| | | | |
Тимур Зульфикаров:
«ПОЭЗИЯ – ИСКУССТВО ЛЕБЕДИНОЕ»
Савва ЯМЩИКОВ. Тимур, я тебе, как и всем своим собеседникам, задам два вопроса. Большая часть жизни прожита, и мне хочется, чтобы ты сказал: в твоей очень своеобразной жизни что ты считаешь самым главным?
Тимур ЗУЛЬФИКАРОВ. Одинокий поэт в империи ищет тех, кто может помочь ему выйти на то, что Пушкин называл "любовь и тайная свобода внушили сердцу гимн простой"… "Тайную свободу" давала только великая империя. "Тайная свобода" родила пирамиду Хеопса, иконопись Рублёва, храмы Индии, пагоды Китая, великие гимны Бханапады, Махабхарату. Она вдохновила и автора "Слова о полку Игореве". То есть империи создают величайшее искусство. А демократии создают потребиловку, нечто скоропортящееся.
Как ни странно, художнику нужно катакомбное существование. Как сказано в молитве: "хожду средь сетей многих". Вот я вспоминаю, среди каких сетей ходил в Литературном институте… Вся наша жизнь была схвачена ужасом перед КГБ, это всё существовало — но именно этот ужас и создавал чудовищную внутреннюю свободу в художнике. Он или разрушался, или погибал, или спивался — или творил великие вещи в искусстве.
Что такое мой роман "Омар Хайям"? О самом Омаре Хайяме ничего неизвестно. Меня интересовала только одна тема — поэт и империя, тиран и империя, великая власть и ничтожный человек, — муравей, ползущий по пирамиде Хеопса. Эти противоречия и привели к созданию моих главных, фундаментальных произведений. Когда немецкая переводчица осилила мой роман, она сказала: "Если империя позволила создать такое произведение, да ещё и напечатать — значит, империя скоро погибнет". Империя, которую мы, глупцы, проклинали. Но настоящий художник проклинает любую власть. Такова, собственно, задача интеллигенции — она должна противостоять любой власти. Самое гнусное в мире — это интеллигенция, которая тешит власть, которая потакает ей, которая угождает… Вот это, я думаю, явление печальное.
Главное в творчестве писателя, поэта — это, конечно, его творчество. Как сказала Ахматова: "поэзия выше судьбы". Я бы сказал, что поэзия выше и жизни, она выше смерти. Она уступает только религии.
Что касается нашей общей молодости, наших прекрасных встреч — я не понимаю, почему люди должны отсечь своё прошлое, почему нас заставляют проклинать наше прошлое? Даже люди, которые сидели в концлагерях, в гетто, в тюрьмах, — они всё равно на эти места возвращаются: там была их жизнь, их трагедия и какие-то маленькие радости! А жизнь в империи, если посмотреть наши кочевья, наши гостевания, наши поездки друг к другу, наши республики — разве это можно сравнить с тем, что мы имеем сейчас?..
Что мы имеем в результате перестройки? Мы имеем миллионы несчастных людей. Мы все несчастны — и те, кто роется в мусорных ящиках, и те, кто проносится в дорогих автомобилях. Вот я сейчас шёл, видел, копаются бомжи — у них потрясающие руки, это руки, которые могли бы творить, им просто не дают работы! Когда власть относится к народу, как к нищему, она бросает ему милостыню — не даёт ему работу, лишает смысла жизни.
Если говорить о политике, я писал письмо Путину, которое читали в церквах; я даже — как гоголевский сумасшедший — писал письма алжирскому бею, писал письма Бушу. Я прекрасно понимаю, что президенты не будут читать мои письма, но я хотел сформулировать очень простым словом то, что думает огромное количество людей. И мне это удалось, судя по огромной реакции.
