Авторский блог Владимир Бушин 21:33 25 мая 2017

«О, знал бы я, что так бывает!»

Евгений Евтушенко завещал похоронить себя рядом с Борисом Пастернаком

В праздничный день 2 мая 1959 года в одиннадцать утра, ещё роса не высохла, молодой поэт Евгений Евтушенко припожаловал на дачу Пастернака в Переделкине. Он его пригласил? Едва ли. Захотел поздравить старика с праздником? Скорей всего. С бутылкой пришёл? Возможно. Однако праздник мог быть лишь предлогом. А цель — почитать свои стихи классику. Налил по рюмке. "С праздником, Борис Леонидович!". И пошло, и поехало…

— Поэт в России больше, чем поэт…

— Моя фамилия Россия, а Евтушенко — псевдоним…

— Еврейской крови нет в моей крови…

Проходит час, другой, третий… Пастернак слушает… "Пропустим по второй, Борис Леонидович?" Пропустили. И дальше:

— Со мною вот что происходит: ко мне совсем не та приходит….

— Хотят ли русские войны….

— Постель была расстелена, а ты была растеряна…

Проходит четвёртый, пятый, шестой час… "Опрокинем ещё по одной, Борис Леонидович?" Опрокинули. Пастернак, возможно, вспомнил тут свои стихи:

— Пока я пил с Эдгаром По, пока я с Байроном курил…

А этот незваный Байрон продолжал:

— Лучшие из поколения, возьмите меня с собой!..

— Только когда я дышать перестану, и станет мне всё навсегда всё равно, Россия поймёт, что её, как Роксану, любил я, непонятый, как Сирано…

Идёт седьмой, восьмой, девятый час… "Борис Леонидович, как?". Тут в кабинет мужа влетает взбешённая Зинаида Николаевна: "Хватит! Не забывайте, сколько лет вам и сколько Борису Леонидовичу. А вы ещё и спаиваете его! Вы — убийца Бориса! Вы — убийца!.."

Но что может сделать слабая пожилая женщина с молодым здоровым агрессором? Она уходит в надежде на его совесть.

А чтение и попойка продолжаются. И так с 11 утра 2 мая до 5 утра 3 мая. 18 часов!.. Трудно, конечно, поверить, что так и было, что семидесятилетний поэт выдержал столь долгую рифмованную пытку, но Евтушенко сам написал, что так было, никто за язык его не тянул, за машинку не усаживал. С другой стороны, Зинаида-то Николаевна, увы, оказалась права: ровно через год, в такой же майский день, Бориса Леонидовича не стало. Да и она умерла. Так что когда Евтушенко это рассказывал, свидетелей вальпургиевой ночи уже не было.

Прошло 57 лет. Вот и самому Евтушенко стало "всё навсегда всё равно". Согласно завещанию, похоронили его — по словам Зинаиды Николаевны, "убийцу Бориса" — рядом с могилой Бориса. Если вдариться в мистику, то можно вообразить себе замогильную беседу двух поэтов, допустим, в таком духе.

— Борис Леонидович, здравствуйте!.. Простите… Мой пламенный привет!

— Кто это?

— Я, Евтушенко, поэт, артист, фотограф, а главное — ваш великий обожатель.

— А! Слышал, слышал… Обожатель, говорите? Но тут на пасхальной неделе Наталья Иванова приходила, цветочки поставила, спасибо ей. Разговорились…Так она странные вещи рассказывала. Будто у вас в 1981 году вышла книга "Точка опоры", сборник литературных портретов писателей, в основном поэтов, которых вы знали и не знали.

— Да, была такая книжечка, кажется, шестьсот страниц, тираж двести тысяч, цена 3 рубля 20 копеек.

— Ого-го! Такие тиражи мне и не снились… Так вот, в этой многотиражной и объёмистой книжечке кого вы только не изобразили. Блока, Маяковского, Есенина, которых знать не могли; Твардовского, Смелякова, Мартынова, которых знали… Тут и несколько иностранных писателей, даже не поэтов. А Степана Щипачёва представили "большим поэтом".

