Николай Павлович, людей, мягко говоря, недолюбливаешь.
— Христос я, что ли? Хотя вообще — то я к ним нормально отношусь.
— А они к вам?
— Не мозолю им глаза лишний раз — пускай и на том спасибо скажут.
— Так и говорят о тебе: в свое удовольствие Шестаков живет. Власти его нянчат. Никакой пользы от него обществу.
— Я кормлю с десяток людей. Налоги плачу. Какая еще от меня польза требуется? В свое удовольствие живу. Не спорю. Чтобы утром проснуться, и сразу радостью окатило. Чтобы хорошо было на душе. Конечно, ради этого все. Ради души. А насчет того, что власти меня любят — вранье, к сожалению. У меня с властями непрекращающаяся холодная война в форме двойной бухгалтерии. И горячая — кулаком по столу в различных конторах. Года два только власть мне и не мешала, когда я устраивался и головы из леса не высовывал. Тогда она мне даже кредит дала. Теперь я его выплатил — и вообще свободен на все сто. А как только первую продукцию повез на мясокомбинат, она, власть, сразу по голове расценками. Моих телят за полцены принимали, а сами гнилой гуманитаркой народ травили. Тогда большой перелом и произошел. Колхозы всю скотину под нож пустили. Овощами занялись, картошкой. А я купил две морозильные камеры по двести литров, на УАЗ поставил и начал возить в Подмосковье. Точки у меня были в Щекине, Реутове, Электроуглях. И за рубщика, и за водилу, и за экспедитора — все сам. На выручку купил силикатного кирпича, достроил коттедж. Купил станок — "карандаши" точить для срубов. И к тому времени, когда под Москвой свои фермеры раскрутились, из колхозных пайщиков сколотили кооперативы, меня от столицы вытеснять стали, я с леспромхозом договор заключил на рубку в недоступных кварталах. Оттуда только вертолетом можно лес вывозить. А я с тех делянок старым дедовским способом весной по большой воде — в плоты, в караваны лес связал и по малой речке приплавил. Правда, старший сын у меня тогда чуть не утонул, ногу сломал на катище. Я его километров двадцать пять на себе пер. Сам шину накладывал. Вот тогда первый раз в больницу ездили. Посмотрели мою шину, сделали рентген — годится, говорят. Через месяц парень уже на мотоцикле катался.
Потом я подержанный КамАЗ купил. Стал кругляк в Москву возить. И дальше. До Воронежа добрался. Выручки хватило, чтобы предоплату внести в "Кампомос" за коптильную установку. Теперь делаю все — от кровяной до карбоната. Сбываю поблизости, в районах. Любимчик властей! Эта власть руками зарубежных фермеров меня все эти годы душила, а я выстоял. Не дался. Она теперь мне дипломы всякие дает, грамоты. Сейчас я ей нужен, а не она мне. В Норвегию среднего сына эта власть свозила, не отрицаю. А кто откажется от такой халявы. Ни к чему это не обязывает. Парень там на трех фермах практиковался. С девчонкой тамошней задружился. Дело к свадьбе идет. Нормально. Вот диплом в институте напишет — гульнем. Дом себе строит по собственному проекту. Мой ему не нравится. Пускай. Километрах в двух от моего. Понравилась там высотка над рекой.
— Вот-вот, потому на тебя и смотрят как на чужака. Всегда русские крестьяне сбивались в кучу, жили деревнями. Впритык. А у вас в семье, только сын оперился — прыжок в сторону на два километра. Нетрадиционная ориентация какая-то. Это кочевники, ненцы, коми в поисках пастбищ разбегаются подальше друг от дружки. А русский человек всегда кучно жил. Потому деревенские у тебя и шины прокалывают.
