Русский коммунист Шостакович
Открытое письмо Владимиру Спивакову, народному артисту СССР
Владимир Бушин 10 августа 2011 года Номер 32 (925)Продолжение. Начало — в № 31
«Что ж говорит бездельник Соломон? »
А.С. Пушкин. «Скупой рыцарь»
Уважаемый Владимир Теодорович, не могу продолжать в шутовском притворно-восторженном духе. Пора сказать прямо: книга Соломона Волкова даже для наших дней чубайсовской эпохи — нечто совершенно необыкновенное. Это редчайший образец неуважения к богине мудрости Афины, покровительнице наук и ремёсел. А уж сколько вздора о Шостаковиче и обо всём Советском времени!.. И всё, чем я игриво восхищался, — чушь: от «краба» до встреч Сталина с Маяковским, Есениным и Пастернаком. Ничего этого не было.
Впрочем, Ваш друг лжёт не только на Советское время. Так, знаменитые стихотворения Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» он именует «националистическими опусами». И что, Вы согласны: на поток клеветы непозволительно отвечать, а отметить годовщину великой битвы — это национализм? В нынешнем году будет как раз 200-летие Бородинской битвы. Вы за то, чтобы запретить празднование?
Особенно возмущают Вашего друга-обличителя такие строки:
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От минских хладных скал до пламенной Колхиды…
Да, именно так и пишет этот заатлантический пушкинист: не «от финских», а «от минских скал».
Но что читаем дальше! «По распоряжению Сталина в годы войны приведённая строфа широко перепечатывалась, но, разумеется, без упоминания о царе» (с. 75). Строфа! Без царя, однако с «минскими скалами»? Да неужели Вы верите в это? Неужели сам Сталин приказывал: «Напечатать строфу, но без Николая Палкина! » Может, всё-таки это делал не он, а начальник Политуправления Красной Армии Л.З. Мехлис? Нет, и Лев Захарович не был таким олухом, как Ваш заокеанский друг. Да каким же образом у нас фильмы-то ставились, книги-то издавались о князьях и царях: об Александре Невском, Иване Грозном, Петре Первом? Или при этом царей именовали бригадирами стахановских бригад? Как же у нас не только берегли их старые памятники, но и ставили им новые?
Неудивительно, что при таком взгляде на патриотизм Волков ухитрился в «Борисе Годунове» разглядеть «сочувствие Пушкина к Самозванцу». Да что там сочувствие! Поэт «просто любуется» ставленником Польши. Ну, как, допустим, Солженицын любуется генералом Власовым, ставленником фашистской Германии, как Путин — самим Солженицыным, известно, чьим ставленником, а Грызлов — самим Путиным, ставленником Ельцина и Абрамовича… Более того, «Самозванцу Пушкин даёт выразить некоторые из своих заветных мыслей: »Я верую в пророчество пиитов«. Да ничего тут нет заветного, это мысль не Пушкина. Так издревле, ещё во времена Гесиода, кое-кто думал. Однако же какое единение душ великого национального поэта и безродного авантюриста, врага России, сконструировал Ваш умник. И не может налюбоваться на плод ума своего. У меня три полных собрания сочинений Пушкина, включая знаменитое академическое 1937 года, да еще однотомник и отдельные сборники. И всюду — »Иль русского царя уже бессильно слово? « Как же это проскочило?!
И вообще, что касается Пушкина, то над ним в Советское время, уверяет Волков, просто глумились: в 1937 году из столетия со дня его смерти устроили не что иное, а настоящую »вакханалию« (с. 79). О, я это помню: по радио и с эстрады Владимир Яхонтов и Дмитрий Журавлёв глумливо читали именно его »Вакхическую песню«:
Что смолкнул веселия глас?
Раздайтесь, вакхальны припевы!..
А вместо последней строки »Да здравствует солнце! Да скроется тьма! « они вопили: »Да здравствует Сталин! Да скроется Троц! « Сплошная вакханалия!
