Авторский блог Александр Лысков 03:00 12 августа 2009

Славянские пали

<p>Моя деревня на севере — последняя. Дальше — только леса. Дальше славянин не пошёл. Достиг какого-то своего исторического предела. Уравнялся силой с лесами. Долго упирался. Но вышибли подпорки — и он за каких-то тридцать лет откатился на исходные рубежи Московии, Древней Руси.</p>

ПРИРОДА — НЕ МАТЬ, даже не мачеха. Природа нам — баба Яга. Человек ей не нужен. Потому природу приходится покорять, завоевывать, преображать. Иначе она человека сжирает.

Надо подводить новые венцы под загнивающий дом, перекрывать крышу. Надо выкашивать вокруг дома, рубить и корчевать на дальних подступах подлых лазутчиков — осинник да ольшаник. Надо наводить сорванные половодьем мосты и перелазы. Гатить овраги и болота. То же и в городах, только опосредованно. Не сам с топором в руках, а раб с бензокосой. Целая армия их пластает московские парки с утра до вечера. Иначе баба Яга скорехонько застроит лужайки своими избушками на курьих ножках. Что город, что деревня. Просто в деревне природы больше, а человека меньше — и сущность природы яснее. Там если человек приболел, устал, пролежал лишний день на печи — он повержен. Или природа его замурует в чащах. Или более молодой и сильный человек чужого роду-племени, готовый к битве с "матерью" не на жизнь, а на смерть, вытеснит его из пространства, обжитого поколениями предков.

Моя деревня на севере — последняя. Дальше — только леса. Дальше славянин не пошёл. Достиг какого-то своего исторического предела. Уравнялся силой с лесами. Долго упирался. Но вышибли подпорки — и он за каких-то тридцать лет откатился на исходные рубежи Московии, Древней Руси.

Еще год назад на двух лесопилках в соседних деревнях управлялись местные, корневые мужики. А нынче новость: одну купил белорус, другую — грузин. И в обслуге, с кондаками и аншпугами, тоже, соответственно, люди западные и кавказские. Вахтами наезжают к лесным заработкам, как буровики к ненцам в тундру. Но ненцы-то свои тысячелетние родовые кочевья блюдут. Народная жизнь у ненцев не пресекается. А в наших деревнях, даже и при асфальтовых дорогах, — только старики. Хоть татарин, хоть китаец приезжай. И даже не в стартовом капитале дело. А если есть у человека жар в крови, дерзость, то он опять начинает теснить природу и принуждать аборигенов к смирению. Строит свой мир. Как славянин шестьсот лет назад теснил здесь угорца.

Пишу историю деревни, начиная с ледникового периода. Как раз этим летом добрался до появления здесь первого славянина.

Тут гадать было не надо. Деревня Синцовская. Значит, и первый славянин здесь был Синцов. Или точнее, до переписи, до первой паспортизации и фамилизации — Синец. В те времена в церквях так называли беса. Такой псевдоним был у нечистого среди православных служителей. Чтобы не поминать всуе .

Синец — Синцов. Бес — Бесков. Черт — Чертков… Только Дьяволовым и Сатанинским, кажется, никого не называли. Приличные, добрые люди были и Чертковы, и Бесковы. И человека по фамилии Синцов тоже нельзя так вот сразу заподозрить в лукавстве. Однако, по моим наблюдениям, любая говорящая фамилия несет в себе зерно характера, ею обозначенного.

Начало лета.

Время чистой воды.

Пуя клокочет перекатами, блестит плёсами, кружит омутами.

Береговые деревья по низу окрашены илом недавнего половодья словно по бечевке — до первого дождя. А в воде муть уже улеглась на дно, лоснится промытыми беличьими шкурками.

Выйду на реку, сяду на бережок и увижу, как рвут, терзают шестами эту донную красу двое на плоту. Синец тычет то слева, то справа для поправки хода. А молодая беременная пускай будет Ефимья, или попросту Фимка, дуриком ломит сзади.

На босых, простоволосых странниках — тканые льняные обноски.

Под ногами у них на воде три заостренных бревна, нанизанных на поперечные клинья.

Топор воткнут в середину плавня. К нему приторочен мешок с ржаными зёрнами и сверток шкур со скарбом. Из осоки изредка высовывается морда собаки: то полакает, то лишь понюхает, и — дальше мышковать. Увязалась после зимнего прикорма.

