Гелий КОРЖЕВ
"ЗАВТРА". Валентин Михайлович, вы были одним из тех, кто мог назвать Гелия Коржева своим другом и кого сам Гелий Михайлович называл своим другом.
Валентин СИДОРОВ. Да, Коржев для меня был очень близкий человек. Это был гениальный человек, гениальный художник! Не только русский художник, а масштабная, мировая личность! Он не только представлял русскую культуру, русское искусство, он нес это искусство. Он был ярчайшим носителем высоты русской культуры, ее стремления к справедливому миру, к доброму миру. Сегодня часто повторяют "суровый стиль". Говорят — Коржев представитель "сурового стиля". Какой "суровый стиль"? Мы, — а я принадлежу к поколению Коржева, — мы "шестидесятниками" были. Мы были первыми выпусками художественных институтов после войны! Это было особое поколение, пережившее войну, и все помыслы его устремлялись к чему-то доброму, светлому, к правде в искусстве. "Суровый стиль" — это изобретение искусствоведа Каменского. Мы даже помним, как он определил такое направление художников. "Суровый стиль" — это широко расставленные ноги, но это уход от изначального стремления "шестидесятников" к красоте и правде. Как можно Коржева относить к "суровому стилю"? Коржев выше "сурового стиля".
"ЗАВТРА". Говорят, вы вместе учились еще в художественной школе. Хотелось бы услышать, что это за школа была?
В.С. Я несколько позднее, чем Гелий Михайлович, закончил Московскую среднюю художественную школу, МСХШ. Какая это была школа! Михалыч в школе был не самым выдающимся, надо сказать. Живописцем номер один была Кира Бахтеева, потом она стала женой Коржева, удивительные она писала натюрморты! Николай Августович Карренберг, выпускник Ленинградской художественной академии, возглавлял МСХШ. Немец. И это во время войны. Вы представляете? Он был директором и добивался всего для нас. Мы ведь ворон ели, картошку воровали. Кошмар, как пережили всё это. Однако, что за педагоги у нас были! Работал в школе Почиталов Василий Васильевич, мы его "Вас Васом" называли, он был художественным руководителем школы. Его судьба — гражданская война, голод, разруха, потом, наконец, он попал в приют Шацкого. В нем было такое особое человеколюбие к нам, голодным в военную пору, ребятишкам. Он был как отец всем нам. Этот "Вас Вас" ходил по классам, готовил списочек самых талантливых ребят и передавал его комсомольскому руководителю, Клавдией Алексеевной её звали. А Клавдия Алексеевна вела потом этих ребят на уроки музыки к Валентине Николаевне Шацкой. Старушка была, божий одуванчик. Была огромная комната, и рояль в комнате стоял. "Ребята, — говорила она. — Вы — художники. Вы будете передавать чувства и страсти свои рисованием, и это ваше великое искусство близко к музыке. Музыканты, композиторы сочиняют музыку и передают те же страсти, только музыкой. Вы должны знать музыку, вы должны понимать музыку. Знайте, что вы будете пейзаж рисовать, а музыкой-то можно всё передать — и пейзаж можно передать музыкой". Потом она учила нас элементарным каким-то урокам музыкальной грамоты: "Вот смотрите, — садилась за рояль и начинала играть. — Вот "Времена года" Чайковского. Видите — зима, тройка, да?" Или говорила: "Сейчас вот послушайте, — и начинала играть Рахманинова. — Слышите, как березы шумят? Видите, как озеро сверкает? Видите, как сверкает на солнце водичка? Видите? Вы глазки-то зажмурьте!" Она учила глаза закрывать, чтобы мы воображением своим видели. А после сочинения Рахманинова она нам говорила: "А французский композитор Дебюсси даже изобразил сады под дождём. Вот послушайте, как!" — и начинала играть Дебюсси "Сады под дождем". Обалдеть можно! Я на всю жизнь запомнил это. А в школе, война еще шла, учителя нам показывали репродукции Дюрера, Франца Хальса. Война шла, а мы опирались на гуманистические традиции искусства мира. Знание и понимание искусства прививалось нам с детства. И мы были в восторге.