Андрей Платонов, уверяет литературный осьминог, ухитрился в эти ужасные дни напечатать хорошую статью о Пушкине, но — под псевдонимом. Почему так? А потому, что еще в самом начале 30-х годов, после резкой надписи Сталина на журнальной публикации его рассказа »Впрок«, Платонова-де »выбросили из литературной жизни«. Да как же узнали о надписи Сталина, сделанной в тиши кабинета? Разве он тотчас и опубликовал свои маргиналии, то бишь, заметки на полях, как это делал когда-то покойный критик Юрий Суровцев? Владимир Теодорович, Вы же должны понимать, что надпись стала известна только после смерти Сталина, а Платонов умер раньше.
Да, у писателя были немалые трудности в жизни и в творчестве, но все тридцатые годы он активно работал и напечатал немало прекрасных вещей. Вспомните хотя бы »Такыр« (1934), »Третий сын« (1935), »Фро« (1936), »Река Потудань« (1937), »На заре туманной юности« (1938), »Родина электричества« (1939) … А сколько было у него именно тогда критических статей! О Горьком, Николае Островском, Юрии Крымове, о Чапеке, Олдингтоне, Хемингуэе… А пьесы для Центрального детского театра!
Статья Платонова »Пушкин — наш товарищ«, которую имеет в виду Волков, была напечатана в журнале »Литературный критик« № 1 за 1937 год и вовсе не под псевдонимом, в чем нетрудно убедиться, не обращаясь к архиву. В том же »ЛК« вскоре появилась его статья »Пушкин и Горький«. В журнале »Красная новь« (1937, № 10) против обеих статей выступил известный тогда критик Абрам Гурвич. 20 декабря в »Литературной газете« Платонов ответил ему вовсе не как человек, живущий в страхе: »Критический метод Гурвича крайне вульгарен и пошл… « Так вот, ответ А. Гурвича тоже в »ЛГ« так и был озаглавлен: »Ответ тов. Платонову«. Где же псевдоним?
Сочинение осьминога изобилует нечистоплотными выдумками такого рода и о других писателях. Так, он хочет уверить нас, что в двадцатые годы стихи Пастернака были запрещены. Владимир Теодорович, сообщите этому недотёпе хотя бы списочек основных изданий поэта именно в ту пору: »Сестра моя — жизнь« (1922), »Темы и вариации« (1923), »Избранное« (1926), »Девятьсот пятый год« (1927), »Поверх барьеров« (1929) … Ещё, говорит, тогда были запрещены и стихи Николая Заболоцкого.
И у этого писателя судьба была не простая. Но у него в ту пору и запрещать-то было нечего, кроме, разве что нескольких рассказов для детей, напечатанных в журнале »Ёж«. Неужто злодеи их и запретили? А первая знаменитая книга поэта »Столбцы« вышла в самом конце тех лет — в 1929 году. Вокруг неё бурно кипели страсти, но никто её не запрещал.
Нет конца измышлениям и фантазиям этого ракообразного о нашей литературе. Дело доходит вот до чего. Иосиф Бродский, говорит, уверял меня, что Достоевскому, как и его герою Раскольникову, »вполне могла придйти мысль об убийстве ради денег«. А мне кажется, что Бродскому вполне могла прийти мысль об убийстве Волкова просто ради того, чтобы он замолчал.
Но Соломон этого не понимает и гонит облезлого зайца своего домысла дальше: »Схожие идеи об убийстве ради денег обуревали молодого Шостаковича«. Вы только подумайте, великий композитор, гений, а вот вам, пожалуйста… И как это доказывается? Очень убедительно. В одном из писем, говорит, »у него прорвалось уж совсем «достоевское»: «Хорошо было бы, если бы все мои кредиторы вдруг умерли. Да надежды на это маловато. Живуч народ». Да, «заимодавцев жадный рой» ужасно живуч… Владимир Теодорович, неужели Вы и теперь не понимаете, что за создание Божье Ваш друг и какую книгу Вы осенили своим славным именем?