Самое поразительное, что сейчас в стране царит голод. Я человек пожилой, я помню, как во время войны ел жмых, уголь, акацию, кору деревьев — и вот интересно, что сейчас мой рот, мои зубы, гортань стали вспоминать эту страшную еду, я стал вспоминать голод! И ведь у нас процентов девяносто людей просто голодные! Когда мне говорят: ну, ты, мол, завернул, — я отвечаю: "Я сам последние пять-шесть лет живу полуголодной жизнью!" Правда, у меня есть печальная радость, потому что это мне позволяет быть с моим народом. Голодным народом. Я его понимаю. Хочу я или не хочу, но я нахожусь на уровне той же голодухи, что и мой народ. И мой русский народ — народ моей матери и мой таджикский народ — народ моего отца… Но этот голод не объявлен.
Сталин говорил: "Нет человека — нет проблемы". А сейчас гораздо тоньше: нет информации о человеке — и его нет; нет информации о великой литературе — и её нет; о великой музыке — и её нет! В стране всё заросло бурьяном, бурьян уже идёт на Москву, у власти нет ни одной государственной идеи!
С.Я. Тимур, я тебя сейчас слушаю и вспоминаю, как быстро всё произошло!..
Ещё четверть века назад, помню, мы собирали всесоюзную выставку реставрации, и после Ташкента я полетел в Душанбе к моему другу, художнику Володе Серебровскому, вспоминаю тот Душанбе: сел самолёт, тёплый вечер, встречает меня Володя, едем в его дом, где он окружён (мы все называли это "платоническим гаремом") девушками, которые его обожают, готовят для него вегетарианскую пищу, и вот эти несколько дней, проведённых в Душанбе, — я ни на минуту не почувствовал, что нахожусь в мире восточном! Я чувствовал себя как будто приехал в Новгород — только погода другая, фрукты другие, орнаменты другие.
И ведь также, когда я готовил Всесоюзную выставку реставрации, я объехал все республики. Ну, с Узбекистаном я вообще связан, потому что у меня жена узбечка наполовину. И поездки в Ташкент, и к матери её, и с её гастролями балетными — это для меня были праздники! А как я любил бывать в Тбилиси! Как любил бывать в Ереване, в Таллине! Вот говорили, эстонцы к нам плохо относятся… И как быстро падение произошло!
Можно ли было четверть века назад найти бомжа в Душанбе, в Москве? Это разрушение готовилось; "модные" люди, о которых я говорил, — это они подготовили перестройку, их сразу взяли в услужение Горбачёв и Ельцин. Ведь Горбачёв не прислушивался ни к Зульфикарову, ни к Ямщикову, ни к Распутину, ни к Курбатову, ни к Белову — он прислушивался к Коротичу, к Евтушенко! Как они все тогда завопили: "Мы победили! Мы победили!"
Я видел команду телевизионную, когда она приехала в "Останкино" менять начальство на Егора Яковлева. Они декларировали: "Мы победили!" Но они победили не во имя того, чтобы не было бомжей — они просто хапнули то, что принадлежало другим.
Тимур, я хочу тебе задать вопрос. Невостребованность этими людьми твоей поэзии, моих дел, очерков Курбатова, деятельности Володи Толстого в Ясной Поляне — как ты считаешь, от чего это идёт?
Т.З. Мы с тобой на эту тему говорили. Судьба реформатора в литературе, искусстве, как ни грустно, всегда одна — и в 15 веке, когда весть шла на лошадях, и в 21 веке… Всё решает весть, сообщение. Когда Спаситель пришёл в мир, всего было двенадцать апостолов, и сколько прошло времени, чтобы эта весть пришла к миру!..
У меня есть даже такое изречение:
Слух об убийцах, ворах, графоманах
Мчится на спутниках и телеэкранах,
Весть о великих мужах и делах
Тащится, как и встарь, на седых лошадях и ослах...
Пушкин был реформатором русской поэзии, и нам кажется, что его судьба взорвалась, как бутылка шампанского: компания людей, которые понимали его поэзию, была весьма невелика. Следующим реформатором был Хлебников, его почитали и знали всего несколько десятков человек. Поэтому позволю себе сказать: всё-таки фундаментальная новация в области русской поэзии, которую, как мне кажется, удалось принести, привела к одиночеству моей литературы, моей поэзии и, как ни странно, к одиночеству среди литераторов, писателей, журналистов, музыкантов, то есть среди людей искусства.
