Авторский блог М. Ковров 03:00 21 сентября 1998

ПАМЯТНИК АНДРЕЮ ПЛАТОНОВУ

Author: М. Ковров
ПАМЯТНИК АНДРЕЮ ПЛАТОНОВУ (в сентябре следующего года россия будет отмечать столетие великого писателя)
38(251)
Date: 22-09-98
ТРАДИЦИЯ ПРИПИСЫВАЕТ художественной литературе, особенно русской, значение, которого она никогда не имела. Когда В.А.Жуковский обратился из Франкфурта к А.О.Смирновой с просьбой передать лично государю его ходатайство о назначении Гоголю пособия, Николай I удивился: он был уверен, что “Мертвые души” — сочинение графа Соллогуба. На очередном воскресном балу Смирнова объявила Орлову, шефу жандармов, царскую волю: “Стыдитесь, граф, что вы русский и не знаете, кто такой Гоголь!” Смирнова пишет в “Автобиографии”: “Государь обхватил меня рукой и сказал Орлову: “Я один виноват, потому что не сказал тебе, Алеша, что Гоголю следует пенсия”.
Прочитав у Толстого, что Анна “долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела”, Чехов испугался. По-видимому, в этот момент и родилась традиция, приписывающая литературе величие. В письме М.О.Меньшикову (1900) Чехов писал: “Когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором; даже сознавать, что ничего не сделал и не делаешь, — не так страшно, так как Толстой делает за всех. Его деятельность служит оправданием тех упований и чаяний, какие на литературу возлагаются”. В “Трех сестрах”, первой пьесе Чехова, написанной специально для Художественного театра, Вершинин говорит Маше: “Здесь темно, но я вижу блеск ваших глаз”.
— О, если бы кто-нибудь мог поделиться со мною... если бы я могла поделиться с кем-нибудь, — вздыхает миссис Джарвис, героиня Вирджинии Вулф, страстной и лучшей ученицы Толстого и Чехова. Но она не знает, ни чем ей хочется поделиться, ни кто бы мог поделиться этим с ней.
В одном из ранних интервью Габриэль Гарсия Маркес недоумевает, почему никто из критиков не обратил внимания на то, что он учился у Вирджинии Вулф. Любопытен результат последних лингвистических исследований профессора Пробста, касающийся литературного творчества Маркеса. Та же самая машинная вычислительная программа, которая подтвердила авторство Гомера надписи на гробнице царя Мидаса, когда ей было поручено определить (по методике профессора Пробста) наиболее выдающееся произведение Маркеса, назвала рассказ Чехова “Грешник из Толедо”. Как передает собственный корреспондент итальянской газеты “Репабблика” в Гаване, это уже второй серьезный удар тайных недоброжелателей писателя. Первый — присуждение Маркесу Нобелевской премии, когда ему дали ясно понять, что он не принадлежит к небожителям (корреспондент приводит имена: Толстой, Чехов, Вирджиния Вулф, Цветаева, Борхес, Платонов), которым не может быть присуждена Нобелевская премия. По словам корреспондента “Репабблика”, прочитав “Грешника из Толедо”, Маркес воскликнул: “Это мог написать только внук моей бабушки!” В настоящее время профессор Пробст проводит комплексное исследование: как вычислительная машина пришла к такому неожиданному заключению и каким образом Чехов мог оказаться внуком Транкилины Игуаран Котес. Профессор полагает, что величайший писатель всех времен и народов — это Толстой, что лучше Толстого писал только Чехов, а лучше Чехова — Платонов.