И здесь пора приступить к главному — к образу самого композитора, ибо ведь он, а не ракообразные да членистоногие, стоит в центре сочинения.
Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля,
Мне не смешно, когда фигляр презренный
Пародией бесчестит Алигьери.
А.С. Пушкин. «Моцарт и Сальери»
Вот сценка. В 1943 году Шостакович принял участие в конкурсе на новый гимн. Прослушивание было в Большом театре. Композитора пригласили в правительственную ложу. Он входит и, как говорящий скворец, произносит: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! Здравствуйте, Вячеслав Михайлович! Здравствуйте, Климент Ефремович! Здравствуйте, Анастас Иванович! Здравствуйте, Никита Сергеевич! » (с. 55). И это сервильное чучело — Шостакович?!.
Удивляться тут нечему, говорит Волков. «Ожидание удара преследовало Шостаковича всю его жизнь, превращая её в сущий ад». Именно здесь он видит пример такого ожидания: «Сталин сказал ему: »Ваша музыка очень хороша, но что поделать, музыка Александрова больше подходит для гимна«. И повернулся к соратникам: »Я полагаю, что надо принять музыку Александрова, а Шостаковича… (Тут вождь сделал паузу; позднее композитор признавался одному знакомому, что уже готов был услышать: «А Шостаковича вывести во двор и расстрелять»). Да разве не прямо в ложе? Неизвестно почему, но вождь закончил так: «…надо поблагодарить» (с. 56). Отчего на сей раз не расстреляли и всех остальных участников конкурса, кроме трех победителей — Александрова, Михалкова и Регистана — неизвестно. (А сталинская благодарность, надо думать, имела не только словесное выражение).
Ни за что Волков не поверит и не поймёт, что, если Шостакович действительно сказал так «одному знакомому», то дурачился, хохмил, потешался. А Вы, Владимир Теодорович, своим авторитетом поддерживаете этот лютый вздор человека, не имеющего ни маковой росинки юмора. Пишете, что когда работали над партитурой Восьмого квартета, посвященного памяти жертв фашизма и войны, то «вдруг ощутил, что в одном месте Шостакович показывает, что его расстреливают, его убивают». Флобер сказал: «Мадам Бовари — это я». И Шостакович, разумеется, тоже хотел вжиться в образы жертв фашизма. Но все-таки мы понимаем, что между Флобером и Бовари есть, ну, хотя бы половое различие. Ваш Волков этого не понимает.
«Многие годы, — пишет он, — Шостакович и его семья балансировали на грани катастрофы, под постоянной угрозой ареста, ссылки или полной гибели». Вот такой гибели, как тогда прямо во дворе Большого театра.
Однако, живой композитор вовсе не производил впечатление человека загнанного, несчастного, ждущего беды. Он любил жизнь и жил со вкусом. Не только много работал, писал, но и много слушал, читал, был страстным футбольным болельщиком и даже имел диплом спортивного судьи, играл в теннис, прекрасно водил машину, любил весёлые компании, имел широкий круг знакомых, влюблялся, был не дурак выпить, в силу обстоятельств даже три раза женился и в двух браках был вполне счастлив, родил физически нормальных сына и дочь… Вот между всем этим он и балансировал.