Думается, дня три, не меньше, понадобилось им, чтобы протолкнуться досюда, войдя в устье Пуи с Ваги, по которой по отмелям можно было и бечевой тащиться. В нашей же реке, как в канале, — только упорным шестованием.

Сшили плот, конечно, еще по снегу. Снялись с первым теплом, отзимовав, скорее всего, у добрых людей в Заволочье за горсть медных монет из приданого молодухи. Сами были наверняка новгородские. Тогда поголовно бежали славяне от многолюдья в поисках своего места на земле, на север, как рыбы на нерест — метать зёрна в тысячелетние наслоения непаханых здешних земель.

В одном месте река у нас словно заканчивается, упирается в высокую глиняную стену. Подплывешь поближе, оказывается — бьёт в кручу, вытекая из-за поворота едва ли не параллельно, и совсем другая там с виду: извилистая, каменистая, с отлогими берегами.

Тут, скорее всего, Синец направил плот в омут под обрывом, отдохнуть. Неожиданно за шест словно водяной ухватил. Шестом, как рычагом, Синец поднял со дна сеть и щуку в ней. Переломил рыбине хребет и только затем выпростал добычу. Берестяные поплавки утянулись обратно в глубину каменными грузилами.

Приткнули плот к берегу. На песчаном мыске утоптали молодые лопухи. Синец ударил кресалом по кремню. Искры брызнули на растертый мох. Оставалось раздувать огонь. А Фимке топором чистить и потрошить.

— Крапивна сеть. Знамо — угорская, — сказал Синец.

В лесу взвизгнула собака и долго скулила.

Послушали и решили, что на барсука напоролась, а то и на вепря.

Нажгли углей достаточно. Через пасть рыбы насквозь до хвоста пропустили острый ивовый прут. Переворачивали на жаровне, пока в жабрах не перестало пузыриться.

Ели и удивлялись, отчего собака не чует запаха, не бежит требуху жрать.

А их пегая, тощая сука в это время уже висела с распоротым брюхом на ветке берёзы, подвязанная за заднюю лапу. Кошут кромсал её ржавым ножом, вываливая тушку из шкуры.

Голоса плотогонов Кошут давно услыхал. Пошёл на эти голоса и с высоты глинистой кручи, конечно, не мог не заметить людей на плоту, сам оставаясь невидимым. Проследил, как они опоражнивали ставень. Атакованный собакой, не промедлил убить её, вовсе не из мести, но лишь по привычке, на прокорм, всё равно что лисицу. Тем более, что не заведено было в его народе, да в изобилии зверя, держать собак в помощниках. А кто заводил, у того их всё равно волки зимой выманивали и загрызали.

Рубище Кошута из мочалы с прорезью для головы было забрызгано свежей кровью.

Лук, связанный из трех можжевеловых хлыстов, валялся в траве. Побывавшая в деле окровавленная стрела с кремневым наконечником торчала из колчана.

Кошут приторочил собачью тушку к поясу, закинул лук за спину и пошагал к стойбищу.

В моршах он мог идти быстро, без опаски.

Морши еще на моей памяти были в ходу у баб. Вот как они делались: добывали кабана. Шкуру растягивали над трубой землянки. Дымом коптили несколько дней, чтобы оставалась мягкой. Потом вырезали из неё два круга щетиной наружу. Пробуравливали отверстия по краям. Заворачивали в эти кожаные круги горячие камни величиной со ступню. Стягивали ремешками в отверстиях. Мешочки высушивали. Наутро оставалось только вместо камней сунуть ноги, и — словно на крыльях летай по лесам...

Кошуту от кручи до стойбища напрямик. А чужакам вверх по течению еще через три колена да один перекат. Толкаться да толкаться. Им — неведомо куда, а Кошут — давно дома.

В сумраке летней полночи с высоты своих владений Кошут прекрасно должен был видеть, как в пелене тумана на заречном лугу образовался просвет и стал расползаться. В центре проталины сверкнул огонёк — это пришельцы устраивались на ночёвку.

Их появление не могло не взбудоражить семейство угорца. Дети, наверное, долго не ложилось спать. Несмотря на вечерний холодок, нагие, то и дело сновали из землянки и обратно, докладывали матери у очага о переменах возле далекого костра.

