Авторский блог Игорь Шафаревич 03:00 5 октября 1998

ПОНТРЯГИН О СЕБЕ И МОИ МЫСЛИ О НЕМ

Author: Игорь Шафаревич
ПОНТРЯГИН О СЕБЕ И МОИ МЫСЛИ О НЕМ
40(253)
Date: 06-10-98
Это — рецензия на недавно появившуюся книгу. Мне кажется, что она может быть интересной очень многим читателям. Называется она — “Жизнеописание Л. С. Понтрягина, математика, составленное им самим”. И так как в названии встречается слово “математика”, то может показаться, что книга интересна и понятна только специалистам. Но самом деле это — история жизни поразительно яркой личности, и в ней отражена и история нашей страны от 20-х до 80-х годов этого века. В нескольких местах автор говорит подробнее о своих математических работах, но эти разделы, где мелькают формулы (занимающие 1/2 страницы или страницу), можно вполне и пропустить — это не помешает почувствовать основной пафос книги.
Понтрягин был общепризнанно одним из ведущих математиков мира в своем поколении. Но в то же время это была совершенно исключительная по яркости личность. Что встречается редко, так как математика (думаю, даже больше, чем другая какая-либо наука) “высасывает” человека целиком, часто сильно ослабляя его проявления как личности. А иногда является даже “компенсационной установкой”, то есть помогает человеку компенсировать недостаточную развитость или даже болезненность каких-то сторон его личности.
Громадную роль в жизни Понтрягина сыграла, конечно, трагедия, пережитая им в возрасте 13 лет: он пытался починить примус, тот взорвался, и в результате ожогов и неудачного лечения Понтрягин полностью ослеп. И наиболее характерно для Понтрягина то, как он нечеловеческим напряжением воли преодолел эту трагедию. Он просто отказался ее признать. Он никогда не пользовался никакой техникой, предназначенной для слепых. Всегда пытался ходить сам, без сопровождения других. В результате у него обычно на лице всегда были ссадины и царапины. Он научился кататься на коньках, на лыжах, плавал на байдарке. Представьте себе, каково было учиться студенту, который не мог записывать лекций! Меня когда-то потряс такой его рассказ. Я пожаловался, что после 30 лет стал хуже спать. А он сказал: “Я потерял сон в 20 лет. Я запоминал все лекции, которые за день прослушал в университете, а всю ночь курил и восстанавливал их в памяти”.
Или каково ему было хотя бы ежедневно добираться до университета. Понтрягин пишет: “Сама поездка в трамвае была мучительна... Были случаи, когда кондуктор внезапно объявлял: “Прошу граждан покинуть вагон, трамвай дальше не идет”. Это для меня означало необходимость поисков другого трамвая в совершенно неизвестном для меня месте, что я сделать один не мог. Приходилось кого-нибудь просить о помощи”.
Пожалуй, самое трудное, что Понтрягин сделал это, преодолел чувство ущербности, недостаточности, которое могло бы возникнуть в результате его несчастья. Он никогда не производил впечатления несчастного, страдальца. Наоборот, жизнь его была предельно напряженной, полной борьбы и побед.

“Жизнеописание” Понтрягина — это удивительная биография борца. Почти за пределами книги остается борьба с таким несчастьем, как потеря зрения,— о ней он говорит вскользь (и в жизни не любил упоминать). Но о своей работе он рассказывает: “Научная работа, как правило, требовала от меня предельного напряжения сил и сопровождалась тяжелыми эмоциональными нагрузками. Последние возникали потому, что путь к успеху всегда шел через множество неудачных попыток; достигнув желаемого результата, я обычно был так измотан, что уже не имел сил радоваться. Радость приходила значительно позже, да и она омрачалась порой опасением, что в сделанном содержится ошибка”.
В такой же напряженной борьбе протекала вся жизнь Понтрягина и вне его математических работ. Я сам помню, что когда еще учился в университете, там часто вспоминали недавний поступок Понтрягина, считавшийся очень смелым. Речь шла о выборах в 1936 г. в Академию Наук, причем существовал слух, что есть решение ЦК выдвигать в академики только двух математиков, являвшихся депутатами Верховного Совета. Понтрягин выступил против этого на заседании Московского математического общества. Он пишет: “Мое выступление было встречено бурными аплодисментами, но ряд партийных деятелей выступили против меня с обвинением в “несерьезном” отношении к делу. Помню выступление Сегала (парторга Математического института академии. — И.Ш.). Он резко обвинил меня в том, что я веду себя “недисциплинированно, у нас в стране принято тщательно готовить каждое решение, и недопустимы такие партизанские действия, которые произвел Понтрягин”... “То были плохие времена. Один мой товарищ после заседания позвонил мне и сказал: “Ну, надеюсь, что тебя все-таки не посадят”.