В советское время, уже на склоне империи, в любой далёкой деревне, в селе, в городках были люди, которые любили мою литературу. А московский салон… Что такое московский салон — это ты прекрасно знаешь, ты и человек салона, и вне его, ты настолько эпический человек, что ворота салона мог отворить, потому что всё-таки ты москвич, вооружён, как редко кто, русской фундаментальной культурой, и салон не мог тебя не принять. А я провинциальная фигура — полутаджик, полурусский — салон ко мне относился скептически, и это продолжается до сегодняшнего дня. Но новая поэзия, которую я сотворил, всё равно проникает и идёт к людям. Хотя последние десять лет практически такой занавес замалчивания лежит и на моей поэзии и на творчестве Михаила Фёдоровича Ерёмина. Это мой учитель. Мы все повинны перед Михаилом Ерёминым, мало о нём заявляем. Это выдающийся русский поэт, достойный самого высокого внимания.
Последние десять лет восстание сорняка идёт, и безвременье, разрушение иерархии. Не умеющие петь — поют. Не умеющие говорить — болтают в эфире. Не умеющие танцевать делают вид, что они танцуют. Не умеющие управлять делают вид, что они управляют. Атмосфера какого-то величайшего блефа! Но если мы будем молчать об этом блефе — мы все погибнем, потому что империи создаются словами, формулами, и разрушаются формулами. Ленин десятью формулами сотворил советскую империю, а Солженицын десятью формулами её разрушил. И если мы будем молчать и продолжим играть в этой пантомиме, нас уничтожат тогда Китай, Америка — мы сами себя уничтожим! Мы занимаемся самоуничтожением пятнадцать лет! Как говорят, что не оскудели в России учителя, то есть святые отцы, а оскудели ученики.
С.Я. Тимур, я вчера, готовясь к нашей встрече, перечитал любимые странички в сборнике твоём "Лазоревый странник". Прости, конечно, но меня больше за душу берёт то, что ты про Белую Русь пишешь. Естественно, и твои восточные мотивы мне тоже очень дороги, потому что форма у тебя одна, как говорится, — страсть, может быть, разная…
А потом я на ночь включил телевизор и кусочек посмотрел этого пресловутого вручения призов телевизионных. И я понял: сейчас и намёка нет на империю. Сейчас самая страшная фаза, окончание Октябрьской революции — фаза конца. Вот они все — как будто не произошло Беслана, как будто нет этих бомжей, — награждают свои примитивные создания.
Скажем, какого-нибудь поганца из "Намедни", который своей передачей подставил наших разведчиков в Катаре — они говорят, что он выдающийся.
Они награждают Савика Шустера, который на "Свободе слова" откровенно проповедовал ненависть к нашей стране.
И я подумал: Боже мой, какие же они нищие! Они в этом купаются, а ведь они не только не читали твою поэзию — они не прочли последнюю книгу Распутина, они не прочли ни одной книги Панарина. Мне один из "модных" экономистов, наших академиков, как-то, когда я ещё мало знал Панарина, сказал: "Ну, это так, бездоказательно". Книги Панарина — каждая его строчка — это ответы на наши вопросы! Это его понятие роли глобализации в христианском мире — удивительно современно! Либералы его не читают — они поют славу друг другу!
Тимур, мне интересно как человеку, проведшему большую часть жизни в Белой Руси, как ты, человек с восточным менталитетом, относишься к памятникам старой русской культуры — к живописи, к архитектуре, к фрескам, иконам?
Т.З. Древнее искусство Руси — иконы, гимны, летописи, песни, русская изба, русская одежда… С некоторых пор, со времён Достоевского, Чехова о России и русском искусстве на Западе возникло мнение, что это нечто надрывное, болезное, двусмысленное, серое, унылое. Но я придерживаюсь того мнения, что русское искусство — это хвост павлина, это великая византийская вспышка, радуга.
Меня поразило, когда я открыл русское разнотравье... Великие птицы — журавли, соловьи — прилетают сюда, на Русь, они здесь рождаются, живут, здесь их детство. То же и русская икона — полыхание райских цветов. Я служу византийскому павлиньему хвосту. Русский костюм, русская еда...