— Суг! — приказывал им Кошут. "Тихо!"

Огонь за рекой то совсем, казалось, гас, то разгорался столбом. То его заслоняла чья-то спина, то вдруг огромная тень кидалась через край туманной завесы до самых звезд...

Пора было творить оберег.

Кошут надел праздничный сарафан жены, обвешался лисьими хвостами и вымазал лицо сажей. В таком виде угорцы призывали на помощь своих богов.

— Хорд калиха! — крикнул он жене ("Подай жаровню").

Она вынесла корзину, обмазанную внутри глиной, с раскаленными углями. Кошут ухватил жаровню за рукоять, взял тушку собаки и ушёл на задки стойбища в ельник.

По пути выбрал молодую ёлку и с корнем вырвал её из земли.

Камланье у угорцев начиналось именно так: первым делом выдирали с корнем молодую ёлку, на капище у пирамиды из булыжников раздували огонь, зажигали ёлку, бросали в огонь тушку и несколько раз произносили:

— Вэд энгем тол масе! ("Защити нас от чужого").

Они верили, что лесной дух Истен-Мед вместе с чадом перенесет образ молящегося — с сажей на лице, в нелепой одежде, с лисьими хвостами — прямиком в души неведомых пришельцев, напугает их, вынудит уйти.

— Вэд!

Затем распоясывались. Один конец ремня закапывали в землю, другой брали в рот и принимались сосать: кровь пить из тел недругов.

…Ночь расслоилась: в лесу еще держался мрак, а над деревьями уже просвечивало, когда Кошут вернулся домой.

Из землянки доносился звонкий, здоровый кашель детей. Это мать выкуривала гнуса из жилища дымом прелых листьев.

— Суг! Халк! — опять прикрикнул Кошут на семейство.

Когда заперлись и легли на родительское место, Тутта спросила Кошута, пойдет ли он завтра смотреть сеть: ждать ей улова или разгребать яму со льдом, где заложена лосиная солонина.

Надо починать запасы, распорядился Кошут. Сеть вытрясли чужаки.

Те самые, которые сейчас от холода корчились под шкурами, поверху уже влажными от росы. Фимка никла к спине мужа, а он топор обнимал.

— Утресь вёдро будет. Палину зачнём, — говорил он.

— Дальше, значит, не пойдём?

— Не, водой несёт.

— Слава Богу!

— Спаси и сохрани.

Долго ли поспишь на холодной земле? Не успели глаз сомкнуть, а уж солнце над лесом.

Вскочили на ноги разом, каждый по-своему озадаченный предстоящим днём.

Налегке, с кресалом и трутом в берестяной коробочке, с топором в руке Синец ринулся в лес.

А Фимке что оставалось? Бежать вдоль опушки рвать щавель в подол, завтракая попутно снытью. Кипятить похлебку, подкладывая сухие ветки под широкие боковины горшка.

Синец же в глубине леса топором задирал кору на сосне снизу вверх лентами, наподобие юбки.

Об этом способе земледелия мне еще дед рассказывал. Мальчиком он помогал своему отцу "починать чищанину". И кресало, кремень я отлично помню, слышу и вижу из послевоенного детства — удар железкой о камень, искры выедают во мху огненную язвочку. На неё дуют, суют в неё берестяную скрутку…

Синец коснулся факелом задира на стволе. Огонь кольцом взмыл вверх по сухой, смоляной чешуе.

Перебежками, от одной сосны-смертницы к другой, выстроил стену огня.

Трещит по верхам. В огне истаивают кроны деревьев, делая лес прозрачным, годным для посева. Попутным ветерком пламя уносится в нужном направлении широким захватом меж двух берегов в водяную удавку. И поджигателя гонит на песчаную косу.

Жаром угасающего пожарища будет наносить всю ночь. Закоптит лицо и одежду — без дресвы не смыть. Или хотя бы илом.

Начнут выскакивать из кустов зайцы. И баба, ничуть не тяготясь беременностью, примется загонять ошалелых косых к воде, а Синец дубинкой бить и приговаривать:

— Сами в горшок скачут.

Наедятся зайчатиной вдоволь. Шкурки замочат в реке под корягами. Уснут в угарном тепле, вольно раскидавшись: и комаров, хоть на одну ночь, но тоже повыведет бойкий славянин на отвоеванной земле.