— Я потом в другой книге исправил: "Большой человек, но не большой поэт".

— Так вот, среди этих больших поэтов и больших людей для обожаемого Пастернака странички не нашлось. И это спустя двадцать с лишним лет после моей смерти!..

— Ну да, ну да, каюсь…

— Да вы, Евгений Александрович, всю жизнь только и делали, что каялись. Вспомните хотя бы, как ещё в 1963 году каялись в Союзе писателей за "Автобиографию рано созревшего человека", изданную, кажется, в ФРГ. "Я совершил непоправимую ошибку… Я ещё раз убедился, к чему приводит меня моё позорное легкомыслие… Тяжёлую вину я ощущаю на своих плечах… Я хочу заверить писательский коллектив, что полностью понимаю и сознаю свою ошибку… Это для меня урок на всю жизнь…" Но вот жизнь-то тогда далеко не вся вышла, а просто повернулась другой стороной, и вы тут же, как сказала мне Наталья Иванова, переиздали свою "Автобиографию" уже на родине…

— Вам хорошо рассуждать, Борис Леонидович, вы нобелевский лауреат, а ведь я так и не дождался, хотя прожил дольше вас на пятнадцать лет. Обещали, обещали, но то вспомнят мои душевные стихи о Сталине, то во славу Ленина, то похвалы Маяковскому… Там с этим туго…

— Нобелевская… Я ведь от неё отказался. Но при этом в письме Союзу писателей заявил: "Ничто не может заставить меня признать эту почесть позором". Это не покаяние.

— Борис Леонидович, что вы меня корите? Я же назвал "Доктора Живаго" величайшим романом XX века!

— Да это когда было! Лучше вспомните, как вели себя при моём исключении из Союза писателей. Против голосовали только двое — Твардовский и Грибачёв.

— Я не хотел оказаться в одной компании с Грибачёвым!

— Ха!.. Вы отделались изящным стишком с хорошей рифмой:

О, голосующие руки,

Вы не испытывали муки

За то, что вы голосовали,

Чтобы друзей колесовали?

— А где ваша-то рученька была?

— Э… э… э…

— Но если вы трусили в той "Точке" написать обо мне… А чего было бояться при Брежневе вам, имевшему его личный телефон? Но если вы всё-таки трусили, то могли бы хоть сочинить и пустить по рукам стишок: мол, вы, жадною толпой, стоящие у трона… Или последовать примеру своего друга Вознесенского. В 1958 году в номере газеты "Литература и жизнь", посвящённом пятидесятилетию со дня смерти Льва Толстого, он поместил стишок "Крона и корни". Все приняли это как должное: молодой поэт чтит память классика. Но через тридцать пять лет, изведясь от недогадливости современников, уже постаревший поэт вдруг заявил: слепцы, нужен мне ваш Толстой! я писал о Пастернаке! да, да, о Накепастер! хоть спросите мою Озу!

— Это отвратительно, Борис Леонидович! Я на такое не способен.

— Да, отвратительно, но ничуть не хуже, чем осудить свою "Автобиографию" как нечто позорное, отринуть её, проклясть, а потом опять напечатать.

— Но так и Солженицын поступил со своей пьесой "Пир победителей".

— Что за Солженицын? Не знаю такого. Но какая выразительная фамилия: Со-лже…

— Он приютился на кладбище Донского монастыря рядом с Деникиным.

— С каким Деникиным?

— С тем самым, с генералом.

— Откуда он взялся? Он же умер ещё в 1947 году в Америке.

— Не так давно привезли сюда генерала, перезахоронили.

— Кто привёз?

— Президент распорядился…

— Да с какой стати? Это же лютый враг России. Он после войны из Франции укатил в Америку и там незадолго до смерти написал президенту Трумэну и английскому премьеру… Как его?

— Эттли, если не ошибаюсь. Я ведь в Англии сто раз бывал. Даже была у меня жена англичанка…

— Да, Эттли. Его Черчилль назвал овцой в овечьей шкуре. А ваших жён… Вы хоть сами-то помните их?.. И вот Деникин написал в США и Англию нечто вроде докладной записки, как, используя опыт Гражданской и Отечественной войн, ловчее разгромить нашу родину.