Волков может сказать: всё так, ибо страшные угрозы, беспощадные удары иногда маскировались под премии. Например, под Сталинские премии Первой степени в 1941-м, 1942-м, 1946-м, 1950-м, 1952-м годах. Пять зубодробительных Сталинских ударов! Легко ли вынести! Никто не получил столько этих ударов. А в 1954-м — Международная премия мира, в 1958-м — Ленинская премия, в 1966-м еще и Золотая Звезда Героя… Всё верно, однако же, ведь не дали ему ни орден Суворова, ни Кутузова. Обошли, обидели, оскорбили, унизили…
Я подхватываю: да, просто не было у нас художника, столь жестоко терзаемого Советской властью! Смертельные удары маскировались также под ордена и почётные звания: три ордена Ленина, ордена Октябрьской революции, Трудового Красного знамени, звание народного артиста СССР. Наконец, была и такая коварная хитрость, как удары под видом квартир, дач, кремлёвских пайков, поликлиник и т. п. Композитор жил в Ленинграде, на Кировском проспекте, но после войны ему предоставляют квартиру в центре Москвы, между прочим (какая чуткость!) тоже на улице Кирова, и дачу в Болшево. Конечно, это были не две комнатки там и здесь, однако в 1947 году дали квартиру в новом роскошном доме МИДа на Можайском шоссе. Сын Максим вспоминает: «Это была не одна квартира, а две. Их просто объединили». Просто… Для тех времен дело совершенно невиданное, другого примера я не знаю.
Сын же рассказывает, что в 1949 году Шостакович отказался ехать на Конгресс деятелей науки и культуры. Ему позвонил Сталин и будто бы состоялся такой разговор. Сталин уговаривал, а Шостакович отказывался: «Я не могу ехать. Я болен, и потом мою музыку запретили исполнять» — «Кто запретил твою музыку? » Вот уже липа. Сталин только с узким кругом старых соратников был «на ты». Это нынешние отцы отечества тычут, куда ни попадя. Впрочем, память, когда дело касается Сталина, изменяет сыну композитора не только здесь. Он ещё говорит, например, что няня на день рождения всегда дарила ему «большую, как простыня, сторублёвую бумажку с портретом Сталина». Не было у нас ни сторублевых, никаких иных «бумажек» этого рода с портретами Сталина, как не было и «бумажек», словно простыня. Может, няня дарила в шутку керенки? Но и там портрет Сталина едва ли мог быть. А тот конгресс, кстати, проходил не в Нью-Йорке, как можно понять из этих воспоминаний, а в Париже и Праге.
Видя такие досадные сбои памяти, уже не удивляешься уверениям, что в 1948 году отец был озабочен, как прокормить семью. Да он же незадолго до этого получил Сталинскую премию первой степени. А это 100 тысяч рублей. По тем временам — огромные деньги.
Я слышу стон из-за океана: «Как вы смеете! Его же всю жизнь травили! Статью »Сумбур вместо музыки« он до конца дней носил на груди в целлофановом мешочке. Иван Гронский, конфидант Сталина, пообещал, что к формалистам »будут приняты все меры воздействия вплоть до физических«.
Такое негодование Волкова мне понятно. Но, во-первых, кто такой конфидант Гронский? Как говорится, сколько у него дивизий? Конфидант был всего лишь главным редактором некоторых газет и журналов. Дивизий для физических воздействий не имел. Во-вторых, где это он »пообещал«: на редколлегии »Известий« или »Нового мира«? В-третьих, конфидант сам провёл 16 лет в лагере, но остался советским человеком. Пожалеть бы его за такой срок неволи, а не пугалом выставлять. В-четвертых, и это главное, Шостакович не отверг же критику в этой статье своей оперы »Леди Макбет Мценского уезда«, не упорствовал. Дней через пять после появления статьи он сам пришел к председателю Комитета по делам искусств П.М. Керженцеву, и на вопрос того, признаёт ли он критику в этой статье, ответил, »что большую часть признаёт« и »хочет показать работой, что указания «Правды» для себя принял«. Затем спросил, не написать ли статью или письмо с изложением своей позиции. Керженцев счёл это не нужным. В конце беседы Шостакович сказал, что композиторы очень хотели бы встретиться с товарищем Сталиным (Власть и художественная интеллигенция. М., 1999. С. 289). И всё это он подтвердил, создав в 1956 году, когда тиран уже ничем ему не грозил, новую редакцию оперы, дав ей гораздо более разумное название »Катерина Измайлова«. Её премьера состоялась в 1962 году и прошла с большим успехом. Так с чего бы стал он носить на груди помянутую статью?