Конечно, от соплеменников слыхал Кошут, что "злован", "ороз" жгут угорские леса, но видел впервые.

Леса у нас влажные. Молния разве что пропорет кору на стволе сверху донизу, дерево только будто шубу распахнет для охлаждения. Дождём тотчас зальёт, заживит рану, только парок ещё некоторое время будет сочиться. Отроду не горючие у нас леса. И в саму сушь надо специально умело подпускать огня для пала. Даже сейчас, в обилии спичек и зажигалок, ни одной огневой потравы не сыскать на сотни километров леса.

А тогда вообще лесной пожар здесь, в болотах, ручьях, реках, озерах, был в диковинку. Зрелище невиданное. Потому на эту огненную кипень, должно, жутко было глядеть угорскому семейству со своей высотки, чувствовать на лицах жар гигантского огнища, оказавшись в качестве жертвы, приносимой чужим богам.

— Хоз некуюнг идее. "Вот и до нас дошли". — Ен фельмаж кют аз. " Я полез ход чистить".

Тайный лаз обязателен был для жилищ угорцев. Потому по их исчезновении и легенда появилась: угорцы, мол, в землю ушли.

Кошут с Туттой начали прорывать потайной ход из угла землянки сразу как устроились здесь. Копали не один год, не одну плитку сланца истерли. Хотя невелик труд — песок. Только сгребай в кожаную торбу и оттаскивай. Дело затягивалось оттого, что приходилось одновременно с выемкой оплетать лаз, прокладывать под землёй кишку из виц тальника, словно гигантскую мережу. Пробивались обычно до склона ближайшего оврага. Выход маскировали.

Со временем песок просачивался сверху сквозь переплетения. В ином месте лаз оказывался наглухо засыпан.

В виду близкой опасности всю ночь и весь день Кошут спешно расчищал ход.

Земляной работой занят был и Синец. Еще вчера хватило у него сил заострить и обжечь в костре для крепости еловый кол. Нарубить свежих ивовых хлыстов с развилками — для рукоятей. Сплести орудие. И теперь он пятился между обугленных стволов, допотопной деревянной мотыгой рыхля девственную землю.

Впереди него Фимка мела связкой прутьев, сгребала в валки направо и налево золу, прелые листья.

Не один кол Синец извел на мотыгу, и не раз Фимка обновляла свою порхалку, прежде чем они взрыхлили полосу шагов пять в ширину от русла до русла. На возделанной земле посеяли часть запаса ржаных семян. Заборонили вперемешку с золой и прелыми листьями.

Вспаханная, лишившаяся тени крон, земля как бы ослепла от избытка солнца, стремительно согревалась, первородно разживляя зерна. Когда закончили сев по всему клину, эта начальная полоска уже дала всходы.

На следующий год обугленные стволы будут повалены. Из них возведется первое в этих местах строение из лежачих бревен, а не вертикально вкопанных, как у угорцев.

А пока до июньской волны холодов в береговой возвышенности успеть бы пришельцам устроить себе самое простое убежище. Крышу возвести шалашиком из дерна. Начально обустроиться.

КОГДА И КАК состоялась встреча? — гадаю я, бродя по лесу за деревней. Где? На чьей стороне реки — на угорской или славянской? Позади землянки Кошута в болотистой чаще, всегда полной, по осени, рыжиков, волнух и груздей, или в сухом сосновом бору за шалашом Синца, где и по сю пору водятся белые грибы?

Или вот в этой тенистой и тенетной низине, подернутой маслянистой зеленью брусничника. Или в черемуховых кущах у реки?..

Люблю луга, но только скошенные. А лес — только с уезженной, крепкой дороги. Всё лето обкашиваю вокруг своей старой избы, беспощадно режу горло всем травяным младенцам, всякой молочной поросли. О газоне мечтаю величиной с футбольное поле — от завалинки и до самой реки. Ну, так и гулял бы себе вокруг дома! Нет, тянет в лес. Обминаю сапогами хрустящий и белый, словно подмороженный, ягель. Раздираю голенищами дерновину кукушкина льна. Чавкаю в соках андреева мха. Стою по пояс в папоротнике. Плечом продавливаю плотный молодой ельник. Вдруг оступаюсь в канаву. Откуда она здесь, такая ровная и длинная, — в километре от деревни? И отчего не заплывает вот уж на моей памяти пятьдесят лет? Не может быть, чтобы её проточили талые воды — совсем нет уклона. Кто, когда её прокопал в диком лесу? Неужели это обвалившийся угорский лаз?

