Сообщество «Круг чтения» 07:45 28 июля 2022

"Последний романтик" и "первый символист"

200 лет назад родился Аполлон Григорьев

Аполлон Александрович Григорьев (16 (28) июля 1822 — 25 сентября (7 октября) 1864) и его судьба, прижизненная и посмертная, — наглядная иллюстрация тезиса о том, что «в России талантами дороги мостят». С тем обязательным уточнением, что чаще всего таланты наши занимаются этим важным делом не по какому-то внешнему принуждению, а как будто сами по себе, не особо даже разбирая, что там за дороги собой мостят, откуда и куда те ведут. Ведь и так понятно: все они — в будущее, все они — «к храму», по-другому не бывает... Как результат, «в России две беды: дураки и дороги» (Михаил Задорнов), хотя «в России дорог нет, есть только направления» (Наполеон Бонапарт), а Иван-дурак — вообще главный герой наших народных сказок. Талант и ум — разные, порой вообще несовместимые между собой качества. Впрочем, умными у нас тоже мостят — только в основном не дороги уже, а мосты.

Аполлону Григорьеву в этом отношении, можно сказать, повезло. Не столько при жизни, сколько после смерти. Его талант лёг не просто на дороге, а на мосту между двумя важнейшими эпохами классической русской литературы, её «золотого века»: «пушкинской» (отмеченной также творчеством И.А. Крылова, А.С. Грибоедова, М.Ю. Лермонтова, Н.В. Гоголя etc.) — и эпохой «великого русского романа» Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого, И.С. Тургенева, И.А. Гончарова (для полноты картины специально добавлю — в единстве с поэзией Н.А.Некрасова и Ф.И. Тютчева, драматургией А.Н. Островского, прозой Н.С. Лескова, М.Е. Салтыкова-Щедрина, многогранным творчеством А.К.Толстого, этот список авторов при желании можно существенно расширить). И всякий из тех, кто обращал взгляд из своего времени на прошлое нашей словесности, не мог пройти мимо и «не заметить» ни этот мост между эпохами, ни необычным образом «вписанную» в него фигуру А.А. Григорьева, которая при ближайшем рассмотрении выполняет вовсе не декоративную, а важнейшую несущую функцию.

«Последний романтик» и «первый символист», чья личность оказала немалое влияние на Ф.М. Достоевского, на А.Н. Островского (которого Аполлон Григорьев буквально боготворил в своей литературно-театральной критике как «глашатая правда новой») и в целом на «почвенническое», славянофильское и патриотическое направление в русской литературе и культуре, а в итоге — и на них в целом; переводчик, сделавший достоянием русскоязычного читателя ряд шедевров мировой литературы, от Софокла до Шекспира, Мольера и Байрона; один из первых созидателей, наряду с В.Г. Белинским, «храма русской литературы», — Аполлон Григорьев за сорок два года своей бурной, разгульной и противоречивой жизни, полной взлётов и падений, успел сделать одновременно и очень мало, и чрезвычайно много. Так, сказанные им всего три слова: «Пушкин — наше всё!» (в оригинале «А Пушкин — наше всё») — на пресловутых весах истории оказались «томов премногих тяжелей» и могут считаться своеобразным «Символом веры» для всей нашей культуры.

Потому и получилось, что полузабытый при жизни литератор оказался так памятен после смерти — и чем дальше, тем отчётливее становится видно, что без него дальнейшее развитие отечественной литературы могло пойти даже не по другому пути, а в несколько ином направлении. На этом фоне некогда существенные подробности личной жизни Аполлона Григорьева (от запутанных семейных обстоятельств до сугубого пьянства и сидений в долговой тюрьме) отступают на второй и даже третий план, хотя сам архетип «пьяный проспится, дурак никогда» укрепился в образе жизни и смерти множества наших талантов и гениев, в кавычках и без, писательских и не только, — во многом как раз благодаря «молодой редакции» журнала «Москвитянин», душой которой с 1850 года стал и в течение нескольких лет «литературного безвременья» являлся как раз Аполлон Григорьев.

Судите сами. К тому времени, в 1848 году, неполных 37 лет от роду, скончался от туберкулёза В.Г. Белинский. Гоголь переживал душевный и творческий кризис, Достоевский был отправлен на сибирскую каторгу, Некрасов только начинал «раскручивать» совместный с И.И. Панаевым «Современник», А.Н. Островский и И.С. Тургенев ещё не набрали «свой полный голос», а Л.Н. Толстой только готовился к вступлению на литературное поприще. В среде отечественных революционных демократов, последний период правления Николая I, 1848-1855 годы, от подавления «весны народов» на европейском континенте («жандарм Европы» же!) до Крымской войны, вообще было принято называть «мрачным семилетием», временем сплошного регресса и реакции (такая оценка впоследствии была жёстко закреплена советским литературоведением). Но как раз в это время, по словам Аполлона Григорьева, «все интересы жизни, то есть интересы высшие, сосредоточились и могли выражаться только в искусстве и в литературе. Литература была всё и одно в области духа. Литературные симпатии были вместе и общественными и нравственными симпатиями, равно как и антипатиями».