"ЗАВТРА". В беседах с людьми вашего поколения я не раз слышала рассказы об этой уникальной, русской совершенно, атмосфере Школы, школы с большой буквы. Сегодня креативный класс пребывает в жгучей уверенности, что за деньги они купят для детей всё! И рисование, и музыку, и танец, только вот атмосфера не по зубам окажется. Но мы о другом. Мне интересно, в какие годы эта Школа сходить на нет стала?
В.С. В какие-то годы всё это стало исчезать, исчезать, исчезать. Появились меркантильные интересы быта. Не знаю даже, трудно определить когда… Ведь какое было стремление, жажда достичь высот, которые, казалось, совсем недалеко.
"ЗАВТРА". Вы говорите о "шестидесятниках". К сожалению, для меня это понятие всегда было синонимом диссидентства и продажности. Вы же говорите о каких-то совершенно других "шестидесятниках". Кто они?
В.С. Я вот хочу рассказать о "шестидесятниках", о нашем поколении такой эпизод. Маленький эпизод, но он характерный. Я учился в Репинском институте в Ленинграде, и нам, студентам, объявили о воскреснике. Нужно было явиться к девяти часам в Русский музей и нас: каждый курс, каждую группу, — распределят по обязанностям. На мой курс выпал чердак. Чердак Русского музея, с левой его стороны. И мы приступили к расчистке. Чердак оказался заваленным всяким хламом, скопившимся за годы блокады. Чего там только не было: рулоны, тряпьё, бумаги, всё это мы выносили во двор, где горел костёр. Мы расчищали старые рамы, какие-то остатки мебели, потом я смотрю — на полу валяется холст, картина какая-то. Сверху красочного слоя — крошка кирпича, пыль, грязь, голубиный помет. Картина лежит лицом наверх и прямо на поверхности картины вся эта грязь. Я поднимаю холст, с него съезжает весь этот мусор и — батюшки! Свет слабенький попадал из чердака на холст, батюшки! — на меня смотрел шестикрылый Серафим Врубеля!
У меня мурашки по коже. Я кричу: "Коля, я Врубеля нашел! Я Врубеля нашел!". Коля Андронов подбежал: "Врубель!" Мы носовыми платками, какие были, пытаемся его расчистить. Я говорю: "Подожди, подожди, осторожней!", — боимся повредить. Потом кричим: "Врубеля нашли! Врубеля нашли! Сообщайте всем!" К нам побежали. Я очень хорошо запомнил, как гул пронесся по чердаку: "Врубель! Врубель! Врубель!" И вот все встали, поднесли холст еще ближе к окошечку чердака и смотрим. Передо мной стояли Дима Беляев — фронтовик, Владимир Федорович Токарев — фронтовик, Федор Васильевич Севастьянов — фронтовик, Борис Лаврененко — фронтовик, Володя Сакшин — фронтовик, Виктор Искам — фронтовик. Передо мной все фронтовики стояли. В шинельках, гимнастерках. Все войну прошли. И Врубель на нас смотрит. Пытались переиначить пушкинского "Пророка": "И шестикрылый Серафим на перепутье нам явился…" Отнесли холст в дирекцию, сейчас он висит в экспозиции Русского музея. А вечером, поздно, пришёл ко мне в общежитии Владимир Федорович Токарев: "Валюш, ты знаешь, недаром к нам сегодня Врубель... Что-то тут есть". На всех это произвело огромное впечатление.
Врубель благословил всех нас и каждого из нас на искусство. Вот тогда-то "шестидесятники" и зарождались. Все тогда натерпелись военного лихолетья, и все стремились к мастерству, к постижению искусства! Мы так работали много — ночами сидели, рисовали, копировали, всё время, беспрерывно мы были все в работе. Никто не думал тогда о заработке, деньгах, карьере. Было стремление реализовать свои возможности. Мы стремились к совершенству форм, к красоте цвета, колорита. Какие живописцы появились в то время! Да, мы все дружно не любили официоз, очень не любили официоз. Мы стремились к правде в искусстве. Мы считали за счастье — оказаться среди великого искусства, и мы писали, как оголтелые, и не думали, с чем нам предстоит еще столкнуться. Это стремление к правде и красоте и объединяло всех "шестидесятников", именно это стремление.