В результате оказалось, что никакого решения ЦК не было — слух был кем-то распущен. И академиками были избраны вышеупомянутые депутаты Верховного Совета, но также и А.Н.Колмогоров — наряду с Понтрягиным, один из самых выдающихся математиков того времени.
Другой случай Понтрягин в “Жизнеописании” не вспоминает, а я хорошо помню. Дело происходило уже в 60-е годы. Тогда Академия Наук очень притесняла ученых тем, что почти никому не разрешала поездки за границу по приглашениям для участия в съездах и конференциях. Причем дело было не в деньгах: обычно все расходы брала на себя приглашающая сторона и еще часть полученной валюты полагалось отдать в Академию. А контакты со своими коллегами, хоть изредка, для ученых очень нужны. Помню заседание отделения математики Академии, где все жаловались на такое положение. Тут, помню, вышел, почти выбежал вперед худенький Понтрягин, как-то воинственно поддернул брюки и сказал: “Послушайте, мы ничего не добьемся, если будем жаловаться. А давайте попробуем снять заведующего иностранным отделом академии”. И мы действительно приняли постановление, где требовали снять это лицо, так как он наносит урон научной работе. Конечно, его не сняли, но он был сильно напуган и целый год или больше не препятствовал поездкам математиков. Помню, что и я тогда смог поехать несколько раз по полученным приглашениям. Позже, конечно, этот период благоприпятствования кончился.
Тогда же, в 60-е годы, Понтрягин послал поздравительную телеграмму Солженицыну в связи с его пятидесятилетием. В “Жизнеописании” он говорит, что послал ее по домашнему адресу, но мне отчетливо помнится, что послал он ее в редакцию “Нового мира”, специально, как он говорил, чтобы они знали о поддержке Солженицына читателями. И сам Солженицын позже говорил мне, что он получил лишь две телеграммы от членов Академии — одна из них была от Понтрягина. Хотя устных заявлений о высокой оценке его произведений он получал много.
Уже после тяжелых болезней, когда он как-то явно устал от жизни, Понтрягин “засучив рукава” бросился в борьбу с проектом переброски северных рек на юг. Тогда был такой характерный случай. Группу академиков, выступавших против проекта переброски, вызвали в ЦК. Там их принял какой-то сотрудник и несколько свысока сообщил, что готов познакомить их с материалами, обосновывающими проект, и ответить на вопросы. Тогда Понтрягин спросил: “Это значит, что наше мнение вы выслушать не хотите?” И это сразу переломило характер беседы. Подробнее об очень активном участии Понтрягина в борьбе с проектом переброски рассказано в “Жизнеописании”.
Мужественный, решительный характер Понтрягина особенно ярко проявлялся в его отношении к его друзьям и ученикам. Один близкий ему математик — В.А.Ефремович, был арестован в 1937 году. Понтрягин пишет: “Я очень горевал о нем. Примерно через год после ареста я получил от Ефремовича открытку, в которой сообщалось, что он находится в настоящее время в московской тюрьме и просит принести ему галоши. Галоши нужны были, чтобы в них ходить в уборную. Я пошел на свидание, понес галоши. Узнав, что я не родственник Ефремовича, а лишь его сослуживец, мне сразу же отказали в свидании. Тогда я рассказал начальству, что Ефремович перед арестом якобы взял у меня очень ценную иностранную книгу и я не могу получить ее обратно, не поговорив с ним”. Эта хитрость удалась. Позже Ефремович рассказывал мне, что в лагере он регулярно получал каждый месяц письмо Понтрягина, напечатанное на машинке. А после освобождения из лагеря ему удалось прописаться под Москвой, но 7 лет подряд он жил на квартире у Понтрягина — то есть незаконно, со всеми последствиями, которые могли из этого для последнего вытекать. Другого своего ученика, моего однокурсника, попавшего во время войны в плен, а оттуда в советский проверочный концлагерь, Понтрягин сумел в результате громадных хлопот из этого лагеря вытащить и устроить на работу в Математический институт Академии в качестве своего научного помощника.
