Вторая книга — самое тяжёлое испытание для писателя. Если первая книга — это всегда откровение, нечто написанное по наитию, интуитивно, то вторая — это всегда борьба: с действительностью, с самим собой, с первой книгой. Это труд и поиск, постоянная самопроверка на прочность, творческую состоятельность. Боязнь того, что в первой книге ты выплеснулся весь, без остатка, что на вторую не накопишь новых переживаний, суждений и открытий. Такая борьба и такие сомнения определили героя второй книги Александра Проханова "Желтеет трава".
Здесь герой многолик. В повести и рассказах он является в сложных образах, смотрит на мир глазами людей с разным опытом. И если ядро второй книги — повесть "Их дерево" с главным героем-писателем — это приуготовление к книге, мучительный процесс её зарождения, то вторая часть — рассказы о людях труда, мечтателях и созидателях — это кристаллизация самой книги.
Герой повести — писатель Растокин, которого уже оценили и читатели, и издатели, и товарищи по перу, — оказывается на жизненном и творческом распутье. Вторая книга мелькает перед ним как туманный образ, указывая самые разные направления. В этой книге когда-то мирно сосуществовавшие, перетекавшие одна в другую реальность и литература теперь сталкиваются, вытесняют друг друга из жизни писателя, стремятся отвоевать в ней как можно больше места: "мирные отношения с действительностью кончились. Начались бои и конфликты".
Мир книги и мир реальности теперь существуют параллельно, и порой очень сложно понять, в каком мире ты пребываешь. Это уже не два сообщающиеся сосуда, а скорее, две живые клетки, между которыми тонкая мембрана. В книге и в реальности теперь таятся ловушки, таинственные порталы, в которые автор может неожиданно провалиться, как в тёмный колодец, и превратиться в персонажа нового рассказа или повести, или, напротив, персонаж способен обрести плоть, и всю его боль физически ощутит автор. Шаг — и современная Москва исчезает, а ты стоишь на Красной площади стрельцом с вечной свечой в руке. Новая строка рассказа — и ты растираешь в ладони спелый колос, который только что сорвал твой герой.
Если в первой книге ты был текучий и лёгкий, неспешный и созерцательный, то теперь действительность требует от тебя тугоплавких материалов и сверхзвуковых скоростей: "Проношусь на больших скоростях сквозь плотнейшие слои, и можно просто сгореть, если не напялить на себя легированных оболочек. Проношусь через пекло, и для этого нужна жёсткая, совершенная конструкция, как у перехватчика".
Рождающаяся книга мелькает разноликими образами великих строек, заводов, несжатых хлебных полей, неодолимой военной техники, невиданных городов и космических полётов: "Вторая книга будет другой. Заключу её в железные оболочки, возведу небоскрёбы. Газ из каракумской пустыни станет врываться в неё на стальных магистралях. Гигантский город раскроется в небо, как невиданных размеров антенна. А сам я стану летать над ней на орбитальной станции, ведя по страницам лазерный луч". Творческий замысел подобен огромному реактору, в котором кипит энергия. Этот реактор выбрасывает в мир мечты, фантазии и миражи. Некоторые из них новы, незнакомы, другие напоминают образы первой книги. Их оттесняешь, боясь повториться. Но первая книга всё равно преследует вторую, толкает автора на противопоставление того, что было и того, что будет, требует новых интонаций, новых сооружений. Автору предстоит примирить свою, уже рождённую, книгу с ещё не родившейся, чтобы они стали не двумя разными поездами, мчащимися навстречу друг другу, а вагонами одного состава, где пережитое влекло бы за собой новые переживания.
Примирить две свои книги — это значит, примирить себя прошлого с собой нынешним: "Кончен важнейший, самый светлый и свежий период, ожиданья невиданных состояний, которыми были полны первые рассказы и повести, томление прошлым, когда погружался в тончайшие отсветы старины, в золочёные мягкие купола над серыми озёрными водами, по деревням и погостам, ища подтверждения своим ожиданиям, бережно их описывая. И всё это кончилось, сметённое ярким напряжённым потоком новой реальности… Все прежние упованья, тончайшие духовные переливы сгорели в огненной гуще мартенов, в грохоте заводов и боен. Ярчайший образ новой реальности сжёг прежние состояния…". Для автора и для героя повести "Их дерево" наступает межсезонье жизни — время желтеющей травы. Она ещё не пожелтела окончательно, ещё видны сочные зелёные былинки, но то ли иссушённая жарой, то ли подёрнутая первыми холодами, трава окрашена в цвет раздумий и усталости. В этой траве ещё есть жизнь, но в ней уже нет будущего. Она ждёт первых снегов, чтобы по весне на месте, напоённом влагой, уступить место новой жизни.