"ЗАВТРА". О чём вы чаще всего говорили с Коржевым?
В.С. Вспоминаю, как в мастерской Гелия Михайловича мы заговорили о том, что такое "шедевр". Я говорю: "У меня, Михалыч, давно сложилось изречение: к истинному шедевру нас приведет кавалькада коней, запряженных во все слагаемые изобразительного искусства. Мысль и чувства — эти понятия должны быть выражены совершенной формой. Цвет должен быть, ритм должен быть, колорит должен быть". И так я ему перечислял и перечислял составляющие шедевра, двенадцать пунктов насчитал. "Нет, двенадцать мало", — говорит Коржев. "Надо тринадцать. Придумай тринадцатый". А потом мы как-то встретились, и Коржев спросил: "Ну, нашел тринадцатый пункт? Я особенно люблю цифру тринадцать. Я родился в доме тринадцать, квартире тринадцать". Я говорю: "Михалыч, не нашел, не знаю". "Господи! Так это — правда! Тринадцатый пункт — правда! Только правда может убедить в чувстве". Причем, чувства не мелкого, у Коржева — всё очень масштабно. И Коржев поднимается не только над Россией, а выше. Он поднимается над идеей. "Прощание" Коржева — это знак эпохи.
Коржев был человеком, широко понимающим искусство. Он был очень чувствителен к формам искусства и если просто будет "похоже" — это не было для него реализмом, ему нужно, чтобы мысль была, была правда. У нас привычка даже выработалась. Когда мы встречались, он спрашивал: "Мысли есть?" Я говорю: "Да нет, Михалыч, никаких мыслей". "Как же так вы живете? Без мыслей!". У Коржева мысль всегда идет вместе с чувством. А мысль и чувство выражают идею. В стремлении к мышлению Коржев всегда на высоте. Потому что он стремился к обобщенной идее, к обобщенному образу, выражению своего времени, своей эпохи. Вот года два-три назад была в Америке выставка русского искусства, "Россия!". Грандиозная выставка. Когда думали о каталоге выставки, думали: что взять на обложку? И взяли "Прощание" Коржева. С одной стороны, Коржев "Прощание", а другая сторона каталога — Венецианов, "Жатва", самая типично русская, доведенная до знаковости.
"ЗАВТРА". Коржев был одиноким человеком?
В.С. Он был одиноким. Хотя одно время возглавлял Союз художников, но столкнулся со всякими сложностями внутри нашей среды. Борьба, борьба, борьба какая-то… Где вы, все сражавшиеся? — хочется спросить. Что вы можете поставить рядом с "Прощанием" Коржева? А есть ли образ сильнее его образа матери в пентаптихе "О войне"? Он писал его со своей матери. "Морщины просто так у человека не появляются — это всё пережитое", — повторял он. Какие у нас остались образы войны? Пластов "Немец пролетел". Дейнека "Оборона Севастополя". И "Опалённые огнём войны" Коржева.
"ЗАВТРА". А вот еще великая картина "Поднимающий знамя"!
В.С. Это гениальная картина, гениальный триптих. Что тут говорить? В этих полотнах всемирность, понимаете?
"ЗАВТРА". Что воспитывало Коржева? Окружение?
