ПОЛДНЯ СВОБОДНОГО ВРЕМЕНИ, на которое он рассчитывал, у него не было. Он забыл, что собирался зайти или хотя бы позвонить в редакцию журнала, — зайти, она была совсем недалеко от “Минска”, в переулке. Статья лежала в ней уже месяцев восемь, это при самом вроде благожелательном отзыве: все из номера в номер переносили, извещали предупредительно письмами, лестно было в провинции получать фирменные конверты; а потом что-то замолчали. Перед тем, еще до бойни октябрьской, прошел впервые у Базанова очерк в журнале — с каким-никаким успехом, с почтой даже, и ему тут же заказали статью эту: “Знаете, нам бы социологии побольше; можно острой...” Острой так острой, за этим дело не стало; и в марте еще привез, еще надежды питал мальчик.
А меж тем знаменитый, с давно и старательно наведенным демократическим лоском и лицом всегда чем-то оскорбленного интеллигента, журнал помалу откочевывал теперь от заголенной ныне на весь свет, от срамной политики в социологию и культурологию тож, в изыски запоздалой рефлексии, мемуарные дремоты, и пусть бы так; но порой казалось, и из этой страны откочевывает тоже, несмотря на беллетристический, как раз этою смутой выпестованный забубенный натурализм кладбищ и квартирных упырей, — вместе со столицей отчаливает, отмашки какие-то непонятные давая, отрепетовывая сигналы чьи-то повелительные, и не провинциалу это было понять.
Статья гляделась бы в журнале еще чужеродней, чем очерк, в этом он отдавал себе отчет; а все новомосковский деловой человек Константин Черных, его невероятные подчас знакомства, тогда, полтора года назад, с ответсекретарем журнала на какой-то элитной, богемной ли — разница нынче несущественна — тусовке. И втолковывал Базанову, даже горячился: главное — результат, старик, причем тут взгляды?! Взгляды косят сейчас, у всех... не то что взгляды — морды перекосило у всех от собственной вони. Тебе сказать надо, этому... городу и миру, Так? так. С их площадки? Тем хуже для них!..
В октябре Черных пришлось покувыркаться, по его словам. В “наркомате спецобслуживания” кремлевского числясь, где-то на Грановского, организовывал снабженье в осаду, все через третьи лица, но на свои, родимые. По каналам, на пейджер ему отстуканным, на военных выходил, на вертолетчиков: не получилось, а то раскопали бы танки эти без вопросов, в случае нужды... людей, брат, нет! Техника есть, оружье, боезапас, а людей — нету, русских. Службисты одни, куски, номенклатура все та же долбанная: “Не имею права, выходите на моего прямого начальника”. — “Ну, так выйдите! Или координаты дайте. Времени — ноль!..” — “Этого — не имею права...” А у прямого — еще кто-то прямой, у жопогреев!.. Ты знаешь, я запил. Мне это было — сверх всякого, и опоздали уже. С неделю клинило, в офисе хай подняли тихий; заподозрили, сволочи. И хмыкнул: подсуетиться пришлось, грешному, через другана туфту пустил, что запойный, — поверили, как не поверить, их там половина таких, ханыг...
Черных и свел, очерк тогда прошел, можно сказать, с колес — в некую, как объяснили позже, тематическую лакуну будто бы кстати попал. В промежность, в прореху времени попал, ошибиться было трудно, везде они зияли, прорехи сущностей и смысла.
Как во всякой старой редакции, в ней был свой уют, кем только не воспет он был — уют стесненный, даже, казалось, несколько спертый необозримыми холодными массивами там-сям заселенных, плохо обжитых пространств, здесь сходящихся, над которыми журнал еще вчера имел немалую и не вполне объяснимую власть. А всего-то десяток-другой клетушек, лодчонка фанерованная, а в ней дюжина не перьев даже, а шариковых самописок дешевых, одну такую, синей изолентой подмотанную, он заметил еще тогда, в первый свой раз здесь, на пустующем в отделе публицистики столе — такие у шоферов валяются обычно в бардачках.