Мы многое утратили из того, о чём Спаситель сказал после Воскресения: "Радуйтесь!" Вот это великое чувство радости, величайшей красоты, которую Господь опрокинул на русскую землю, великие святыни русские, как Бог, не могут быть поругаемы.
Я не смотрю телевизор, мой герой, Ходжа Насреддин, сказал по поводу телевидения: "Останкинская телевышка — это зубочистка во рту гнилой власти". И второе изречение: "Это гигантский шампур, на котором обжариваются все лучшие люди России. Нестерпим дух горящей правды".
Вчера на ТВ была дискуссия о Толстом. Как ты полагаешь, разрешили бы итальянцы проводить такую же дискуссию о Данте, и чтобы кто-нибудь заявил, что Данте — графоман?
С.Я. Я смотрел эту передачу. Это люди, которые умеют говорить, но им до Толстого — как мне до столба, мимо которого вчера прошёл. Они отточенно, изощрённо говорят, но Толстой им чужд — они слушают только себя.
Т.З. Это всё равно, что ты бы подошёл к пирамиде Хеопса и начал что-то своё архитектурное изрекать. Какие-то есть вещи, перед которыми человек должен неметь. Это всё разговоры пешеходов об Эвересте.
У меня однажды были с осетинского телевидения два прекрасных молодых репортёра, я им дал большое, часовое интервью. И потом меня поразили чистота и красота их, я сказал: "От вас веет альпийской чистотой". Когда-то Пастернак, когда я был молодым мальчишкой, сказал: "От Тимура идут волны мужской чистоты". Услышав, что от них пахнет альпийским снегом, осетины заулыбались, а один сказал: "Я брал Эверест".
С.Я. Когда я читаю твои поэмы на древнерусском материале, то понимаю: твоё новотворчество не состоялось, если бы ты не принял в душу Ферапонтов, Покров на Нерли, Псков, как мы их принимаем… Если я хотя бы раз в году не постою у храма Покрова на Нерли, я не мыслю свою жизнь полной. Я обычно весной, в День Победы, еду в Суздаль и на обратном пути обязательно на пару-тройку часов останавливаюсь у Покрова на Нерли. И когда я постою там, меня потом уже тянет и во Псков, и в Кижи…
Т.З. Икона на Руси раньше появилась, она значительно опережает русскую поэзию. Потому что русская поэзия возникла где-то двести, триста — ну, четыреста лет назад. А иконе две тысячи лет — ещё апостол Лука писал... Мне сказала одна глубоко православная женщина: "Ваша поэзия впервые начинает настигать икону в слове". Всегда художники говорят: "Живопись выше, старик!" Нет, выше, конечно, Слово! Но в России икона слово обошла и практически у нас не было православной поэзии — у нас была духовная. У Пушкина — пять-шесть стихотворений. У Тютчева, у Есенина. Но самой православной поэзии — не было.
С.Я. Глубоко и серьёзно запали мне в душу твои строки, когда я их по-настоящему в Суздале впервые читал, — я же этот материал знаю, как свою дочку, как знал свою маму — это же моя жизнь, моя профессия. И когда я эти образы, облечённые в твою своеобразную, новую форму, считывал — я понимал, что значительность того, что ты пишешь, зиждется на познании иконы, архитектуры. Не на том, что ты изучил, в каком веке здание построено, в каком веке Дионисий написал своё "Распятие", это дело искусствоведов — знать всё дотошно, как архивариусам — но они в тебя проникли! Я, честно говоря, даже по-хорошему тебе позавидовал — вроде ты человек далёкий от этого — и подумал: "Боже мой, побольше бы было таких людей, которые бы это понимали! И побольше бы эти люди говорили! И поскорее бы они смели всю погань, которая нам преподносится!"
Правильно твой герой сказал про телевидение, но ведь в той империи, которую мы с тобой вспоминаем, были передачи, когда нам, несмотря на жесточайшие запреты, давали рассказывать об иконах, о русских портретах, о творчестве Ефима Честнякова! Ты пойди сейчас заикнись о Ефиме Честнякове, который тоже, я считаю, величайший реформатор в русской живописи! Мы его открыли, показали всюду — слова про него сказать не дают! А ведь это то, чем человек может питаться, так же, как он может питаться твоими стихами.
