Авторский блог Александр Лысков 00:00 31 декабря 2002

ЗАСТОЛЬЕ

1(476)
Date: 30-12-2002
Author: Александр Лысков
ЗАСТОЛЬЕ
Стоял обманчиво-яркий день в снежных далях русской глубинки. И на холмах с метлами перелесков, и в синих глубинах оврагов сам дух жизни был выжжен морозом. Солнце светило мимо. Ни лыжного следа, ни заячьего. Словно бы настала не только зима земли, но и цивилизации. Самый русский автомобиль оказался самым не приспособленный к морозам. В “уазе” разве что не дуло. А холод— уличный. Брезентовый верх заскоруз на ледяном ветру, стучал по трубам, как фанерный. Я обогревал окошко, дыша и прикладывая ладонь. Везли меня в глухую деревню к самому старому человеку района— 92 года от роду, но , говорили, он еще и сплясать может, и вальсок открутить с молодой. Человек — век. Иван Михайлович Пушкарев с супругой на двадцать лет старше его, с шестидесятилетним сыном и взрослыми внуками. Все времена столетия будут представлены в коленах.
Без приглашения ехали, без упреждающего звонка, мол, ждите гостей — телефон не работал. "Не было гостей — и вдруг нагрянули".
Час ехали, сначала по шоссе, теперь в лесу по проселку, и ни одной души встречной или попутной, только солнце колесило над макушками деревьев. Звонко били по брезенту ветки, машина проныривала под сломленными летним ураганом, наклоненными березами. Дорога была в ямах. Словно после подрыва мин. Узко, как в пещере, в глубинку, в глубь ехали.
И вот "трубе" конец. На склоне оврага— вразброс хижины русских крестьян, ставленные лет сто назад, в три окошка с бездарно покосившимися, разнокалиберными заборами, с косой улицей и тупиковыми переулками, заваленными гнилью и ржавью.
В центре деревни тоже как-то замысловато, наискось стоял голубой домик самого знатного человека — Ивана Михайловича.
Вылезаем из машины закоченевшие, разгибаем спины. Собаки лают.
"Не было гостей— так вот нагрянули. Не было вестей— так получай! И опять под ивами багряными расходился праздник невзначай". Так было во времена Рубцова. Так и теперь.
Дом низкий, в одно "жило", где обитают и летом и зимой. Роскошь двух изб— летней и зимней— могли себе позволить только северяне с обилием лесов для постройки. Теперь скукоженная, односезонная архитектура и на севере. Рационализм долгой зимы взял верх. Горниц и залов в семь окон для летнего, раздольного жития не строят даже в Архангельской области. Душе современного крестьянина, если кто-либо вообще в таком звании существует нынче на русской земле, достаточно теплого угла с телевизором. Потому, наверно, и пир для всей деревни, как бывало в горницах, теперь никто не устраивает. Тесно и в душе, и в доме. Даже и в передках нет большого стола. Стол, чтобы присесть "на еству", — в кухне, один на весь дом.
Тут сразу, за порогом, в толчее раздевания и происходит обряд зазыва на гостевание. Прощупывание незнакомого человека глазами и словами: " Вы уж к нам с ночевкой, пожалуйста. Что за гости— на час. Нет-нет! И не думайте даже! У нас места на всех хватит".
Приходится долго внушать, убеждать в твердом намерении откочевать до ночи. У хозяек, которые в два голоса выпевают пригласительные песни, меняется мотив: не надо гостю постель стелить — значит, все внимание теперь на стол: накормить и напоить. Бросаются к погребу, поднимают крышку подполья, демонстрируя полную и непреклонную готовность устроить не просто ужин, а празднество. Гости столь же горячо отнекиваются, пытаются все свести к простому чаепитию. Торг идет шумный, улыбчивый. Хозяйки нацелены на полную победу. Отпустив дальних гостей без застолья, они сами себя перестанут уважать, как людей состоятельных, способных обогреть и накормить. И в деревне о них плохо подумают: "Что-то не погостилось людям у Дины Павловны!" Ибо в кажущейся пустынности деревни наш приезд как на ладони. Потому, может быть, и домики стоят вкривь и вкось, чтобы из любого окна было как можно дальше видать. В окошки соседних домов, я уверен, глядят по сю пору и будут стеречь наш отъезд.
