| | | | |
№14(541)
30-03-2004
Савва Ямщиков
СОЗИДАЮЩИЕ
Привычка к чтению, потребность изо дня в день общаться с книгами у меня сызмальства. Много читать обязывает и профессия искусствоведа-реставратора. С удовольствием и ностальгией вспоминаю те времена, когда без всякой иронии нас называли самой читающей страной в мире. К чтению относились серьезно, прочитанное обсуждали, нередко книга становилась событием жизни. Работая в музеях Карелии, Пскова, Новгорода, Вологды, Ярославля и близко общаясь с местными журналистами, я, конечно, слышал о писателях русской провинции — Василии Ивановиче Белове, о Викторе Петровиче Астафьеве, о Евгении Ивановиче Носове. Слышал и о Валентине Григорьевиче Распутине. Но, видимо, жизнь сама выбирает момент, когда простая осведомленность сменяется пристальным вниманием души к тому или иному явлению искусства, литературы, к той или иной человеческой личности. Так у меня в конце семидесятых произошло и с творчеством Распутина.
Как правило, в конце декабря я дней на десять оседал в Таллине, где у меня было немало друзей — русских художников и писателей, эстонских актеров, режиссеров, спортсменов. В то же время удаленность от суеты позволяла спокойно подвести итоги года, обдумать новые планы. Как раз перед отъездом мне достали — а книги надо было именно доставать — большой однотомник Валентина Распутина, изданный "Молодой гвардией". Захватил его с собой, думал, разделаюсь с делами, почитаю. Пришел в гостиницу, расположился, раскрыл книгу. И всё. Какие там отчеты и планы?! Кажется, двое с половиной суток не выходил из номера, благо еду можно было заказать по телефону. Вообще-то, читаю я быстро, но эта проза спешки не допускала. К некоторым страницам хотелось вернуться и осмыслить их глубже.
В Москве я сразу набросился на книги Белова, Астафьева, Носова. Перечитывал какие-то вещи Шукшина, которого довелось знать лично, по-новому открывал для себя Федора Абрамова. Тогда, пожалуй, не отдавал себе отчета, а теперь понимаю, почему эти книги так запали мне в душу. Дело в том, что все, с таким мастерством в них описанное, тесно переплетается с моими корнями, с судьбами моих родственников — крестьян по отцовской линии, священников, старообрядцев — по материнской. Я стал ловить себя на мысли, что сам того не замечая, цитирую строчки из "Прощания с Матерой", из "Последнего поклона", из "Привычного дела". Не просто читая, а можно сказать, изучая эту прозу, я убеждался в том, что очень естественно она продолжает великие традиции русской литературы ХIХ века. Что ей удалось перейти через шаткий мостик рубежа столетий, не расплескав чашу чистого и живого восприятия русской деревни, — основы основ нашего бытия. Ни в коем случае не умаляю значения писателей и поэтов Серебряного века, но разве не готовили они трагедию, которая обрушилась вскоре на Россию? К огромному сожалению, деятели культуры настолько заигрались со своими новаторскими идеями, настолько увязли в символизме, замуровались в башнях из слоновой кости, что не заметили, как вокруг их изысканных шеек сжимаются цепкие руки тех, кто с поэтического вечера потихоньку отправлялся на партийное задание. Почти всех поначалу очаровала революция. И Есенина, и даже моего любимого художника Ефима Васильевича Честнякова. Казалось бы, крестьянин из крестьян, но и он, когда в Петербурге учился в Академии у Репина, не миновал адского соблазна. Вернувшись в Кологрив, тяжело переживая начавшуюся мировую войну, все-таки ждал революцию, писал стихи о кораблях со свежим ветром в парусах. Но увидел воочию этих культуртрегеров — томик Блока в руке, на боку пристегнутый маузер, — все понял и замкнулся в скорлупу деревенской жизни… Уничтожался генофонд русской нации — крестьянство, казачество, духовенство. Лишь позже, во время Великой Отечественной, вождь понял, что войну можно выиграть, только обратившись к святая святых — к русской вере и к русскому патриотизму. Потому и провозгласил тост за великий русский народ. Знал, что воевали представители многих национальностей, но как титульную нацию выделил русских…
Отношение к любимым книгам, как к и людям, проверяется в трудные времена. Для меня это те девять лет, когда я из-за болезни практически не выходил из дома. Смотрел отстраненно этот пошлый "ящик". А спасение находил в книгах. Естественно, в русской классике — Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Достоевском. И опять же, не для красного словца сказано, перечитывал Шукшина, Абрамова, Носова. "Последний поклон" Астафьева для меня вообще был как лекарство. И, конечно же, обращался к книгам Распутина. К счастью, в 80-е годы я познакомился с Валентином Григорьевичем, были у нас совместные работы, телепередачи. Когда нагрянуло на нас самое страшное продолжение революции, подаренное всемирным закулисьем, я понял, что именно этим писателям сразу перекроют кислород.
Меня спрашивали знакомые: что же твой Распутин ничего не пишет? Будто не видели, что за Содом и Гоморра на нашей земле! Несмотря на вынужденное затворничество, я общался с Валентином Григорьевичем, знал, насколько тяжело он все переживает. Читая его публицистические выступления, рассказы "В ту же землю", "В непогоду", "Изба", "Видение", я понимал, что новая книга в писателе копится, дождемся ее. И вот недавно вышла, считаю, знаковая для нашей эпохи повесть "Дочь Ивана, мать Ивана". Она была опубликована журналом "Наш современник", а недавно в Московском доме национальностей состоялось представление книги. Иркутский издатель Геннадий Сапронов включил в нее вместе с повестью и замечательные рассказы Распутина. Воспользовавшись случаем, хочу расспросить Валентина Григорьевича и об этой новой работе, и о том, что ей предшествовало. А начну с вопроса, который задаю всем гостям рубрики "Созидающие" — своим единомышленникам, людям, хранящим и создающим русскую культуру.
1.0x