Да, композитор знал несправедливости, обиды, но вся история со статьёй »Сумбур« раздута. Другое дело, что Шостакович, о котором при первом же его появлении заговорили как о гении и до этого только хвалили, был человеком очень чувствительным и ранимым. Подлинная драма для художника — невозможность донести своё произведение до читателя или слушателя. Но ведь опера »Леди Макбет« уже два года шла не только в Москве, и не где-то, а в филиале Большого, но и в Ленинграде (за один год 50 раз »с аншлагами по повышенным ценам«) да ещё и в Англии, США, Швеции, Швейцарии… Е. Громов добавляет: »В театрах Парижа и Копенгагена, Праги и Братиславы«. Она имела оглушительно хвалебную прессу. О чем ещё может мечтать художник?! А когда появилась статья »Сумбур«, то ведь у Шостаковича нашлись такие могучие защитники и дома, и за границей, как Максим Горький и Ромен Роллан. Горький написал письмо Сталину.
К тому же, никаких »оргвыводов« не последовало, как это было через десять лет с Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко, которые не только угодили в постановление ЦК, но и были исключены из Союза писателей, как позже и Пастернак. И защитников у них не нашлось.
Но ведь суровой критике, иногда справедливо, иногда не очень, в партийной печати подвергались произведения даже »любимцев Сталина«, как их называет Волков: например, роман »Молодая гвардия« Фадеева, которого-де »вождь объявил классиком« (чего он, разумеется, никогда не делал), или повесть Симонова »Дым отечества«. Тогда кто-то горько усмехнулся:
Он был красивым, молодым
Всё было — слава, молодечество…
Но что такое слава? Дым
Неблагодарного отечества.
Наконец, Шостакович, конечно же, гений. А у кого из таинственных существ этого рода жизнь прошла безмятежно? У Данте или Галилея, у Бетховена или Вольтера, у Пушкина или Мусоргского? И ведь никто из них не знал щедрот от власти, а только гонения, ссылки, клевету… Шостакович родился в интеллигентной семье в столице и всю жизнь прожил в Ленинграде и Москве в атмосфере искусства. И о нём сразу же повеяло: гений! А его гениальный ровесник Шолохов всю жизнь прожил в станице среди мужиков. И сразу после выхода первой книги »Тихого Дона« пополз слушок: плагиатор… Да не слушок, а прямые обвинения и в молодости, и в старости — от злобного пигмея Солженицына. Слава Богу, ничего подобного Шостакович не знал. Не приходилось Шостаковичу, как Шолохову, тайно ночью бежать из родного дома от грозившего ареста и расправы. Не знаю, когда и как умерла мать Шостаковича, а мать Шолохова погибла под немецкими бомбами. А вспомним других русских гениев. Композитора минула участь Пушкина и Лермонтова, изведавших ссылки, надзор и погибших на дуэли в тридцать семь и в двадцать шесть лет, и судьба Достоевского, познавшего каторгу и умершего в шестьдесят, и муки Льва Толстого, спастись от коих он надеялся бегством ночью из дома, и нищенские скитания по Руси Горького, и роковые решения Есенина и Маяковского… Так о чём же речь? Какой страдалец? Ничего из помянутого не изведав, в почёте и славе, в полном достатке и благополучии, осыпаемый наградами и премиями прожил до семидесяти лет. Между прочим, никому из великих русских композиторов прошлого такой срок судьба не подарила. Глинка, Бородин, Мусоргский Чайковский, Римский-Корсаков… Только последнему посчастливилось перевалить за шестьдесят, а остальные — сорок-пятьдесят лет с небольшими хвостиками. Но ничего из этих соображений не интересует Волкова, ему нужна сооруженная им конструкция для клеветы на Советскую эпоху.
Окончание следует