“Жизнеописание” Понтрягина есть одновременно и история нашей страны в то время. Оно передает именно конкретные черты тех времен. Прежде всего бедность, в которой автор прожил свою молодость. И другие трудности жизни. Например, он пишет: “Поступление в университет в те времена было связано с большими трудностями. Тот слой, к которому я принадлежал, то есть дети мелких служащих, был в очень трудном положении”. Все же школа рекомендовала его и хлопотала о его зачислении, но получила отказ в районо, так как Понтрягин якобы не сможет учиться математике: “Профессора исписывают формулами целые доски, а он, конечно, не сможет за этим следить”. Но, как пишет Понтрягин: “Мне помог случай. Мой крестный имел связи в Наркомпросе...” В университете стипендию сначала Понтрягину не дали “на том основании, что я не веду общественную работу” — и это студенту, сделавшему уже значительные научные открытия, да еще слепому. Он получил стипендию только после смерти отца, да и она составляла 35 рублей в месяц. И все же “Жизнеописание” Понтрягина дает возможность очень ярко почувствовать, как напряженно и с каким подъемом работали тогда молодые математики, несмотря на аналогичные трудности, с которыми большинство из них сталкивается. Понтрягин начал приобретать мировую известность и столкнулся с новыми трудностями. Вот характерный эпизод из “Жизнеописания”. Понтрягин получил приглашение приехать в США и сделать там серию докладов. Причем в приглашение включалась и его мать. Как он пишет: “Меня не пустили. К отказу в поездке мне, по-видимому, приложила руку моя приятельница по университету, студентка Виктория Рабинович и наша преподавательница философии Софья Александровна Яновская. Во всяком случае однажды Яновская мне сказала: “Лев Семенович, не согласились бы вы поехать в Америку с Викой Рабинович, а не с матерью?” Я ответил Яновской резким тоном, заявив: “В какое положение вы хотите поставить меня? Кто мне Вика Рабинович? Она же мне не жена”. Такая совместная поездка в Америку с Викой Рабинович могла бы кончиться браком с ней, к чему я вовсе не стремился. Яновская в то время была влиятельным партийным деятелем, и я могу себе представить, что от нее многое зависело, в частности, если она предлагала мне поехать с Викой Рабинович, то она, вероятно, имела основание думать, что может организовать эту поездку. Но я на это не согласился”. Поездка, конечно, не состоялась, и Понтрягину после этого 25 лет не разрешалось поехать за границу ни по какому приглашению.
Но в математической среде сгущались и более серьезные трудности. Был арестован один из основателей московской математической школы — Егоров, а другой математик, академик Лузин, игравший особенно большую роль в создании этой школы, подвергся шельмованию в газетах. Понтрягин пишет: “Позже я понял, что Советскому правительству нужно было разогнать школу русского математика Н.Н.Лузина. Уничтожить его самого они не решались”. Вспоминает Понтрягин и рассказ своего друга и сотрудника — известного физика А.А.Андронова: “Один из его близких друзей пришел к нему и сказал, что вот он совершил великий грех против него — написал на него донос. После этого Андронов два месяца ждал ареста, но ареста не последовало”. Эта сторона жизни тесно переплеталась с математической работой. Понтрягин пишет, как он и его сверстники изучали классиков математики и перед ними раскрывался этот прекрасный мир. “Мы с небольшой группой моих товарищей собирались у меня на квартире и читали этих авторов. Это продолжалось, пожалуй, до 1937 года, когда собираться группами на квартирах стало опасным”. Странным образом я узнал несколько позже об одной из этих встреч, ставших опасными. Мои воспоминания относятся к 1939 г., когда несколько математиков на зимние каникулы поехали на Кавказ покататься на лыжах по тамошним прекрасным долинам. Мне-то было всего 16 лет, и меня взял с собой мой учитель. И вот в первый же вечер, когда мы оказались в маленьком домике, один из присутствовавших рассказал такую историю: “Мы,— сказал он,— как-то втроем собрались у Понтрягина. Третьим был математик, которого я тоже близко знал. И вот он заявил, что сомневается в показаниях подсудимых на процессе “Промпартии” — что вряд ли инженеры станут планировать разрушение того, что сами строили. Тогда я,— сказал рассказчик,— заявил, что как член партии считаю своим долгом поставить в известность о таком высказывании его комсомольскую ячейку”. Как я позже узнал, ничего непоправимого не произошло, но жизнь этого “засомневавшегося” математика на долгое время стала очень нелегкой. Он был исключен из аспирантуры университета, должен был готовить диссертацию, работая в другом месте, и лишь через несколько лет и с большим трудом ему удалось вернуться преподавателем в университет, где он, много лет спустя, стал заведующим одной из основных кафедр, долго работал и умер, занимая этот пост. Но что меня, мальчишку, тогда особенно потрясло — это реакция еще одного из присутствовавших. Когда рассказчик вышел из комнаты, этот человек сказал: “Смотрите, какой порядочный человек. Ведь он нарочно дал нам понять, что при нем надо держать язык за зубами”.