— А откуда вы это знаете?

— Я выписываю "Военно-исторический журнал". Там была напечатана его записка.

— А от кого вам известно, что у меня был телефон Брежнева?

— Да тут недалеко генерал КГБ Павел Анатольевич Судоплатов, который организовал передислокацию Троцкого на тот, вернее, на этот свет. Заходит иногда, рассказывал как-то. И о том ещё, как КГБ направлял вас в разные страны со своими заданиями.

— Я побывал в 94 странах.

— Так вы, может, и звание имеете? Допустим, полковник государственной безопасности?

— Э…э…э…

— Но вернёмся к литературе. В 1990 году, как сказала мне та же Иванова, у вас вышла такая же здоровенная книга "Политика — привилегия всех". Опять двести тысяч экземпляров, 623 страницы. Тут через тридцать лет после моей смерти вы наконец осмелели и уделили мне несколько страниц. Но, право, лучше не надо бы…

— Почему? Я там пишу о вас как о великом художнике, вдохновенном гении; пишу, что вы были "самым знаменитым русским поэтом двадцатого века, превзойдя даже Маяковского", а роман "Доктор Живаго", который я вначале не оценил, — "этапное явление для русской и мировой литературы"; я подчеркнул вашу актуальность, близость к современности, когда "даже государственные деятели ставят "человеческий фактор" выше интересов государства"…

— Какие деятели?

— Да хотя бы Чубайс. Он всегда свои человеческие интересы ставил выше государственных.

— И что, я близок этому Чубайсу?

— Думаю, что близок.

— Ну, мерси… А что вы пишете там о первой встрече со мной! "Он был в итальянском пальто ценою в семьсот рублей и в советской кепке за тридцатку". Известно, что вы, как попугай, всю жизнь наряжались в экзотические костюмы, носили умопомрачительные галстуки, напяливали сногсшибательные кепочки или ушанку с лисьим хвостом, и, конечно, вы знали, сколько что стоит. Но я-то при чём? Я отродясь не интересовался этим.

— Борис Леонидович, я ещё писал там, что когда вам было шестьдесят, вам нельзя было дать больше пятидесяти; что мы ели с вами цыплёнка табака и пили вино; что вы восхищались моими стихами и обнимали, целовали меня. Наконец, я писал, что вашего "Живаго" публиковали за границей с подзаголовком "Бомба против коммунизма".

— Ещё вы там написали, что 3 мая 1959 года я подарил вам книгу "Доктор Живаго" с дарственной надписью?

— Истинно так, Борис Леонидович!

— И что же я написал? Как начинается?

— "Дорогой Женя…"

— А последние слова?

— "Растите и развивайтесь".

— Дорогой Женя, хоть здесь, в загробном мире, перестаньте развиваться и врать. Я не мог тогда подарить вам книгу, у меня её не было… Но дело не в этом. Мне потому тошно быть в вашей книге "Политика — привилегия всех", что в вашей "Точке" 27 ваших фотографий, на которых вы рядом с Распутиным и Хикметом, а в "Политике" среди 53 фотографий этих писателей уже нет, но есть американцы Апдайк и Миллер; тогда был наш композитор Колмановский, с которым вы писали совсем неплохие песни, а теперь вместо него американский композитор Пол Винтер, с которым вы ничего не сочиняли; там коммунисты Фидель Кастро и Луис Корвалан, с которыми вы чуть не в обнимку, здесь они изъяты, но есть американские антикоммунисты Ричард Никсон и Генри Киссинджер, с которыми вы чуть не лобзаетесь. В такого рода вашу перестройку угодил и я, вместе с Антокольским и Окуджавой мы вытеснили Смелякова, Мартынова, Щипачёва.

— Э… э… э…

— Мало того в "Точке" были фотографии, запечатлевшие вас среди дорогих вам представителей рабочего класса — как советского, так и американского, причём снимков наших рабочих было в три раза больше. Что же в "Политике"? Американские рабочие как были, так и остались, а советских, русских — как ветром сдуло! Я-то как писал о таких людях?