Сама эта григорьевская фраза — блестящий пример диалектического мышления, абсолютно несвойственного подавляющему большинству тогдашнего образованного класса Российской империи. И в данном случае она — проявление не просто народной мудрости («нет худа без добра», «не было бы счастья, да несчастье помогло» и т.д.), которую Аполлон Григорьев впитал со своего не вполне «законнорожденного» детства, но и результат многолетнего изучения новейших достижений мировой мысли, прежде всего — немецкой классической философии. В результате такой «самоогранки» из природного алмаза и получился почти бриллиант. Почти — потому что на завершение процесса не хватило ни времени, ни сил, ни — что, может быть, самое главное — общественной поддержки. Тем более, в условиях, когда, по словам самого Аполлона Григорьева, «переворот, совершившийся в художественной деятельности Гоголя,.. разделил всех мыслящих людей на две литературные (а значит, в тогдашних условиях — и общественно-политические. — Г.С.) партии».

Разумеется, здесь Григорьев ведёт речь про гоголевскую книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847), которая им и была воспринята в качестве того самого фольклорного Вещего камня, стоящего на распутье, с надписью: «Направо пойдёшь — коня потеряешь, себя спасёшь; налево пойдёшь — себя потеряешь, коня спасёшь; прямо пойдёшь — и себя и коня потеряешь». Гоголь, образно говоря, пошёл прямо — он вообще был невероятно упрям, этот потомок старосветских помещиков-малороссов из Миргородского уезда Полтавской губернии. Но его попытка поддержать идеологию «православия, самодержавия, народности» никого не убедила и не примирила. Наоборот. Своё недовольство выбором Гоголя, пошедшего от критики «царства мертвых душ» к смирению выразила вся считавшаяся тогда передовой часть российского общества, прежде всего — «неистовый Виссарион» В.Г. Белинский, уже давно переживший обратный поворот: от гегельянского «примирения с действительностью» к младогегельянским призывам изменить её в духе «свободы, равенства и братства», а также прогресса и социальной справедливости. Не приняли «нового» Гоголя и императорские цензоры: как светские, так и духовные, — «Выбранные места…» разрешили к печати в весьма урезанном виде, что, как сетовал сам автор, разрушило и его замысел книги, и влияние оной на читателей.

Напомним, Гоголь к тому моменту был не только признанным литературным кумиром России, «наследником Пушкина», — он был ещё и профессиональным историком, профессором Санкт-Петербургского университета, а также человеком, к тому времени уже более десяти лет жившим за границей и хорошо разглядевшим европейские порядки, где уже полным ходом дело шло к экономической и политической революции. И вот этот, говоря современным языком, ЛОМ (лидер общественного мнения) неожиданно выступил не в пользу левого поворота к свободе и прогрессу, да ещё и выступил «коряво», без привычного всем художественного блеска. После чего сразу перестал быть и кумиром, и лидером, причём для подавляющего большинства своих недавних поклонников: и тех, кто отверг «Выбранные места…» как свидетельство упадка гения, утратившего связь с «духом времени», и тех, кто отверг их как свидетельство упадка гения, неспособного додумать, убедить и увлечь за собой. Тем более, сам Гоголь оказался настолько удручён такой реакцией, явно противоположной его ожиданиям, что это, в полном соответствии с предсказанием былинного камня, стало его катастрофой, «потерей и себя, и коня».

Но дело было не в Гоголе, а в общественно-политической ситуации, в той «силе вещей», которая не предполагала прямого пути. Часть российского общества, особенно образованного (и прозападно образованного, ибо иного направления не было) решила свернуть влево, готовая потерять, изменить себя, но спасти «коня прогресса». В этот момент и вся русская литература вполне могла двинуться в ином направлении, куда более близком к европейски-западному, следом за А.И. Герценом с Н.И. Огарёвым — и чуть было не пошла, кстати. Как раз в том, что этого не случилось, заслуга «пьяницы и мота» Аполлона Григорьева несомненна и велика. «На реформы Петра Россия ответила через сто лет явлением Пушкина», — справедливо заметил тот же Герцен. Аполлон Григорьев, следуя Белинскому и предвосхищая Достоевского, уточнил: «Пушкин был выражением современного ему мира, представителем современного ему человечества, — но мира русского, но человечества русского». Не правда ли, даже сегодня, через полтора века с момента написания этой фразы, она звучит не только актуально, но даже с некоторым «запасом» смыслов?