Для Понтрягина характерно, что он не уклонился и от столь болезненного (во многих отношениях) вопроса, как роль еврейской интеллигенции в нашей жизни. Безусловно, его нельзя заподозрить в какой-то исходной расовой или национальной антипатии, о чем свидетельствуют хотя бы фамилии его друзей и сотрудников, упоминаемые в “Жизнеописании” — в особенности, где речь идет о первой половине его жизни. Но постепенно накапливались некоторые впечатления. Так, Понтрягин пишет об одной своей аспирантке: “Она меня совершенно поразила одним своим заявлением. Она жаловалась мне, что в текущем году в аспирантуру принято совсем мало евреев, не более четверти всех принятых. А ведь раньше, сказала она, принимали всегда не меньше половины”. От себя добавлю, что в математической среде я провел теперь уже очень длинную жизнь. 30 лет я преподавал в университете, у меня было очень много учеников, причем самых разных национальностей: русские, украинцы, немцы, евреи, татары... И положа руку на сердце, могу сказать, что среди них я не смог определить особой способности к математике той или другой национальности. Национальный состав студентов или аспирантов определялся, видимо, социальными факторами. Поясню для читателя не математика одно место в “Жизнеописании”. Понтрягин описывает тех математиков, которые “считались” (согласно некоему общественному мнению) наиболее талантливыми среди тогдашних молодых ученых. Они располагались в три пары, и Понтрягин попал только в третью. Она состояла из Л.С.Понтрягина и А.И.Плеснера. Но жизнь Понтрягина — это был каскад блестящих работ. А Абрам Изекилевич Плеснер (которому я до сих пор благодарен за очень интересный прослушанный у него факультативный курс) эмигрировал в СССР из Германии в начале 30-х годов и за долгое время своей жизни в СССР не опубликовал (насколько я знаю) ни одной работы, содержащей новые научные результаты.
Надо сказать, странное положение, сложившееся в этом отношении (и не только в математике), обращало на себя внимание многих, и многие об этом говорили в частных беседах. Но Понтрягин принадлежал к числу тех немногих, кто рискнул сказать об этом достаточно публично и пытался для нормализации положения предпринять конкретные шаги, которые считал правильными. Об этом он говорит в “Жизнеописании”. Он пишет, например, на первых его страницах: “Я упорно сопротивлялся давлению международного сионизма, стремящегося усилить свое влияние на деятельность Международного союза математиков. И этим вызвал озлобление сионистов против себя”. Во всяком случае агрессивных выпадов против Понтрягина было очень много, причем, кажется, особенно раздражало, что его научный уровень поставить под сомнение было невозможно. Обо всем этом тоже можно прочесть в “Жизнеописании” — там даже есть глава “Клевета”. Но поразительно, что преследователи не оставляют Понтрягина и за гробом. Например, одно из основных достижений Понтрягина, которое всегда называлось “Принципом максимума Понтрягина”, вдруг, как по какому-то сговору, стали называть “Принципом максимума в оптимальном управлении”, причем новое название усвоили даже те, кто за несколько лет до того пользовались прежним.
Или всего месяц назад в Москве состоялась международная конференция, посвященная 90-летию со дня рождения Понтрягина. А за несколько месяцев до того одна дама-математик (мало прославившаяся в своей специальности) разослала по всему миру призыв бойкотировать конференцию, так как она является “сборищем фашистов”. Впрочем, “сборище” прошло с большим успехом.