На вопрос шведского корреспондента Хемингуэю, в связи с присуждением ему Нобелевской премии: “Кто из писателей оказал на вас наибольшее влияние?”, тот ответил: “Русский писатель Андрей Платонов”. В США защищены десятки диссертаций по Платонову. Тонино Гуэрра, итальянский поэт, сценарист фильмов Феллини и Тарковского, часто бывая в России, заметил, что в каждом московском доме на книжной полке на самом видном месте стоит роман неизвестного ему и, по-видимому, итальянского писателя Джованьоли “Спартак”. В Италии же в каждой интеллигентной семье на этом месте стоит томик Платонова. В 1973 году Пьер Паоло Пазолини писал: “Как я хотел бы суметь быть похожим на Платонова, который, несмотря на свои несчастья, нищету, невозможность выразить себя и существовать, говорил: ”Очень мало нужно для большого... Любая человеческая жизнь во всем достаточна, чтобы совершить любое мыслимое дело и полностью наслаждаться всеми страстями. Кто не имел времени для этого, не имел бы его, даже будучи бессмертным”. Еще в двадцатом году в “Воронежской коммуне” Платонов писал о своем отце, слесаре железнодорожных мастерских, как о великом человеке, все дни которого “выдающиеся, все необыкновенны, каждый день — это схватка, явление художественного мастерства и битва со сталью и железом за техническую, точную и прекрасную форму”.
Предположение Толстого, что круг чувств Schone Geister, людей избранных, как называли это романтики, удаленных от свойственных большинству условий жизни, гораздо беднее, чем это принято считать, и что со временем он все больше сужается, так что кажется: все уже сказано и ничего нового сказать нельзя, — не разделялось самими избранными. Поэтому вопрос, насколько эта картина соответствует реальности, оставался открытым. Толстой, например, полагал: то, что составляет наслаждение для Schone Geister и их придворных, чаще всего непонятно как наслаждение для большинства и вызывает недоумение или даже презрение. Проблемой правильного толкования Толстого, исправления взглядов Толстого на искусство успешно занимался Шкловский. После Платонова точка зрения Толстого перешла в разряд непреложных истин.
ПЛАТОНОВА “ВЫЧИСЛИЛ” ЧЕХОВ, сказав: “Молодежь не идет в литературу, потому что лучшая ее часть работает на паровозах”. Толстой был артиллерийским офицером, Чехов — врачом, Платонов — мелиоратором, электротехником и паровозным машинистом. Под руководством Платонова в Воронежской губернии построено 3 электростанции, 800 плотин, 332 колодца, 763 пруда, оводнен миллион десятин земли. После чего он был переведен в Москву, в Наркомзем по мелиорации, и через месяц уволен с выселением с занимаемой ведомственной площади (в 1931 году А.Фадееву удалось поселить Платонова во флигеле “Дома Герцена”, в котором позже расположился Литературный институт).
Электростанция в Рогачевке, которую он показывал Шкловскому, тоже сгорела. Ее строили почти три года: волостных средств отпустили по бюджету мало, но сорганизовались 34 кооперативных крестьянских товарищества по электрификации, принялись за дело — и станцию построили. В клубе волполитпросвета был бал в честь открытия и оркестр из трех баянов. Потом станция сгорела. Остались лишь мертвые металлические части машин — вертикального двигателя и генератора. От жара из тела двигателя вытекли все его медные части. Станция сгорела не по случайности или небрежности, а была сожжена рукой человека. Платонов не мог понять — каким образом то, что является добром для всех, может вызвать ненависть и стать причиной злодейства. Он пошел посмотреть человека, который сжег станцию. Тот казался обыкновенным, и о действии своем не сожалел. В нем была неудовлетворенная ненависть. Платонов уже не помнил его лица и слов, но помнил его злобу перед ним, главным строителем уничтоженной станции. Он объяснял свой поступок как действие, необходимое для удовлетворения его разума и совести. Платонов молча выслушал его и понял, что переубедить его словом нельзя. Переубедить делом — можно, но он никогда не даст возможности совершить дело до конца, он постоянно еще вначале будет разрушать и уничтожать построенное другими. Перед ним было существо, о котором он предполагал, что его либо вовсе нет, либо оно живет в немощном и безвредном состоянии. На самом же деле, это существо жило яростной жизнью и даже имело свой разум, в истину которого оно верило. Тогда же он понял: “Мечта об интервенции, вероятно, долго будет жить, даже при коммунизме”. (Сейчас в комнате, где жил и умер Платонов, Литературный институт организовал пункт обмена валюты.)