А вот в песчаном косогоре несколько ниш, на одинаковом расстоянии одна от другой. Это уж точно, царёвы смолокуры хозяйничали.

В дебрях присаживаюсь на корточки. Охотничьим ножом подковыриваю корешок калгана для настойки, а на свет выскакивает глиняный черепок. Такой испуг, будто на чьё-то подземное жилище наткнулся.

Чем больше хожу по лесам, думая о Кошуте и Синце, тем сильнее убеждаюсь, что нет на земле места, не обжитого когда-то человеком. Еще и я застал остатки столыпинских хуторов — на Черном, на Медведке. Теперь там матёрый лес. Лишь огромные воронки от погребов. Сравняются они с землей и опять кто-нибудь, пройдясь рядом с ними, может подумать: здесь не бывала нога человека. А какая жизнь кипела!

Более того, и землянка угорца тоже не первая могла быть на этом месте. Слишком мала Земля и слишком много на ней за десятки тысяч лет перебывало людей, не жаждущих или не смогших оставить по себе пирамиду или каменного идола, или какого-нибудь иного следа.

В таких прогулках по безвестным таёжным градам-китежам невольно думается, что фараоны, античные герои, вожди, художники и чемпионы просто-напросто украли историю человечества, написав версию под себя.

История пирамид и царей, история войн и революций, церквей и мечетей составляет лишь один временной поток пребывания людей на земле. Тончайшим прерывистым ручейком покажется этот бурный, на первый взгляд, поток в сравнении с бескрайними подземными водами истории остального, безымянного человечества.

Если бы можно было запечатлеть все единичные человеческие истории, то их количество неизбежно перешло бы в некое новое качество. Да, в капле отражается весь океан. Но люди — не капли. Они все разные: обличьем, характером, судьбой. Фараоны в мумиях тоже все разные. Столь же непохожими оказались бы и каменотёсы, замуруй их в пирамиду. И земледельцы, не слейся их прах с землей.

Вот она капля, вот он, черепок. Мною из земли добыт, с глубины пять сантиметров. То ли ходоки обронили кринку, то ли тут дом когда-то стоял, а может, и не один. И кринку неведомой бабе надо было разбить как-то, ударить одну о другую, о дерево, камень. И при этом воскликнуть, какие-то звуки исторгнуть. Целый день жить под впечатлением расколотой посудины или вовсе не заметить потери. А куда делись другие осколки? Я сколько ножом ни протыкал дерн, нигде не лязгнуло.

Брожу в дебрях, ступаю на мягкие кочки, на хрустящие валёжины. Хоть неделю шагай — никого не встретишь. А слышу голоса, хруст под чьим-то лаптем, чую запах дыма от очагов…

На опушке леса отрываю взгляд от земли, — смотрю вверх на голос овсянки и вижу перед собой разлапую сосну. Вглядываюсь в извивы ветвей. Замечаю: сучья туда, в гнездовище, нападали не случайно, не в результате бурелома. Скорее всего, последний охотник деревни Валерка Лечудин устраивал там себе засаду на кабана. Очень уж удобная для этого сосна, и — к водопою близко.

Соловей-разбойник ведь тоже не на гладкоствольном дубе сидел, а небось в такой же развилке и тоже у тропы, хоть и не звериной, у Большой дороги.

Из-под такого зонтика мог охотиться на вепря и Кошут.

По рассказам Лечудина, раньше это делалось так. Прислонялась к подходящему дереву жердь с зарубками для опоры ног. По ней охотник с пикой взбирался до первых прочных ветвей. Втягивал жердь вверх, чтобы никаких запахов не оставить. Поудобнее усаживался. Мог и ложе устроить. Ждал. Ломанётся по тропе кабанья стая — человек прицелится и метнет остроконечник в загривок вожака. Останется прыгнуть на него сверху и ножом добить.

Под такой сосной будто получаешь в шею укол шприцем с порцией обезболивающего. Долго еще ознобом пробивает до копчика.