Возвращаясь к “Жизнеописанию” Понтрягина, я не могу не отметить его уникальное свойство: это редкие мемуары, не приукрашивающие их автора. Понтрягин предстает далеко не безгрешным ангелом — но страстной, сильной, неповторимой индивидуальностью. Например, видно, как он ревнует к Колмогорову (хотя, с другой стороны, как я рассказал выше, своим мужественным выступлением он помог избранию Колмогорова академиком). Или в конце “Жизнеописания” можно увидеть картину, знакомую по временам “застоя”: власть стариков в некоторой области, в данном случае — математике. Это была группа математиков преклонного возраста, из которых некоторые в лучшие свои годы прославились своими работами, а некоторые — не прославились. Но они заняли ключевые посты, обеспечивающие влияние на положение дел в математике и использовали их для поддержки лиц, с ними связанных. Причем, чем старше члены этой “руководящей” группы становились, тем меньше они чувствовали нашу науку и тем больше подпадали под действие личных влияниий. У них было не очень много рычагов влияния: они могли препятствовать изданию некоторых книг, не разрешать поездки по приглашениям иностранных университетов, способствовать присуждению премий (Ленинской и других, менее престижных), влиять на выборы в Академию Наук. Эту группу математиков часто обвиняли в “антисемитизме”, что было совершенно неверно (ситуация — типичная для положения в нашей стране в те годы). Конечно, среди тех, кому не разрешали выехать за границу или издать свою книгу, были евреи — просто потому, что они были среди желающих поехать по заграничному приглашению или издать книгу. Но было и много других, не выделявшихся никакими признаками, кроме того, что они были “не свои”. Вот пример, который, по-моему, обладает убедительностью математического доказательства. На каждом всемирном математическом съезде (раз в 4 года) присуждаются медали молодым математикам. Впервые такая медаль была присуждена советскому математику по фамилии Новиков. Я входил тогда в состав комиссии по присуждению медалей (конечно, общался я только письменно). И помню, что выслушал много упреков в том, что действовал “не посоветовавшись” (хотя я, конечно, советовался с теми, чье мнение для меня было весомо, но надо-то было “советоваться” с начальством). И это при постоянных тогдашних разговорах о “советском патриотизме”! Новикову не разрешили поехать получить свою медаль (съезд происходил во Франции). Более того, председателю французского оргкомитета съезда сказали, что Новикова нельзя выпускать, так как он — тяжелый алкоголик (что было бессовестным преувеличением). Через какое-то время медаль была опять присуждена советскому математику — на этот раз по фамилии Маргулис. Его тоже не пустили получить свою медаль. Но это вызвало бурное возмущение во всем математическом мире как проявление “советского антисемитизма”. Однако тогда случай с Новиковым надо было бы квалифицировать как “советскую русофобию”. Но так вопрос почему-то никто не ставил (в том числе — он сам). Мне кажется, здесь как на ладони вся картина “советского антисемитизма” тех времен.
Так вот, с этой “правящей группой” в математике у Понтрягина долгое время были весьма натянутые отношения — что и было понятно ввиду его независимого характера. Но в какой-то период они решили включить его в свой круг. И мне кажется — понятно, с какой целью. Ввиду решительного, боевого характера Понтрягина, его нежелания скрывать свои убеждения и скрываться за чужими спинами — его можно было подтолкнуть на такие решительные действия, в которых остальные члены “синедриона” себя проявить не хотели. Думаю, что Понтрягин понимал ситуацию, но считал, что тем не менее он может таким образом принести пользу советской математике. Вся эта картина развернута в последних 20-30 страницах “Жизнеописания”. Как раз тогда он его и писал. Но в последние годы своей жизни Понтрягин явно стал тяготиться этим своим окружением. Он стал от этой “правящей группы” отдаляться. А под конец — что было неизбежно при его темпераменте — и совсем с ними рассорился. Я уверен, что если бы он составлял свое “Жизнеописание” на 2-3 года позже, то добавил бы много интересного на эту тему.