В реальности и в книге так же сосуществуют прошлое, настоящее и будущее со всеми разноречиями и противоречиями быта, бытия и литературной среды.
Вторая книга Проханова создавалась, когда литературная среда, действительно, была неоднородна, в ней сталкивались непримиримые суждения об истории, слове, миссии писателя, о прошлом и будущем России. На одном фланге литературного процесса находилась деревенская проза с её тоской по уходящему патриархальному укладу, по исходу русского народа с земли, отрыву от могил предков. Почвенническое мировоззрение представителей деревенской прозы во многом ставило знак равенства между Россией и деревней. Герой деревенской прозы вне деревни растерян и потерян. Всё, что не вписывается в деревенский космос, воспринимается как знаки апокалипсиса, предстоящей гибели, как всеуничтожающий пожар.
На другом фланге литературного процесса сосредоточилась городская проза, представители которой придерживались преимущественно либеральных взглядов. Город был выведен ими как особая среда жизни и даже выживания с её новыми проблемами, обусловленными человеческой разобщённостью, одиночеством, жизнью без оглядки на день вчерашний.
Особым направлением была так называемая "производственная литература", для которой механизм и технология стали самоцелью. Здесь не было стремления увидеть в машине не механизм, а организм. Физика здесь оставалась чистой физикой, механика — механикой.
В этом Вавилонском многоголосии звучала патетика шестидесятников, как из подземелья доносились голоса литературного авангарда и ещё многое другое, что не поддавалась типизации, что невозможно было отнести к тому или иному направлению.
Молодой писатель Проханов, дистанцируясь от всех устоявшихся течений, тем не менее выхватывал из этой полифонии отдельные ноты и мотивы, синтезировал, противопоставлял и переосмысливал всё это. Но как бы там ни было, уже после первых двух книг художественный мир Проханова предстал как самобытное литературное явление.
С деревенской прозой Проханова сближали патриотизм, интерес к природе, к крестьянскому быту, труду и культуре, к деревенскому осмыслению времени, истории. Но одновременно с этим писателей-"деревенщиков" смущала в Проханове его модернистская эстетика, воспевание машины. Проханов же, одухотворивший машину, в последующих книгах описавший советскую техносферу как единый живой организм, имел иное представление о будущем русской цивилизации. В своих первых повестях и рассказах о деревне он никогда её не хоронил, не стремился остановить мгновение, осознавая неудержимость прогресса, потому и сумел примирить деревню и машину в "Трактате о хлебе", вошедшем ещё в первую книгу: "Машина оторвала крестьянина от нивы, подняла его в кабине высоко над землей, и в крутящемся мотовиле канули навсегда звонкая игра серпов, хруст снопов, голубые дымы над ригами, стуки цепов и песни о хлебе насущном". А уже во второй книге и себе, и представителям деревенской прозы Проханов открыто скажет о том, что движение с постоянной оглядкой на прошлое неминуемо заведёт в тупик: "Нужно мужество, чтобы не кинуться в бегство, не искать отлетевший дух на древесных венцах, на истлевших коньках, на щербатых плитах церквей. Тут воля, воля нужна, ощущенье своей сверхзадачи, весь дух, интеллект, абсолютный контакт с новизной. Вот таких новая реальность примет, на таких она будет держаться, такие поймут её яростный смысл…"
Несмотря на то, что именно "горожанин" Юрий Трифонов предугадал большой литературный путь Проханова, дал старт его первой книге — Проханов во многом оказался антиподен и городской прозе. Так, Москва у Проханова — это не просто конкретный город, существующий здесь и сейчас, со своими семейными ссорами, любовными многоугольниками и квартирными вопросами. Москва Проханова — это "вечный город", живущий одновременно во времени и пространстве: "Он любил этот вечный город с огромной, уходящей в безбрежность памятью, глухой, но родной и понятной, пестревшей пожарищами, белой хоругвью князя, голубой треуголкой с плюмажем. Он нёс о Москве не знанье, а безымянное, просторное чувство родства со всем ушедшим и бывшим, но не исчезнувшим, а сокрытым в лоне вечного города, как те чёрные избяные венцы, золочёный всадник с копьём, бьющий медного змея". Старая Москва проступает разными ликами в новой Москве, как древняя икона, хранящая на себе вековые слои подновлений.