В.С. Нет, русская литература. Он очень любил русскую литературу. Мама у него была преподавателем литературы, он родился в очень интеллигентной семье. Я знал его отца Михаила Петровича. Ох, какой был человек! Гелий Михайлович в него пошел, конечно. Как Михаил Петрович верил в грядущее, идущее, справедливое будущее! Он в какой-то степени продиктовал Коржеву образ Дон Кихота. Михаил Петрович был архитектором парковой скульптуры. Он сохранял уцелевшие усадьбы. Это был бессребреник совершенный, верил только в добро, в работу. Он всегда работал, и часто на общественных началах. Стоило его попросить: "Михаил Петрович, не приедете? У нас парк заброшенный Кокоревский на "Академической даче". И он тут же приезжал, и я ходил с ним по этому парку. Он восторженно ходил с прутиком и всё показывал мне, где был водоём, где был фундамент, где какое строение, — и наблюдал за одичавшими растениями и деревьями.
"ЗАВТРА". Как вы, ваше поколение встретили перестроечные движения?
В.С. Поначалу, помню, мы приходили в восторг: "Батюшки! Заговорили без бумажки, чудо какое!". Новым было и когда Николай Губенко, министр культуры, нам Блока читал, с ходу рисовал перспективы развития нашей культуры. У нас такие надежды появились, надежды, надежды… А потом всё пошло по-другому.
"ЗАВТРА". И как Коржев это переживал?
В.С. Для Коржева все эти перемены были трагедией. Он всегда болел судьбой народа, будущим народа. У Коржева есть гениальная картина, ее мало кто знает. Гулливер держит на ладошке короля, в руках короля указы, вокруг свита какая-то. Образ Гулливера — это образ народа. А картина "Ленин беседует со слепым". Это тоже какая мысль о народе!
"ЗАВТРА". Коржев в те годы стал писать "Библейский цикл"?
В.С. О "Библейском цикле" он думал и раньше, по-моему. Но не показывал его. А тут… Иуда сам появился! За тридцать сребренников продал всё! Возникла мысль-то какая! И сразу образ-то и явился. И там уже картина за картиной пошли.
"ЗАВТРА". Прямо как жизнь дала, да?
В.С. Как жизнь дала. Коржев, как немногие мастера, мог смотреть, приподнявшись над всем, что происходит. Видеть с высоты.
"ЗАВТРА". Высоты духа.
В.С. Высоты духа. Вот эта высота духа Коржева только усиливалась и усиливалась, Это крепость, высота духа. У Коржева есть работа, "К своим" называется, там раненый бредет, облокотившись на красноармейца. Это тоже ведь высота духа. А отношение его к серпу и молоту? Сколько он писал натюрмортов: "Серп и молот на красном", "Серп и молот на белом", "Серп и молот на черной полосе". Коржев считал, что "серп и молот" — самый высший символ не только в России, а в мире!
"ЗАВТРА". Он был пессимистом в последнее время или верил, что Россия поднимется?
В.С. Не могу вам сказать. "Наше время кончилось", — говорил он мне. Скорее, он был пессимистом. Он смотрел на всё происходящее без особого оптимизма.
"ЗАВТРА". Какие слова Коржева вам наиболее памятны?
В.С. Одни из последних его слов. "Я свободен, — говорил он. — Я — свободный человек". Он уже просто хотел уйти, он уже не боролся за жизнь. Это были трагические дни — он тихонечко уходил, тихонечко угасал. Совершенно молча и отрешенно он воспринимал к нему обращения. "Я себя не мыслю без работы, работа — это моя жизнь. А так как я работать уже не могу, то не мешайте мне".
"ЗАВТРА". Валентин Михайлович, вот чем больше я узнаю о художественной жизни советского времени, тем невероятнее эта жизнь представляется.
В.С. У Виктора Ивановича Иванова, нашего "шестидесятника", картина есть, "В кафе ''Греко". Я считаю — это лучшая картина Иванова. Сюжет такой: в кафе, в Риме, сидят Гелий Михайлович Коржев, Виктор Иванович Иванов, Петр Оссовский, Дмитрий Жилинский и Ефрем Зверьков. Пять человек сидят за столиком и размышляют о жизни, о будущем искусства, культуры. Наше великое русское искусство всегда искало идеалы в античности. Потому что античность — это высота искусства. Мы стремились к этой высоте, и Врубель нас благословлял.