Превозмогая обожанье,

Я наблюдал, боготворя,

Здесь были бабы, слобожане,

Учащиеся, слесаря…

Я боготворил… А для вас эти слесаря — разменная монета, объект спекуляции. Это вы в 90-м году уже готовились к прыжку за океан? Между прочим, а вы когда умерли-то?

— Первого апреля…

— Должно быть, все решили, что это первоапрельский розыгрыш, не поверили.

— Нет, сразу все поверили, я созрел. Это в смерть Маяковского не верили. Ведь 14 апреля по старому стилю как раз первое апреля. А мне как можно не верить! Хотя совсем рядом с Маяковским…

— Ну, про Маяковского вы мне не рассказывайте. Я видел его.

Он спал, постлав постель на сплетне.

Спал и, оттрепетав, был тих.

Красивый двадцатидвухлетний…

Кто может так сказать о вас!.. Владимир Костров написал в "Литературке". В вашей смерти каким-то образом разглядел бессмертие народа… Но, позвольте, вы умерли первого, а похоронили вас чуть не через две недели. В чём дело? Хотели мумифицировать, что ли?

— Так я же отдал Богу свою грешную душу в Америке, за океаном же…

— Как в Америке? Что вас туда занесло? И долго там пребывали? Четверть века? И что заставило? Вы же тут как сыр в масле катались. И 200-тысячные тиражи, и дружба с властью, не говорю уж о роскошной квартире и целом поместье в Переделкине. Никто не притеснял, не мешал, не грозил, а просто кто-то поманил из-за океана пальчиком, и вы сиганули с континента на другой континент…

— Э… э… э…

— Да знаете ли вы, как поступил я, когда Владимир Семичастный в своём выступлении только намекнул на возможность моей высылки из страны?

— Это было похабное выступление…

— В известном смысле сопоставимое с межконтинентальным прыжком… Так вот, я обратился на самый верх, я написал письмо: "Уважаемый Никита Сергеевич, я обращаюсь к вам лично, ЦК КПСС и Советскому правительству. Из доклада т. Семичастного мне стало известно, что "правительство не чинило бы никаких препятствий" моему отъезду из СССР. Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.

Я не мыслю свою судьбу отдельно и вне её. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать на Западе вокруг моего имени. Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своём добровольном отказе от Нобелевской премии. Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти…"

— Так и написали?

— А как иначе я мог написать… "…и поэтому прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры. Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу ещё быть ей полезен".

Это было написано 31 октября 1958 года. И каждое слово здесь — святая правда. А вы… в самый трудный для родины час… Его поманили, и он побежал… Нет, я попрошу, чтобы вас перевели в Донской монастырь к Деникину и Солженицыну. Там вам место. А если откажут, выберу ночку потемней, встану и уйду на Ваганьковское к Маяковскому.

— Э… э… э…

P.S.

19 апреля в Центральном доме литераторов состоялась церемония вручения "Большой премии Союза писателей России". В числе премированных по чьему-то недосмотру оказался и я. Поднявшись на сцену и получив всё, что полагалось, я сказал:

— Несколько дней тому назад на этом месте стоял гроб. Хоронили Евгения Евтушенко. Сколько раз он оглашал этот зал своими стихами и речами, восторгами и покаяниями, словами правды и притворства!.. При жизни к поэту относились по-разному и писали о нём по-разному. И я писал довольно много и всё не слишком ласково, и он обо мне — так же. Но как бы то ни было, а Евтушенко — явление и литературы нашей, и жизни. С того дня, как гроб поэта с этой сцены уплыл на кладбище, Большой зал ЦДЛ впервые полон. Я прошу почтить память поэта Евтушенко вставанием.

Все молча встали, даже Станислав Куняев, сидевший в первом ряду.

Когда я рассказал об этом Е.Г., она отрезала: "А я не встала бы. Дезертир есть дезертир". Я её понимаю.

Илл. Фауст и Вагнер. Учитель и ученик. "В том, что известно, пользы нет - одно неведомое нужно" И.-В.Гёте, "Фауст" (в переводе Б.Л.Пастернака)

1.0x