А нас все уламывают. Подозревают в брезгливости и страстно убеждают: " К нам часто начальство приезжает. Так уж всегда заночуют". То есть дом и кухня проверенные.
Некоторая лесть обнаруживается: начальство — значит, и мы. А они наши, мол, подчиненные. Повелевайте и правьте.
Зная с детства всю подноготную этих нравов и церемоний, я бы мог легко настоять на своем условии: чашка чаю и ничего больше. Подпустил бы для этого и властолюбие, и гневливость начальственную— разрешенную. Сломались бы бабы. Но как на беду внимание мое привлек Валерий Иванович, сын деревенского старейшины. Глаза его — расширенные, слезящиеся радостью и едва ли не умоляющие прекратить сопротивление и согласиться отгостить по полной программе. В случае отказа я его как бы влет бил в его вдохновенном полете к своему маленькому счастью. Пользуясь случаем, он уже из буфета, из-под бабьей охраны, выхватил большую бутылку водки и продвигался с нею к столу. И глядел на меня, не спуская глаз, веря в мое милосердие. И как же возликовал он, когда я нанизал шапку на спицу и решительно располовинил куртку молнией. И все другие тоже возликовали. В том числе и слезший с лежанки к тому времени сам глава семейства, 1910 года рождения Иван Михайлович с широкой белой бородой, в полосатом пиджаке и больших серых валенках. 92 года, а "зубов полон рот". И книгу пишет, как мне рассказали, под названием "Мысли о нашем времени". Рукопожатие крепкое, ладонь сухая, горячая. И что-то задиристое в движении плеч.
Как водится в таким минуты перед застольем, мужчины и женщины разбились надвое. Мы с Иваном Михайловичем и Валерием Ивановичем садимся на продавленный скрипучий диван в ожидании готовности.
Разговор пока идет притирочный, ознакомительный. Я имею возможность одновременно следить за накрыванием стола. Вот был плоский, хоть шаром покати.
И вот— вспучился всякими банками, блюдами и тарелками. Я насчитал двенадцать литровых банок с разной фактурой содержимого, запотевших после погребения. В банках были, дай Бог памяти: соленые огурцы, маринованные помидоры, соленые грибы, квашеная капуста, сладкий перец, соленый укроп, моченые яблоки, компот из сливы, компот из яблок и груш, брусника в сиропе, варенье из клубники и вишни, говядина и свинина, консервированные по-домашнему.
Все это, добытое неустанными летними трудами из земли под оконцами, теперь вскрывалось, раскладывалось по блюдам старшухой— Диной Павловной.
Картошку, лук, чеснок чистили молодые — Света и Лена. На газовой плите закипала вода.
Большой рыбник с лещом, выловленным в пруду из-подо льда внуком Константином, занял центр стола. Сыр собственного изготовления. Сметана — только что "от Мальки", жующей где-то в сарае свою сенную жвачку.
В нагромождении стекла, фаянса и снеди большая граненая бутылка и — тоже большие— рюмки как-то терялись, предательски скрывая свою сущность и в то же время неуклонно притягивая внимание, как орудие скорой агрессии в руках гостеприимных хозяев. Они, эти хлебосольные, пылкие люди, еще не знали, что я не буду пить, но я-то знал, должен был готовиться к отражению атаки, набираться сил, по опыту помня, что противостояние будет затяжным и серьезным.
А пока мы вели вполне дружескую и трезвую беседу с Иваном Михайловичем.
Он рассказывал, по моей просьбе, как в этой деревне Демино жили " до колхоза".
— Вы какой дорогой-то к нам ехали? — спросил Иван Михайлович. — По лесу? Ну так вот, если по лесу, так точно по тому месту, где до колхозов стояли общественные амбары.
— Как это понять, до колхозов и одновременно— общественные?
— Плохо историю знаешь, молодой человек! Это вам в школе говорили, что обобществлять начали в тридцатые годы, а на самом-то деле— много раньше.
Считай, еще с Японской войны пять семей в Демино, в том числе и мой отец, собрались и построили первое общее гумно. Знаешь, что такое гумно? Зерновой склад по-вашему. Возле него овины, риги, амбары. Комплекс, как теперь говорят.