— Поджечь давно грозятся. Что поделаешь, ну не врубились еще люди, что живут в эпоху массовых коммуникаций. Ведь почему сбивались в кучу раньше на Руси? Потому что не было ни телефона, ни телевизора. Ни трактора, ни бензопилы. Вместо трактора — помочь, всем миром надо избу ставить. Иначе никак. А с трактором, бензопилой я за то же время в одиночку первый дом здесь, восемь на восемь, поставил. Дороги опять же по хуторам без техники, без бульдозера моего не провести было — а без дорог, конечно, смерть на хуторе. Прежде чем дом ставить на отшибе, сын первым делом дорогу отсыпал. Гальки мы из реки машин пятьдесят вбухали в полотно. Ручьи завели в бетонные трубы. Теперь дорога лет двадцать без ремонта простоит. Только подсыпай по весне. Со временем плит накидаем. Зимой бульдозер опять же расчистит любой занос. А раньше на лошадках, конечно, никуда не сунешься. Вот и селились в куче. Временное это было явление. Сколько свар, склок в деревнях из-за этого случалось. Как в коммуналках. Все под присмотром у всех. Настроили хрущевок — и люди с радостью разбежались из коммуналок по своим углам. То же сейчас и с деревнями происходит.
Так, с разговорами Николай Павлович на самодельном бульдозере, которому только что пропел хвалебную песню, расчистил полосу у шоссе метров в сорок длиной и десять шириной, засыпал канаву с водоотводными трубами. Заглушил мотор. Вылез из кабины. Сел на брусья возле недостроенного трактира.
Выставил две "титьки" молока, разложил на газете лук, мясо, хлеб. Пригласил подкрепиться.
Ярославское шоссе в этом месте, вдалеке от Москвы, пустынно. Я навел разговор на экономический расчет будущего предприятия общественного питания. Стал засекать частоту прохождения автотехники. Получалась машина в три минуты. Значит, за сутки проходит примерно четыреста восемьдесят машин. Если даже только каждая сотая остановится, то выйдет пять. Два человека в машине — всего десять. Минимум по полтиннику заплатят — 500 рублей в сутки.
Судим-рядим о рентабельности.
Хорошо вот так посидеть у большой дороги, в тишине, на ветерке, на дальней орбите, за много километров от кипящего ядра столицы.
Если прислушаться, то пробьет из веков теньканьем бубенчика, скрипом санных полозьев, завыванием в колеях слабых моторов довоенных полуторок, лязгом уключин на их бортах.
Сидишь у дороги и видишь образы тысячелетней истории в мареве асфальтовых испарений. А только ступишь на дорогу — и будто током прошибет, сразу окажешься подключенным к глобальной сети путей — перепутий человеческой жизни на земле.
— Я десять лет воевал за свою свободу, за себя, — говорит Николай Павлович. — Кажется, победил. Угар битвы рассеялся. И вот оглядываешься вокруг — б-ррр, холодком по спине. А где народ-то? Ау! А хочется, чтобы если не родство, то уважение, интерес к другим русским людям был, что-то теплое шевелилось в душе, соединяло нас всех к обоюдному удовольствию. Или это наш русский бзик, сопли славянские? Вот я, вот Бог. Чего еще? Третий — от лукавого. Или третий — это троица. Я, Бог и дух святой. Та самая теплота душевная, а?
— Ты о национальной идее?
— Да ладно тебе ехидничать. Просто хотелось бы иметь какое-то общее понятие о русском народе. Простое как дважды два. Чтобы скрепа была ко всеобщему удовлетворению. А то получается вот я — такой. А другой совершенно на меня не похож. Что делать? Лично я не хочу никого приспосабливать под себя. И сам, конечно, прогибаться ни перед кем не стану. Тогда что получается? Так всю жизнь и будут люди русские друг на дружку исподлобья смотреть? Или опять большой базар откроем? Так я туда не ходок. У меня дел невпроворот. Давай! За счастье всего человечества и каждого в отдельности!
Мы чокнулись "титьками" и выпили.
1.0x