Меньше чем через двадцать лет после второй книги Проханова, секира 90-х годов рассечёт многоголосый литературный процесс на несоединимые фрагменты. Тогда одни вместе с Прохановым подпишут "Слово к народу", а другие завопят "Раздавить гадину". И неслучайным окажется предчувствие, что вторая книга создавалась как ковчег накануне потопа. Но это будет потом.
А пока прозрение собственной самобытности в особой метафизике, историософии и футурологии: "Не знаю, кем и за что, духом, природой, но мне отпущено новое виденье, космический смысл наших жизней, и их рисунок и драма, — лишь оттиск звёздного неба". А пока поиск своей точки опоры, которая не будет точкой притяжения в прошлом, как у "деревенщиков", и не станет точкой отсчёта в лишь настоящем, как у "горожан".
Прохановская опорная точка — это первое движение писательского пера по бумаге, откуда разрастается мироздание, "нанесённая точка обладает гигантским потенциалом, готовая превратиться во Вселенную". Эта точка с листа бумаги может перенестись на пересечение московских улиц, когда "в этот завиток вложена вся держава, все океаны держит". Или стать пшеничным полем, где хлеб "единый, многоязыкий и нераздельный" соединяет в недолгом свидании жизни комбайнёров со всех концов страны. И вокруг этой точки возникает "круговорот металла, хлебов и вод, смертей и рождений".
Прохановская метафизика являет то, что сокрыто за пределами зримого, слышимого и осязаемого. Тогда природа, человек и машина сливаются в одно целое, граница между ними становится подвижной. Жизненная сила, будто по закону сохранения энергии, течёт по замкнутому кругу и становится недоступна для смерти: "Он чувствовал, как силы его покидают, переходят из тела в землю, будто начался рост обратно, и он уменьшается, погружается в холм на закате. Он превращается в степь, из которой некогда вышел, и степь принимала его, раскрывалась, гудела неясные песни. Будто ждали его там, глубоко, родные, забытые голоса…".
Машина, напитанная трудом человека, не даёт раствориться его силам в небытии, она аккумулирует их в своих живых тканях, и когда век машины заканчивается, она стремится вновь отдать их в мир, сконцентрировав в мельчайшей детали, которая, как трепещущее сердце, будет пересажена в новую машину: "Комбайн был похож на кита, выброшенного из океана на мель, разлагающегося под солнцем и ветром. Здесь уже побывали люди, “раздели” его, свинтили детали и блоки, вырвали сочлененья, узлы. Выклевали из туши сочные ломти, и она скользила отверстиями, зияла ребрами… Избитый и изрезанный, комбайн был ещё жив. Умирал здесь один долгую зиму, и весну, и лето. Слабо дышал под снегом. Чуть слышно стонал под звёздами".
Соединённый одновременно с природой и машиной, примиривший в себе энергии живого и неживого, человек становится световодом — проводником смыслов, предчувствий и тревог Вселенной. Это новый тип одухотворённого человека: "Он черпал из своей головы ковши света, лил их в степь, наполняя её, как чашу, энергией собственной жизни".
Через это человеку открывается инобытие, когда в земном воплощается небесное, когда человек отрывает взор от земли и устремляет его в небесную безбрежность, неожиданно осознавая, что пространства, свободы и воздуха гораздо больше, чем всегда казалось. Небо велико настолько, что если даже титаном встанешь во весь свой рост, если даже устремишь в синеву самые высокие телебашни и запустишь в Космос самые современные спутники — всё равно не достигнешь границ этого пространства: "Всё ходим, ходим, землю ногами мнём, что-то на ней высматриваем. А вот оно, небо-то!". Край неба видела только дивная птица с русского изразца: "…есть дуб у моря, и на нём красная птица. Смотрит на нас, всех любит".
В этом инобытии во второй книге Проханова пребывает и история. История державная и история родовая прочерчены здесь двумя накладывающимися друг на друга синусоидами.
Один из самых любимых прохановских образов, что кочует из романа в роман — колокольня Ивана Великого — в повести "Желтеет трава" подобен космическому кораблю. Но этот космос не доступен астрономам и физикам, это космос русской мечты и молитвы, космос русской вечности, в которую уходят цари, полководцы и святые. В этом космосе продолжаются их земные благие деяния, чтобы даровать потомкам силы для новых трудов и подвигов. Колокольня — капсула русской истории, которая однажды откроется, и город нынешний встретится с городом вечным: "Иван Великий могуче уходил в синеву, неся золотую сферу, в белых гранёных ярусах, с раструбами колоколов, как ракета с чёрными поворотными соплами. Казалось, вот-вот качнётся столб колокольни, выжигая под собою заснеженный холм, повиснет над стенами в огненных вихрях и медленно, по дуге, уйдёт в пустоту, скрываясь, оставляя огненный след. И, пройдя в мирозданье путь, отбрасывая и сжигая ступени, донесёт золочёный шар до другого небесного тела. От удара раскроются створы, и из луковицы, заселяя планету, выйдет царь, потянутся монахи и свечи, рынды в медвежьих шапках, посадский московский люд, и всё опять повторится".