Вон еще когда эти пять семей урожай вместе собирали, молотили. Сперва цепами, а потом сообща купили молотилку с конной тягой. И если бы мужикам не на войну идти в четырнадцатом году, так и веялку бы купили. А в нижнем краю четыре другие семьи соединились и построили водяную мельницу. Еще одно общество— двухлемешный плуг. Этот плуг арендовали все, кому требовалось. Так что коллективизация началась, считай, еще до Первой мировой. Оно бы все и шло своим путем и в тридцатые годы, кабы опять не угроза войны. На КВЖД-то в двадцать девятом вспыхнуло. Тогда меня призвали. Но я поучаствовать не успел.
Учился в пехотном училище, а тут отца раскулачили, меня из училища выставили как недостойного. Я фамилию поменял и в Новосибирск махнул, опять поступил в военное училище. И уж на выпуске арестовали за подделку документов. В лагеря, значит...
— Ой, папа, хватит тебе о неприятном. Давайте к столу, гости дорогие.
Я хотел было помочь Ивану Михайловичу выбраться из глубин дивана, за локоток придержать, но он оттолкнул мою руку, распрямился, хоть и не быстро, но окончательно, и без кряхтения ловко перебрался за стол.
— Ты, папа, про лагеря-то помолчи, человек у тебя про колхоз спрашивал. Старой жизнью интересовался. Ты жизнь сравни ту и эту. Когда лучше-то было? — продолжала корректировать невестка.
Голубые, выцветшие глазки Ивана Михайловича брызнули юмором. Борода слегка растопорщилась в улыбке.
— В Заречье, километра два отсюда, мужики за сезон получили нынче по 400 килограммов хлеба, сказывают. А я помню, в сороковом, перед уходом на Финскую, получил на трудодни 500 килограммов. В тридцать седьмом меня амнистировали. Успел колхоза понюхать. То есть заработки, будем считать, что теперь, что тогда в наших местах— одинаковые получаются. Тогда ведь тоже никаких тебе дотаций. И значит, на сегодняшний день в жизни мужиков ничего не изменилось в сравнении с теми временами. Только вот вокруг-то нас все изменилось. Вокруг! Тем моим хлебом мама с сестрой три года жили. А теперь запросы другие. Теперь пять центнеров и за хлеб не считаются. Все курам за зиму скормят. А сами в города за копейкой побегут. А тогда паспортов не давали. Из деревни ни шагу...
— Ой, папа, тебя послушать, так ум за разум зайдет. А телевизор? А газ? Давайте-ка, гости дорогие, лучше выпьем за знакомство, — подала команду хозяйка.
Я молча позволил налить себе полную рюмку водки, усыпляя бдительность распорядительницы, отодвинул как можно дальше момент начала борьбы за личную свободу в выборе решения вопроса: пить или не пить. Нельзя сказать, чтобы я весь был захвачен ожиданием предстоящей схватки.
Опыт, как я уже говорил, немалый имелся в подобных баталиях и внушительный счет побед.
Потому, поднимая рюмку в общем порыве, я хладнокровно вспоминал выдержки из книжки Ивана Михайловича, изданной в райцентре и пролистанной мною загодя в гостинице. Его проникновенные слова на первой страничке: "Всю долгую жизнь я ношу боль вины перед отцом за свое поведение в тридцатые годы. Все несчастья семьи, мое изгнание из школ и училищ я тогда объяснял неправильным направлением жизни отца. Какая это была несправедливость. и как он страдал от этого! Не редкость, когда в семнадцать лет мы видим ошибки и заблуждения родителей там, где их нет вовсе и требуется прожить двадцать, тридцать лет, чтобы понять это".
Так писал девяностолетний человек, сам уже прадед, но кающийся перед отцом, словно блудный сын.
Какое-то коварство было в том, что я находился в сферах высокой морали, держа рюмку в руке, как бы защищая ею собственную душу, в то время как все застолье, вскинув полные рюмки над головой, возносилось духом к ликующим высотам жизни. Мешкали. Краем глаза на меня постреливали, поднося рюмки к губам, ожидая моего причащения, как "начальнику" предоставляя мне право открыть застолье.