“А где там монтировка моя четвертая?!” — говаривал бодро приятель его, журналист-самоучка, когда надобно было записать в дороге что-то пришедшее на ум, он это не стеснялся делать при других. Очки свои плюсовые и ручки он вечно где-нибудь оставлял, забывал; и лез в бардачок своей побитой “Нивы”, выковыривал ее из-под всего, чем бывает обыкновенно забит он: какая-то книжка с одной коркой, разноцветные мотки проводов, манометр, лампочки, граненый захватанный, похмельно мутный стакан...
А тут были наверняка и “паркеры”, купленные с гонорара, а чаще подаренные за заслуги и выслуги — на юбилейных посиделках внутрижурнальных, домашних, на мало кому известной встрече в посольском особняке близ набережной или в творческой, по старому сказать, вылазке из разъединенной, разгромленной в странной — словесной — войне державы бывшей в штаты соединенные, на родину жевательной резинки, где-нибудь на приеме в штаб-квартире “Рэнд корпорейшн”, мало ль где. Но чернорабочая, но монтировка этой мало понятной и понятой, десятилетиями длившейся здесь работы, бестолково волновавшей недозрелые умы, взимавшей брожения некие в самых даже захолустных утробах империи, — вот эта, в спешке подмотанная, на всякий пожарный оставленная на столе, чего-чего, а пожаров хватает теперь. И сколько их таких по редакциям, студиям, спецкоровским конторкам, и какие там искры с кончика их и куда, в какую кучку щепы летят — знают немногие, а в полноте никто.
И НЕМНОГОЛЮДНО БЫЛО В РЕДАКЦИИ, пустынно даже — как, впрочем, и в прошлый раз. На второй этаж поднявшись, он понял со слов девочки-секретарши, что на месте только один зам, она и кабинет показала. Дверь его была полуоткрыта, слышался громкий грубоватый, с хриплыми срывами, голос и — в промежутке — другой, рокотливый, будто уговаривающий. Базанов стукнул и, помедлив, вошел:
— Добрый день... не помешаю?
— Нет-нет, что вы, — живо и как-то облегченно, показалось, отозвался сидящий за столом зам. Базанов его сразу узнал: тот самый, какой присутствовал тогда при разговоре с главным. — Заходите, ничего... Вы — видеть кого-то хотели?
Огрузший на стуле, спиною к двери, с подседыми нестриженными и не очень опрятными волосами на воротнике расстегнутого кожаного реглана, обладатель громкого голоса даже не обернулся.
— Да. По поводу статьи, своей. Я Базанов.
— Базанов? Ах, ну да... ну как же! Проходите, пожалуйте! Разденетесь? Вот шкаф, прошу. А похудели вы... или нет? Прошу, прошу...
Собеседник его, наконец, с трудом полуобернулся, глянул неприветливо, кивнул. Лицо его было грубоватым тоже, морщинистым, нижняя губа брюзгливо оттопырена.
— Прошу-у... — все пел хозяин кабинетика. — Ах, да, — сказал он тому, — рекомендую: автор наш, публицист, так сказать, Базанов Иван... э-э...
— Егорович.
— Иван Егорович, да.
— Иван?! — вызрелся тот на Базанова как на что-то невиданное и даже несколько подвинулся со стулом вместе, что-то у него было с шеей, что ли.
— Иван Егорович, а что? Не понял... Что тут такого?
— Это вас спросить... Да ведь есть уже один у вас... этот, стихотворец ваш. Мешков вдаренный. Или одаренный. Не много будет Иванов? Ить отлучат! Кормушки лишат!..
— Опять за свое... Не надоело? — Говорил зам с ироничным участием, почти со смешком, но что-то в нем, полноватом, с непримечательными маленькими, иногда зоркостью проблескивающими глазами, внутренне подобралось. — И человека смущаешь; из глубинки человек, я бы сказал — из глубины, серьезный... А это наш, — обратился он все с тою же усмешкой к Базанову, — старый автор, друг, так сказать, этих стен — и мой тоже, надеюсь. Но вот же мимо несет, Бог знает куда, — он опять усмехнулся, — и что... В какие-то журнальчики, которым без году неделя, или в такие уж заскорузлые... А ведь прозаик, самим Нагибиным крещен!