Работать по мелиорации ему больше не позволили, все его часы почти сплошь стали свободными и выходными. Днем его можно было видеть в деревяшке (позже их стали называть стекляшками) беседующим со случайным посетителем о моторах, вечной любви и смазочных маслах и по очереди откусывающим от огурца на закуску. По ночам он писал карандашом крупными буквами на больших листках бумаги без линеек простые тексты, каждое предложение которых при чтении оказывалось романом, а исписанные листы бросал в просторную плетеную бельевую корзину.
Все дело было, конечно, в текстах (кое-что удалось напечатать). Их было трудно читать, обычно их переписывали, старательно, от начала до конца, шевеля губами. Б.Пастернак мог продолжить эти тексты наизусть с любого места. И поэтому Платонову говорили в глаза: скоро тебя шпокнут.
Теперь его сила была не в том, что он действовал, а в том, что он существовал, и ему нужно было быть в тени, чтобы продержаться как можно дольше. Его мощь заключалась в обаянии его личности, в его особого рода бесстрашии и непривязанности к своей только жизни, в интимном ощущении каждого существа, с которым он имел дело. В тридцатые годы Платонов записывает для себя с пометкой “очень важно!!”: “Все искусство заключено в том, чтобы выйти за пределы собственной головы, наполненной жидким, диким, усталым веществом. Субъективная жизнь — в объекте, в другом человеке. В этом вся тайна”.
Он тяготился бесплодностью жизни, отсрочкой ее смысла и счастья, затянувшейся предысторией и был переполнен сочувствием каждому человеку, ведь всем приходится сдерживать напор и давление враждебных сил: природа держится замкнуто, она способна работать лишь так на так, даже с надбавкой в свою пользу. В своей брошюре “Электрификация” (1921) молодой Платонов пишет: “Чем сейчас жив пролетариат с так называемой духовной стороны? Трудом”. В том смысле, что в труде человек теряет самого себя, забывает, что ему нужна жизнь со смыслом, с целью, с благом, радостью. Труд поглощает жизнь и освобождает от нее человека. Труд бывает и радостью, бывает и страданием, но чаще всего он бывает забвением. И только благодаря этому человечество уцелело; оно жило в трудовом забвении и не помнило себя, не замечало своих великих страданий на полях, у машин и у топок, не меньших, чем страдания евреев в Египте, муки ассирийских рабов, пытки средневековья. “Труд похож на сон. Человечество спало до сих пор в трудовом сне и благодаря этому уцелело”.
В юности Платонов познакомился с проектом Н.Ф.Федорова воскрешения всех предшествующих поколений; он поразил Платонова изяществом, с которым Федоров вмешался в аксиоматику нашего мира. Федоров предположил, что наша цивилизация — результат сочувствия, а не борьбы: всякий родившийся непременно бы умер, если бы о нем не позаботились. Не позаботились о сохранении его жизни. Бригада плотников при строительстве дома старается наладить взаимодействие, сотрудничество, а не отношения борьбы. И вот для того, чтобы снизить, а впоследствии устранить разрушительные тенденции (межнациональную, религиозную, классовую, сословную напряженности), рассмотрев 288 решений вопроса о цели и смысле жизни, предлагавшиеся древними, а также современные представления полуученых и совсем не ученых, Федоров пришел к выводу о необходимости признания общей целью человечества воскрешение всех предшествующих поколений. Другой идеи, препятствующей развитию этих тенденций, он не нашел. Такие целевые установки, как построение демократии, коммунизма или царства Божия на земле, ошибочны уже по природе этих формулировок, построенных на законе борьбы. Предполагается вечная борьба за правильное понимание демократии, коммунизма или царства Божия, чтобы никто так и не узнал, что это такое: общества, поставившие во главу угла борьбу (войну, конкуренцию, соревнование — капитализм и социализм не отличаются в этом смысле), приведут к уничтожению природы и человечества до этого волнующего момента.