А я, опытный, как бы в ответ пасс посылал благодарственный и дозволял не церемониться. И переборол. Первым "хлопнул" Валерий Иванович и упоенно заработал вилкой в миске с грибами. За ним все остальные. А я предательски опустил рюмку на стол нетронутой. Занятые заеданием хозяева не сразу среагировали на мой демарш. Но чувствую— напряглись.
Подцепил сладкий перчик, порезал кружками, и в эту минуту молчания, опять же блюдя собственные интересы, отлетел в мыслях в районный архив, где часа три назад вычитал такие сведения об основании этой деревни Демино.
"В начале XIX века был записан в ревизские сказки Иван Демин. Жил в селе Вознесенском. Потом съехал в лес за двенадцать километров от села и основал деревню Демино. Дальние родственники Демина связывают его появление в наших краях с неудавшимся восстанием на Сенатской площади. После его смерти сын Дмитрий возложил на его могилу мраморное надгробие, обломки которого существуют до сих пор. От сыновей Ивана Демина пошло новое поколение деревни. К концу девятнадцатого века в ней уже насчитывалось шесть дворов. Пахотные земли добывали расчистками лесов..."
Один из наследников первонасельника Демина — Валерий Иванович — первым простил мое отступничество в коллективной выпивке , помня, что только благодаря тому, что я согласился на застолье, он желанно поддаст сегодня. Безо всякой иронии скажу: я был доволен, что сделал человеку приятно, не беда, что сам не считаю питие ни приятным, ни полезным, а просто вредным, и в теперешнем русском застолье вижу вырождение.
Он льнул ко мне под бок, теснил, наговаривал мне в ухо свою "судьбу".
— Как после армии сел за руль, так сорок лет безвылазно. Всю область изъездил вдоль и поперек на передвижной амбулатории. На неделю закатывались в районы с врачом и сестрой. Пятьдесят восемь стукнуло— инсульт свалил. Ничего. Оклемался. Курить врачи запретили, но я на своем настоял. Курю. Утром не пью. В обед и в ужин— по стопке. Хорошо себя чувствую.
— Так вы, значит, уже и не деревенский житель.
— С двадцати лет, как из армии пришел, сразу в город. С тех пор только картошку копать сюда приезжаю. Да по грибы. Ох, сколько же грибов было в прошлом году— не поверите. День ношу — ночь чищу да варю. Бутылец понемногу опорожняю, да так и до рассвета у костра просижу. Хорошо!
Он кажется старше отца— по дряблости щек, сутулости и пристрастию к спиртному. Он как бы другой национальности даже. После третьей рюмки уже попытался запеть: " Не думай о минутах свысока..."
В то время, как на тонких, костлявых коленях старейшины-летописца уже лежал ящичек, выдернутый из письменного стола с "документами". Он на свою, хоть тоже и не вполне трезвую голову, но помнил о моей нужде.
— Вот как мне Бог определил, — говорил он, слюнявя палец и разбирая бумажки. — И в первом колхозном собрании участвовал, и в последнем, когда колхоз распускали. Я один из всех такой.
Наконец, он нашел вырезку из газеты, и я стал читать простые и скорбные строки : " ...Огласили список имущества, назвали его стоимость. Деминцам имущества было определено на сумму 900 тысяч, а зареченцам — на 800. На каждого работника выделено по пять гектаров пашни.
Стали голосовать.
До этого момента еще можно было говорить о фактическом существовании колхоза имени Ленина, но после того, как проголосовали единогласно за роспуск, все осталось в истории.
Последний председатель поблагодарил колхозников за хорошую работу.
Как ни странно, но в настроении собравшихся на последнее собрание не чувствовалось уныния, хотя грусть все-таки присутствовала. Ничего не поделаешь, закончилась целая эпоха..."
После этих слов даже и от разгулявшегося обильного застолья повеяло вдруг на меня тленом деревенской жизни, потянуло на крыльцо. Как "начальство" я имел право на вольности. Встал, накинул куртку и вышел на мороз.
"Последний луч пурпурного заката" еще горел в раструбе заснеженной лощины . Из своих высей светила полная луна.
В этой деревне огни, конечно, еще не погашены, думалось мне, но они гаснут один за другим.
Кто-то гасит их, как свечи в храме перед закрытием. Лет пятьдесят еще постоят здесь эти кособокие хижины, мерцая светом в окошке такими вот морозными ночами. Но скоро, очень скоро "частные наделы" безлошадных бывших колхозников зарастут. Дач в такой глуши никто строить не будет.