Удивительно, в тайге, даже если когда от одной населенной деревни до другой рукой подать, редко случается вплотную сойтись с кем-нибудь из их обитателей. А если на всю округу — двое? Как ни странно, вероятность встречи при этом резко возрастает. И не только в тайге. С соседом по городскому жилищу не видишься годами, а с другом детства, живущим на Камчатке, сталкиваешься в пустыне московского спального района.

И встреча Кошута с Синцом тоже не замедлила состояться.

Сидел, положим, Кошут ночью на сосне в засаде — услыхал хруст, мелькнула тень в лунном свете. Пику сжал в руке, изготовил для боя. Ожидал появления клыкастого, а под ним — славянин с топором и рогатиной. Оголодали с Фимкой. Когда еще ржаной колос нальётся. Убоина требовалась на пропитание. Забрел славянин в лес. Стоит, прислушивается. Темечко лоснится под луной. Тут бы и покончить Кошуту с вором и поджигателем. Туда бы, в темечко, пику одним легким движением — ходом до сердца дойдет. А бабу его, сонную, трофейным топором. И опять живи полновластным хозяином родовых угодий.

Почему не убил? Ни палача над ним, ни судьи, ни полиции. Не подстерег за кустом. Не приколол копьём спящего. Любой бродячий пес в городе насмерть бьётся с себе подобными за территорию. В лесу зверь метит свои владения и без раздумий бросается на преступника. Законы леса должны бы оправдать Кошута в любом случае. Более того, законы эти требовали решительных действий. Чтобы жить, ему необходимо было убивать. Иначе он обрекал на небытие себя.

Не убил, скорее, потому, что его самого люди никогда не убивали, не угрожали смертью. Обширность жизненного пространства добавляла угорцам миролюбия. Случались среди них только неумышленные убийства. И самое большое наказание было за это — высылка в леса, отторжение, запрет на общение.

Угорцы были природные, истинные анархисты: никакой власти над собой не терпели, каждый сам за себя. Мага-эги. "Сам — один". Самоед. Войн не вели. Не с кем. А от междоусобных конфликтов, повторяю, дальше в лес и — дело с концом.

Не осталось после них богатырского эпоса. Только бытовой.

И со стороны славян непуганые они долго еще были на берегах этих малых рек. Новгородским ушкуйникам, ватагам воров — мужикам, казакам такие дебри по боку. Они шли прямой дорогой к морю на стругах вниз по течению Двины, грабя побережные селения. Если и был смысл пробираться сюда, то — семьей, на долгое укромное жительство.

И Синец тоже ведь, скорее всего, не пошел дальше тряски чужой сети и выжигания чищанины. В его положении воевать себе дороже. Землянка Кошута — крепость. Одному осаду не одолеть. К тому же нюхом и слухом угорца все кругом пронизано. Преимущество в знании местности многократное.

Но главное — не за разбоем сюда толкался на плоту Синец.

В общем, по большому счету, нечего им было делить с риском для жизни. Однако, вряд ли они и побратались, встретившись впервые лицом к лицу.

Сошлись где-то в лесу. Остановились в отдалении друг от друга. Синец-то уж у себя на новгородчине немцев видывал. Немоту их пробивал усилением громкости голоса, как глухоту. И Кошут был для него немко. Синец бил себе в грудь и кричал:

— Во крещении Иван. Кличут Синец. А тебя как?

Кошуту тоже не в диковинку был человек иного рода. На торгах в устье Пуи ("мягкая вода") у впадения ее в Вагу ("утоляющая жажду") он видывал бойких, громкоголосых славян, слыхал их речь. И даже отхлебывал из оловины их хлебное вино, сваренное на солоде с хмелем, несравненно более крепкое, чем угорский "бор" из малины и меда, выбродивший в горшке на протяжении двух лун. Потому вряд ли Кошут остолбенел при встрече с Синцом. Чай, не зверь лесной, чтобы дичиться. По жестам понял, о чем говорит. Без особой охоты, но свое имя назвал. А вот до рукопожатия, скорее всего, дело не дошло. Показались один другому и — каждый в свою сторону. На время потерялись из виду. Стали жить с оглядкой…

Архангельская область, Шенкурский район, д. Синцовская

1.0x