Так же однажды встретится потомок с предком, чтобы услышать рассказ о вечной жизни и неземном благоденствии. Их обоих с разных концов поведёт связующая нить рода, чтобы две судьбы, два мира сквозь века заглянули в очи друг другу: "Мой род стал для меня верой, бестелесной мучительной верой в возможность иной, небывалой жизни, ради которой мы все появляемся в свой черёд и уходим, оставляя другим слабые свидетельства своих поисков и прозрений…".
И в этой родовой и державной истории не тоска по прошлому, а стремление в будущее. Так день вчерашний прорубает тоннель в день завтрашний. Тоннель, в котором ты встречаешь реликтовый камень с отпечатком папоротника, и в его таинственных узорах распознаёшь послание о грядущих временах, о нарождающихся городах, о потерянном и обретённом Рае: "Город в ослепительных радугах перекинул через застывшую реку иллюминированные мосты. Взметены над землёй транспортные эстакады, летящие из-за горизонта, как стрелы. Ртутный поток движений. Под огненной хордой в клюквенных болотах лоси сквозь сон слушают рёв моторов… Цилиндры, параболоиды заводов в серебряных жгутах, пуповинах. И из звёзд, из дымных созвездий смотрит гигантский глухарь маленькими зрачками галактик".
Так из книги о творчестве, о противостоянии литературы и действительности вторая книга перерастает в притчу о потерянном и обретённом Рае. Рассказ "Желтеет трава" и повесть "Их дерево" промыслительно связаны. Внешний конфликт повести типичен для городской прозы — любовный многоугольник, в котором пересеклись две семьи. Современные Адам и Ева изгнаны из Эдема и обречены на бесконечные душевные метания. Городская проза не нашла бы выхода из подобного тупика, но Проханов переселил героев из московской повести в рассказ, действие которого разворачивается в казахстанской пустыне. Автор сделал своих героев моложе, дал им другие имена, сбросил с них груз житейского опыта. И самое главное — вырвал их из времени.
Среди безжизненной земли, где время веками отмеряли лишь песок и солнце, строится город-сад: его почва напитывается водой, в нём прокладываются дороги и вырастают дома, складывается своя техносфера. Но этому пространству неведома историческая память, здесь ей не за что зацепиться, и каждое событие, только-только случившись, растворяется в небытии, как мираж. Это похоже на засвеченную фотоплёнку или киноэкран, с которого убрали луч света с мелькающими кадрами. Здесь не будет на людей отовсюду взирать история: "Здесь легко и свободно. Иная геометрия, математика. Здания как светлые дроби. Относишься к ним, как они к пустоте. Распахнулись шлюзы домов — синева, белоснежный корабль. Распахнулись другие — пески, верблюд как памятник. Здесь хорошо прислониться к нагретой, уходящей ввысь клавише, смотреть, как мелькает сквозь дома самолётик".
Героям открылся мир до грехопадения. В нем ещё нет древа познания, и они сажают его сами, обретая единение в хрупком ростке, как в общем ребенке. Древо познания становится древом памяти. Он убережет Её от боли, укроет от надвигающегося времени, сохранит Её в вечности — и древо прорастет сквозь Него, пустит в Нём корни: "Из груди его выходил светлый сияющий ствол, увлекая за собой его тело. Ему было больно, сладко. Он терял свои очертания. Он был огромным деревом, корнями погружённым в безымянные гудящие толщи, стремящиеся в него, в нём обретающие имена. Он прогонял их сквозь себя со страшным усилием, выпуская в небо роскошным серебром листвы. И в этом мерцающем драгоценном шатре — лица любимых и близких: матери, деда, отца… Они качаются, как яблоки, наполняя дерево невиданным урожаем. Опадают у горизонта, сливаясь с безымянными силами".
Спелое яблоко упадёт на землю каплей крови. Эта красная точка станет точкой вечности. Она будет расти и шириться, пока из неё не вырвется огненный ангел. Он полетит над миром: над городами и пашнями, заводами и озёрами, окропит красным желтеющую траву. Посадит автора и его героев на крыло и понесёт от книги к книге.