И наконец, еще одно обстоятельство очень важно для оценки книги. Уже после смерти Понтрягина я узнал, что одной из его любимых книг была “Жизнь Бенвенуто Челлини, написанная им самим”, и даже название его “Жизнеописания” носит следы этой симпатии. В обеих книгах очень много общего: простой, но сильный слог; выпуклое, вплоть до деталей, описание жизни и особенно поразившая меня черта — рассказ о себе без всяких прикрас. Больше того, много общего и между авторами. Прежде всего — сила воли, энергия, напряжение всех жизненных сил. Это психология бойца, всеми средствами отстаивающего свою правду. Живи Лев Семенович Понтрягин в XVI веке, и его вполне можно было бы представить себе с “колючим кинжальчиком” или “с кинжалом в левой руке, а со шпагой — в правой”, как говорит о себе Челлини. Если Челлини писал, что он “никогда не знал, какого цвета бывает страх”, то это применимо и к Понтрягину. Одинаково и отношение к своему труду. Челлини пишет, что “сразу же заболел бы, если бы не стал работать”. У Понтрягина: “Если во время занятий кто-нибудь приходил к нам и мне приходилось общаться с ним, у меня возникало ощущение физической боли, вызванное необходимостью оторваться от занятий, чего я все-таки сделать не мог. Я разговаривал и в то же время продолжал думать”. Общей является и откровенная радость и гордость успехом. У Челлини: “Все великие и труднейшие работы, которые я сделал... все они отлично мне удались...” У Понтрягина: “Работа эта сопровождалась бурными, эмоциональными переживаниями. Бывали случаи, когда, обнаружив сделанную мною ошибку, я приходил в полное отчаяние. А ее исправление приносило мне, конечно, огромное облегчение и радость”. Челлини переходил от одной области искусства к другой и даже к военному делу: он был исполнителем музыки, ювелиром, скульптором, занимался фортификацией и артиллерийским делом. Так же и Понтрягин переходил от одной области математики к другой, начиная от самых абстрактных и вплоть до связанных с очень конкретными приложениями, так что был избран почетным членом Международной академии астронавтики.
Классическим эпизодом в книге Челлини считается рассказ о том, как он отливал статую Персея. Он работал с “таким трудом, что он был для меня невыносим; и все-таки я силился”. К тому же от огня, необходимого для литья, загорелась крыша. “Сражаясь таким образом с этими превратными обстоятельствами несколько часов, пересиливая намного больше, нежели крепкое здоровье моего сложения могло выдержать, так что меня схватила скоротечная лихорадка, величайшая, какую только можно себе представить, ввиду чего я был вынужден пойти броситься на постель”. Он решил, что умирает, и заснул. Тут ему привиделся человек, который объявил ему, что работа испорчена. Вскочив, он увидел, что огонь ослаб и “металл весь сгустился, то, что называется, получилось тесто”. Он вновь развел огонь, и так как металла недоставало, велел бросать в горн всю металлическую посуду в доме. “После того как я исправил все эти великие неистовства, я превеликим голосом говорил то тому, то другому — неси сюда, убери там!” Статуя была спасена, уже перед самым рассветом он бросился в кровать, а утром проснулся здоровым.
Теперь сравните это с “Жизнеописанием” Понтрягина. Он только что вернулся после лекций, которые читал в Стенфордском университета в США. “16 марта 1970 года я прогуливался по бетонной дорожке перед окнами нашей дачи и продумывал свои стенфордские лекции, с тем, чтобы написать большую работу и опубликовать ее. Здесь я внезапно обнаружил ошибку, сделанную в своих лекциях в Стенфорде. Сперва я старался тут же ее исправить, но скоро убедился в том, что дело обстоит плохо. Невозможно рассказать, каким страшным потрясением это было для меня. Я чувствовал себя несчастным и опозоренным... Пропадал мой результат... Этим результатом я был очень доволен и горд”. “Около полутора месяцев после обнаружения ошибки я был в таком подавленном состоянии, что даже не пытался ее исправить”. Только в конце апреля он смог вернуться к работе, разговаривая о ней со своим учеником. “В результате этих разговоров я активизировался и в конце концов сам нашел новый подход к решению задачи. Так что ошибка была исправлена”. “Таким образом, после 16 марта, когда была обнаружена ошибка, полтора месяца я находился как бы в параличе, а следующие полтора месяца усердно трудился и достиг успеха... Но за полтора месяца напряженной работы я много раз ошибался и совершенно извелся. Исправление ошибки принесло огромное облегчение”.
Как статуя Персея, отлитая Челлини, до сих пор стоит во Флоренции на площади Синьории, так и открытия Понтрягина будут составлять неотъемлемую часть нашей культуры, доколе цивилизация такого типа, как сейчас, будет существовать. И как по книге Челлини мы сейчас, почти 500 лет спустя, улавливаем дух эпохи Возрождения, так же, я думаю, наши потомки смогут лучше понять советскую эпоху 20-х–80-х годов по “Жизнеописанию” Понтрягина.
Книга “Жизнеописание Л.С.Понтрягина, математика, составленное им самим” продается в “Доме технической книги”, Ленинский пр-т, д.40. По вопросам приобретения книги можно обращаться также по тел.: 237-36-09.
1.0x