Как выясняется, деревня — это временное поселение! Бежали с юга мужики от податей и тягла. Уходили в отруба на льготы. Жили в землянках, плодились, строились, песни пели. А тягло везде доставало — хоть столыпинское, хоть ельцинское. В город убегали уже от тягот.
И вот через пятьдесят лет, а в случае пожара и раньше, от этой деревни и следа не останется, как от десятков других, коими были усеяны холмы окрест еще и на моей памяти. А если обратиться к памяти долгожителя Ивана Михайловича? А если обратиться к изысканиям какого-нибудь одержимого краеведа?
Вы знаете, что такое подсечно-дымовая система освоения новых земель? А что такое новины и кулиги? В чем их отличие?
Слово-то какое солнечное, голубое — новины. Это когда весной для добычи пропитания мужик вырубал мелкий лес и кустарник под корень. Воевал с лесом, как с вражиной. Немерно было тогда лесу хоть здесь в Демино, хоть за тем холмом. Никому он, по сути, тогда не принадлежал. Кустарник, подрост срубали, а крупные деревья, сберегая силы, не трогали. Летом поджигали подсохший валежник. И на зиму уже запахивали, обходя крупные стволы, которые, будучи без листьев, почти не давали тени и не сокращали урожайность.
Таковы новины. А на кулигах не оставляли ни одного дерева. Валили все подряд. Кряжевали. Складывали в костры и опять же поджигали.
Оглядывая наседавшие леса кругом, я думал, вряд ли найдется в обозримом будущем мужик, наподобие достославного Ивана Демина, который бы объявил войну новому поколению берез и осин.
И тут тоже, за упавшим заборчиком усадьбы Пушкаревых поднимется сперва веселый, молодой березнячок. А когда заматереет, то грибы станут расти— подберезовики. За ними-то по осени, может, и наведается сюда кто из потомков первопроходца. Может, даже и не один.
Пикник тут устроят. Застелят травку скатеркой. Выпьют тоже водки. Закусят. По-русски, скорее всего, будут говорить. А что споют— неизвестно. Может, что и повеселее, чем у поэта Александра Роскова, продолжающего рубцовские темы: "В деревне по заснеженной дороге все так же бойко скачет воробей — насущную, бедняга, ищет пищу. И в каждой печи топятся избе, и, покидая теплые жилища, в холодный лес уходят мужики, неся на тощих спинах бензопилы, уходят от нужды и от тоски...Народ еще в себе находит силы существовать, и ждать весну тайком, как милостыню, как большое благо. Пусть до нее, конечно, далеко, и снег еще, как белая бумага, и чист и бел, и нет еще на нем следов тепла, приметы самой малой... Еще мороз вовсю палит огнем и стужа ледяное прячет жало во тьме ночей, — она придет, весна, она уже готовится в дорогу. Но родина моя больна, больна. Ей ни весна, ни лето не помогут преодолеть нужду и нищету...Нет, не хочу я земляков обидеть, но тщетно я ношу в себе мечту свою деревню прежнею увидеть. И ни вблизи, и не издалека мне это сделать больше не придется. Она жила и годы и века. Но как вода уходит из колодца, так из нее в песок уходит жизнь иль в этот снег— холодный и сыпучий. Куда ни посмотри, ни оглянись — надежды нет на то, что будет лучше в дальнейшем. И Всевышнему видней, когда— конец, сегодня или вскоре. Вот улетит последний воробей, вот изведут сосну и ель под корень..."
Сели в промерзший “уаз” и поехали в город.
На лесном извилистом проселке свет фар постоянно упирался в стену леса, казалось, мы каким-то чудом не натыкались на стволы, в последний момент поворотом руля находя путь.
Демино оставалась один на один с ночью, с морозом, с историей.
Через год, два "незаможет" Дина Павловна ходить за коровой, порешат. Козу возьмут. А потом и дед "подкачает". Не вечный, чай. И так понемногу упростится быт гнезда. Станут в тягость даже молодым поездки к родному пепелищу. По крайней мере, наверняка можно сказать, что в такую глухую декабрьскую пору гости сюда, после нас, вряд ли уже когда-нибудь "нагрянут".

1.0x