Рассыпая пепел, тот приткнул сигарету в предупредительно подвинутой ему пепельнице, полез за другой:
— “Самим”... Миф! Нашли тоже классика... хоть постыдились бы! Я на его рецензушку не напрашивался. И ни к кому, никогда... — И кивнул Базанову, как своему уже, буркнул: — Козьмин. Иваныч тоже. Их послушать — уже мы только с чьей-то лишь подачи можем... С чьего-то, видите ли, паса. Мифотворцы!
— О, вот этого не надо — греметь... Будто не знаешь, за столько лет, кто я здесь и что... знаешь ведь. А то подумает человек... Так вы по поводу статьи своей, конечно? Статья, э-э, хорошая, поверьте, но вот откладывается все. Споры есть, не скрою. Слишком многое ныне завязано, знаете, на социальном. Большинство народное ведь как: об идейном, вероисповедном там, национально-историческом — все забыли, одно социальное на уме. Материальное.
— И ум ли это, — пробурчал Козьмин. Или Кузьмин, он плохо расслышал и теперь пытался вспомнить, где встречал в журналах это имя. Ведь встречал же вроде где-то раньше, было имя.
— Вот именно. Так что вопрос остается пока, к сожалению, открытым... Слишком многое ныне открыто. И потом, публицистику ведь не я курирую. А ваш, так сказать, шеф — он сейчас, представьте себе, в Брюсселе, да, проездом из Парижа! Связи уж давние, надо поддерживать.
— Да, я справился у секретаря: ни завотделом, ни его, — кивнул Базанов — для того, чтобы хоть что-то сказать.
— Так что вот-с...
И Козьмин увидел, что разговаривать им, в сущности, больше не о чем:
— Да у вас тут вообще что-то... Второй раз захожу — никого, кофею испить негде. Тираж, гляжу, ухнул, сверзился. И все какие-то вы побитые... что случилось? Клямкины ваши, кивы какие-то, пияшевы — вы ж победители вроде, в чем дело?
Козьмин прохрипел это и замолк, шаря по карманам, нет бы пачку положить на стол. Курил он, видно, не судом. И, спичкой помахивая, помавая, гася ее, глядел сквозь дым на приятеля — с прищуром и малость презрительно, губа его с висящей на ней сигаретой еще больше оттопырилась.
— Ну, знаешь... Преувеличиваешь. Потрудней стало, да. А потом, будни же, редакторы на дому с текстами работают...
— Будни? И в будни ненастье, и в праздники дождь... А хочешь, скажу тебе, почему?
— Ну?
— А потому, что кишка тонка у интеллигенции — победу свою переварить. Да и не ваша она, победа, и вашей никогда не была и не будет, куда вам... поняли, надеюсь? Дело сделали свое, специфическое, и — геть на кухню!.. Объедки жрать и про господ судачить. До следующего востребованья — народец курочить опять, корчить. Если от него, понятно, что останется...
— Знако-мые формулировочки...
— Ты хочешь сказать — неверные? — Нет, ему нельзя было отказать в хватке, хрипатому. — “Знакомые”... Все-то вы тут знаете, интеллигенты, все формулировки, а вот какать не проситесь... а это зря. Неприятно же, в штаны. Да и кровищи развели.
— Поздравить с открытием?
Глаз у зама совсем не видно стало; ежедневник взял, листнул, черкнул что-то, оставил открытым — может, показывал, что у него дела еще?
— Какие тут, к хренам, открытия... В том беда, что все и всем ясно, давно, нашему брату — тем боле. Не в уме дело тут — в подлости... Ладно. Ты бы лучше кофейку там сказал... погода — мерзость. Новая, что ль, секретарша, за Валентину?