Анализируя текст “Третьего сына”, член художественного совета Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР А. Гурвич писал (1937): “Для Платонова в этом рассказе поведение третьего сына — нравственная отдушина. Трагедия не в том, что умерла мать, а в том, что жизнь продолжается... Почему жизнь не останавливается перед лицом умершей матери, почему она продолжает шествовать своей ненавистно закономерной поступью? Почему мир не приходит в отчаяние, когда умирает человек?.. Третий сын впадает в беспамятство. Обессиленный, он падает на пол, теряя сознание. Таковы позы и образ платоновского гуманизма. И в нем видит писатель духовное родство с новыми людьми своей страны и эпохи! Ведь третий сын — “коммунист”. И ведь никого из его братьев открыто тенденциозный писатель Платонов не удостоил этого звания. Зачем понадобилось Платонову объявить третьего сына коммунистом в рассказе, в котором общественная деятельность и политические убеждения совершенно не освещены? Третьего сына от его братьев отличает только его поведение, вызванное смертью матери. Значит, именно те отличительные особенности третьего сына, которые проявились в данном эпизоде, дали основание автору считать его коммунистом. В противном случае, принадлежность третьего сына к коммунистической партии теряет в рассказе всякое идейное и художественное значение, всякий реальный смысл. Таким образом ясно, что в лице третьего сына Платонов по-своему решает этическую проблему коммунизма”. Фамилия Федоров — не названа.
ПЕРВОГО ФЕВРАЛЯ 1932 Г. на творческом вечере во Всероссийском Союзе советских писателей Платонов, отвечая на вопрос об учителях, говорит, что в его вещах “некоторых и ненапечатанных — есть одна попытка — может быть, она слабо осуществлена, и ее поэтому не почувствовала критика... эта попытка другим способом будет продолжена мною и впредь, она и составляет главную идею в литературном искусстве — установление самого коммунизма... А таких попыток вы не можете найти в традиционных источниках”. Федоров настаивал: православие есть долг воскрешения; у Платонова место православия занимает коммунизм, он не видит в этом противоречия, слова значат мало, ведь не может быть двух религий, две религии — это бессмыслица.
Записная книжка (1941— 1944 гг.) А.П.Платонова, участника Великой Отечественной войны: “Умершие будут воскрешены, как прекрасные, но безмолвные растения-цветы. А нужно, чтобы они воскресли в точности, — конкретно, как были”.
Время Платонова было не самым подходящим для пропаганды столь странных идей. Оказалось, что этого и не требуется, миром правит не разум, а чувство, слова и мысли не имеют доказательной силы. Толстой говорил, что “искусство есть орган жизни человека, переводящий разумное сознание людей в чувство”. Ему вторит Платонов: сознание, не закрепленное в чувстве, — непрочное состояние (записная книжка 1931— 1933 гг.).
Его не смущала невероятность проекта Федорова: оценка возможностей совокупной деятельности всех людей, направленных к одной цели, очевидно, неподвластна отдельному разуму. Платонов знал, что и через двести лет после открытия Коперника в университетах все еще преподавали птолемееву систему, теперь же ждать нельзя, процесс разрушения может оказаться неустойчивым, все приметы были налицо. Хорошо, что никому ничего не нужно доказывать, ждать двести лет, — чувство, которое владело Федоровым, жило и в нем, и нужно передать его другим. Он поклялся, что будет делать это дело, как бы велико, темно и безнадежно оно ни было. Собственно, главное уже случилось: он родился.
Платонов погиб от смерти 5 января 1951 г., успев сказать все самое важное, оставив нам образ, созданный из чистого очарования — без новаторства, без теории, без чудес.
Любопытны воспоминания студентов, учившихся после войны в Литературном институте. Бывший студент, а ныне лауреат Государственной премии СССР вспоминает, как он с приятелем шел по двору Литературного института и приятель говорит: “Смотри, Платонов!”. Он точно помнит, что торопился, прошел мимо, не взглянув на Платонова. Сейчас ему приятно думать, что Платонов-то почти наверняка видел его и, может быть, даже благословил. Вспоминает, как им говорили преподаватели (наверное, шутили): тайной литературы владеет единственный из смертных — это дворник нашего Литературного института. Сохранилось также заявление Цветаевой с просьбой о предоставлении ей места посудомойки в писательской столовой. Впрочем, одно время литераторы забеспокоились, собираясь то открыть Общество Андрея Платонова, то музей, и даже замахивались на памятник. Не понимая, что памятник Платонову — невозможен. Он не принял бы и воскрешения. “Не для себя. И не для других. А со всеми и для всех”.
1.0x