Свою роль сыграл и тот момент, что в освоении немецкой классической философии Аполлон Григорьев, в отличие от подавляющего большинства своих современников и соотечественников, принял сторону вовсе не Гегеля и его последователей (Маркса в том числе), а Шеллинга, который с его «интеллектуальной интуицией» уже тогда воспринимался как «реакционер», «мистик» и «противник прогресса». Но для Григорьева идеи Шеллинга оказались и ближе, и «роднее», на их основе строилась его «органическая критика», которая впоследствии сама стала основой не просто «почвенничества» и «славянофильства», но и цивилизационной концепции истории (один из основоположников которой Н.Я. Данилевский принадлежал тому же кругу, что и Ф.М. Достоевский, и так же испытывал влияние А.А. Григорьева).

Там, где Гегель видел и обосновывал диалектическое развитие Абсолютного Духа, Шеллинг видел тайну бытия и тайну жизни, постигаемую не только логически, посредством философии, но и через искусство, посредством образов, посредством интуиции. Посредством, как сейчас бы сказали, «квантовой связанности» личного духа творца с Zeitgeist, «духом времени», который неизбежно взаимодействует с Ortgeist, «духом места», а это взаимодействие всегда и везде оформляется ещё и «духом меры». Можно даже сказать, что «мера — это вера». И личная, и общественная.

Вот с мерой отношения у Аполлона Григорьева как раз не сложились: меры своей он явно не знал, да и знать особо не желал. Или, не исключено, намеренно (что не значит — сознательно) испытывал границы возможного и допустимого. Последствия таких метаний выражены в его лучших, переживших испытание временем, стихах, которые сразу стали песнями и, что называется, «ушли в народ»:

О, говори хоть ты со мной,

Подруга семиструнная!

Душа полна такой тоской,

А ночь такая лунная!..

Две гитары, зазвенев,

Жалобно заныли...

С детства памятный напев,

Старый друг мой — ты ли?..

По свидетельствам современников, «Полошенька» с детства был музыкален, хорошо играл на фортепиано, однако в зрелые годы отдавал предпочтение гитаре, и особенно — в цыганском её варианте. Его даже называли «Аполлон с душой цыганской», и это действительно было частью его русской души: «всемирно отзывчивой», по определению Ф.М. Достоевского. Той самой человеческой души, о которой толкует его герой Митя Карамазов: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил», — и мнением народным слова эти давно и прочно приложены к русскому человеку прежде всего, срослись с ним. И на «гамлетовский» вопрос: «Быть или не быть», — всегда есть русский ответ: «Была не была!» Как известно, всё познаётся в сравнении, а по сравнению со всеми соседствующими народами русский человек действительно «широк», а потому и наша страна — «широка» по сравнению с соседствующими странами. Даже вне самой пространственной меры. Потому и хотят её сузить — как говорится, «не мытьём так катаньем». Тем более, из-за подобной «широты», из-за подобной протяжённости, как будто избыточной, в России у «духа времени» с «духом места» совершенно иные отношения и меры, чем где бы то ни было ещё.

Аполлон Григорьев эту особость не просто чувствовал, не просто воспринимал её как высшую ценность — он жил ею и умер с нею. Он тянул, в общем, в противоположную «пошедшим налево» сторону — направо, туда, где коня прогресса потеряешь, но сам жив будешь и найдёшь себе другого коня (чудесного Коня-Горбунка, например). В результате «слишком налево» ни русская литература, ни дальнейшая русская история не ушли.

В другой архетипической русской сказке репку смогли выдернуть только все вместе, и без помощи маленькой мышки дело не сделалось. Может быть, вклад Аполлона Григорьева был и меньше — сравнимым даже не с мышкой, а каким-нибудь муравьём, но мураш этот тянул не просто изо всех своих сил, но и с полным пониманием того, что, куда и зачем он тянет. Не страшась идти против мнения большинства здесь и сейчас. Как он сам сказал в других своих, не настолько памятных, как «Цыганская венгерка» и «Подруга семиструнная», стихах:

И где же вам любить, и где же вам страдать

Страданием любви распятого за братий?

И где же вам чело бестрепетно подъять

Пред взмахом топора общественных понятий?

Сам себя Григорьев называл «веянием», и это веяние вполне ощутимо чувствуется даже сегодня, когда время его жизни, включая посмертное житие-бытие, начало отсчитывать уже третье столетие…

Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x