— Нет, подменяет. Скажу сейчас.
Он вышел, и Козьмин впервые и открыто как-то глянул в лицо Базанову, в самые глаза, усмехнулся:
— Так вот, Иван... так и живем. За фамильярность не сочтите, старый уж я. Собачимся, вздорим, опять кучкуемся — песья свадьба. Век заедаем народу своему... Не согласны?
— С вами? Полностью. И пока эта свобода — по-другому не будет.
— Да? н-да... Больное, позднее потомство. Вдобавок, трупным ядом Запада отравлено, безнадежно... А не выпить нам, а? По дороге тут это самое видел... бистро — не зайдем?
— Нет, не могу никак. У меня встреча еще, важная слишком.
— Ну, раз так... А статью не ждите лучше, я их знаю: заспорили если — трусость верх возьмет, за “Литзагету” в этом нынче. Эти — ладно, применительно к подлости... но мы-то вроде понимаем кое-что — а кто нас слышит?! Главное, не хотят слышать — глядят на тебя пролетарскими бурлаками и не слышат. А может, и правы, что не слышат... Сам откуда? — Базанов сказал. — А-а, бывал как-то, заездом... бывал, дрянной городишко. Большой и дрянной, зависимость здесь прямая, эта, — кивнул он за окно, — не исключение, я эту лахудру, Москву, знаю... Тошно, брат. Добаловались мы со словом, доумничались... Что с ней делать будем, с Москвой? — сказал он вошедшему с бумагами заму.
— А с ней что-то делать надо?
— Давно. Опоганилась, испаскудилась вся — дальше некуда... Переносить пора столицу, от стыда. Моя воля — в Посад бы, в Троице-Сергиев. Там, поблизости, места чистые... а что! Три-четыре корпуса низкоэтажных, приличных, тишина — чтоб думать. А то забыли, когда в последний раз думали. Без обормота этого, само собой, без всей кодлы его сионской, охловодов. Туда бы, под руку Божью...
— Ну, в чем дело: выпьешь вот, погодя немного, и перенесешь.
— Не злись. Толку-то, на правду злиться... Лучше пошарь у себя насчет полосканья, не совсем же обеднели, небось. Презентация вчера была одна... одного ночного горшка; нюхали коллегиально... — Но распространяться далее о том не стал. — Поработать бы пора, вот что...
— С повестью поздравляю — читал, дельная. Мог бы и у нас с нею. Книжка когда?
— Да вот-вот должна, занесу. Вот она-то и держит, сука, я и ... — Он закашлялся, но справился, рыком прочистил горло. — Я и болтаюсь. Спонсоры эти, мать их!.. А то бы давно уж в деревне сидел, мараковал.
Секретарша внесла еще посапывающий электрический чайник, поставила и, зыркнув любопытно на гостей, ушла. Зам открыл ключом нижнюю створку шкафа, выставил на стол чашки, сахарницу и банку растворимого, напоследок достал рюмок пару и бутылку коньяка, еще в ней плескалось на дне.
— Вам?
— Нет-нет, спасибо. Кофеек, если можно, — и пойду, дела.
— Я тоже пас, люди подойти должны. Держи, твоя, — ткнул он бутылку в руки Козьмина. — А статья ко времени бы: и социальный срез, и размышления... и язык, да, язык — развитый, как и в очерке. Не спит провинция. И был, и остаюсь “за”. Н-но... Помимо всего прочего, у нас ведь еще и читатель особый, свой...
— Ну уж, особый! Совок и совок. К фразеологии разве что приучен, к вашей. К избирательной урне — как половой щели демократии... сунул — получил удовольствие.
— Охальничаешь зря. Они часть народа, и не худшая, между прочим. А ты — за чужой термин хвататься, ведь мерзкий же термин!
— Что хорошего... Но точный. И не надо от меня народ защищать... вот уж ни к чему. — Козьмин вытянул рюмку, посопел, занюхал незаженной сигаретой. — Нет, брат, тут они правы, ваши евреи: есть совок. Е-есть, они-то его давно увидели, поняли, им-то он и нужен...