Т.З.Когда люди путешествуют сейчас по Руси, многие мне звонят и говорят: "Странно, стихи твои запомнить невозможно, но они возникают. Как колокольный звон, длинные периоды, эти строки, это ощущение — иконы, забытые церквушки, заброшенные деревни. Эти все миры возникают". Это Есенин начал писать деревню и Рубцов, замечательный поэт… Но как сказал замечательный писатель и мой учитель Стрижов, величайший знаток русской природы, каждой травинки, каждого зверька, он сказал: "Твоя поэзия рисует небесную Русь, неземную". Почему, кстати, одинока моя поэзия — потому что всё-таки наше искусство утонуло в натурализме. Есть курица, которая идёт на суп, на еду, без неё мы не можем жить. Это куриная жизнь. Но есть ещё лебединая охота. Есть поэзия, искусство лебединое; Гоголь, Пушкин — искусство лебединое; Толстой — как-то между… Но небесное искусство — его не любят. Курицы не любят журавлей, лебедей.
С.Я. Ты сейчас сказал о поэзии, посвящённой деревне, о литературе нашей… И правильно сказал, что всё начиналось Словом и Словом кончается, и со Слова снова возрождается. Вчера мой замечательный друг из Лондона, любящий Россию по-настоящему англичанин, спросил: "Савва, что самое страшное сейчас у вас? Мы понимаем, что у вас происходит сейчас что-то страшное, мы любим вашу страну, мы не политики — мы любим русских!" Он уже знает всё, видел бомжей, когда приехал с другом из Франции в Москву… Они немолодые люди, внимательные… Я сказал: "Самое страшное — то, что практически умерла деревня". Это значит — умерла земля. Спорят о том, кому покупать землю! Некому покупать землю, обрабатывать её некому. Могут купить только жулики, которые её перепродадут. И вот та поэзия, та литература, о которой ты сказал, — это наша единственная надежда на выживание, как ни странно. Это слово памяти и память Слова.
Тимур, я хочу тебя спросить: что бы тебе больше всего хотелось в отпущенные тебе Богом годы сделать в своей жизни?
Т.З.Мне бы хотелось, чтобы заколосились наши поля, чтобы ушёл бурьян, чтобы задышала земля. Причём это несложно сделать!
Я ехал в поезде с мужиком русским молодым, и говорю ему: "Посмотри — бурьян!" Он говорит: "Ну и что, так и должно быть". Правильно, потому что в головах бурьян. Вот если из голов уйдёт бурьян — люди начнут действовать. Блок сказал: "Когда ж заколосится нива?" А иначе начнётся прямой голод, мы просто помрём с голоду! Я просто физически это ощущаю — это надвигается. Это может произойти очень быстро.
Так что если говорить об этом, то мои предки русские — они из деревни Яжелбицы, села в Новгородской области. Как-то я с другом ехал на машине, ночью мы остановились в этом селе, и старуха напоила нас водой и угостила печным хлебом старинным. И когда я приехал в Петербург, там меня матушка ждала, Царствие ей Небесное. Я ей говорю: "Какая дорога красивая!" А она говорит: "Скажи, а вы не проезжали там деревню Яжелбицы? Это родина моей матери". Может, эта старуха родственница моя была… Вот так позвала меня деревня.
Я хотел бы, конечно, увидеть собрание своих сочинений, всё, что мне за пятьдесят лет трудов удалось сотворить — хотелось бы увидеть как итог жизни… Вот, собственно говоря, такие две идеи, выходящие одна из другой. Я бы с удовольствием пожертвовал своим шеститомником, если бы какое-то поле от этого заколосилось.
С.Я. Тимур, зная твой характер, зная твою увлечённость поэзией, делом, которому ты служишь, я всё-таки уверен, что шеститомник выйдет, и я буду с тобой радоваться, когда он увидит свет. Но я думаю, и все, кто любит твою поэзию, надеются, что ты последнее слово не сказал, и мы будем ждать этого слова — чтобы оно было не последним, а продолжающимся. Я от всей души желаю тебе, чтобы Бог осенял тебя и впредь чистыми видениями.
1.0x