— Ваши, наши... Ты сам-то понимаешь, о чем говоришь?
— О совке как явлении. Тебя на базаре — в Клину — чучмеки били?
Не чеченцы даже, не кавказцы, азиаты, какие гнилыми сухофруктами торгуют, старичье там, юнцы, заваль всякая... нет? А меня били — в Клину. Сначала мужичка какого-то, колхозника, я вступился — они и меня. А мимо эти идут... совки, русские. Мужчины, их там сотни, базар же. И все мимо, и как не слышат, что зовем. Не видят. Еле мы отмахались, вдвоем.
— Так и никто? — веря, что так оно и было, переспросил Базанов.
— А никто. Один, правда, увещевать взялся... рук не хватило, в морду ему. А тут милиция замаячила, мы ходу. Их-то хрен тронут, подмазано... Совок — это когда знаешь, что девять из десяти не заступятся. Предадут, даже без нужды особой. Равнодушные. И везде они, снизу доверху, самое массовое нынче движенье. Иль топтанье, назови как хошь. И это — реальней некуда... верней, сверхреальность наша, сюр! Причем в такой жуткой форме, что не то что за страну — за Бога страшно... Страну совки уже сдали, с потрохами со всеми — прожрали, про... проравнодушили. “Рос-си-яне!” — с неожиданной, вздрогнуть заставившей похожестью рявкнул он знакомое, сипло-задышливое, и самого покривило, не вот заговорил, и они молчали. — С Богом у совка еще хуже, тут не равнодушье даже — лицемерие самое сатанинское, в нем он от вчерашнего атеизма так далеко заходит, зашел... иезуиты, циркачи! Уж не только себя, других, а и Бога в себе обмануть хотят. Сквернавцы, это куда скверней, чем даже “шайбу” эту орать на набережной... эту гнусть не опишешь. Я не берусь пока. Отвращенья, грешник, никак не пересилю; а злостью не напишешь, знамо, не те чернила... Пробовал — не то, от себя самого, чую, серой стало разить, козлом, такой он зар-разный, совок...
Козьмин замолчал, на свою, может, длинную речь раздраженный, голова его еще глубже улезла в плечи. И сказал хрипло, негромко:
— Печатайте, Ивана, чего там. Лет через пять, через десять вы что, на параноика этого ссылаться будете? Вы к его вот статье отошлете, к почеркушкам нашим, повестушкам...
— Учи давай, учи, — болезненно поморщился зам, ему наставленья эти писательские, должно быть, осточертели уже донельзя.
— Или так давай, — встряхнулся Козьмин, бутылку повертел, налил. — Не пройдет у вас — передашь мне, найду где пристроить... Вы как, Иван-свет, не против? — Базанов, уже поднявшийся, пожал плечами. — Ну и лады!
— Ишь, захотел чего, — проговорил все так же недовольно зам, глядя в сторону, в мутную заоконную, так и не просветлевшую к полудню ноябрьскую взвесь, — на готовое. Ты прямо как мальчик — а тут дело посерьезней, чем ты думаешь... Публикация такая — она знаковой может стать, если хочешь; не поворотной, нет, но... Речь о сдерживании идет, о большом. Если я уйду, ты знаешь, что начнется тут, что будет. И кто. — Он глянул на Базанова, и тот кивнул тоже, понимая. — Ну, нет у нас другого журнала — такого. Всякие есть, а такого нет. Что, отдавать? Не совестно политграмоту выслушивать?
— Это еще Сороса вашего спросить... Нет, брат, не верится. Мертвых с погосту не носят, сказано.
— А живых, а до срока — закапывают? — губы его повело в непонятной усмешке и остановило. — Дай хоть два дня полежать, по обычаю...
Авторский блог Пётр Краснов
03:00
13 июля 1998
МОНТИРОВКА
Отрывок из новой повести
1.0x