Авторский блог Евгений Волобуев 14:26 26 августа 2018

КВВМУ! ЭХ! У!

Александр Ермошин Лучше расскажите, как у вас во флоте (?) была процедура появления фамилий в избирательном бюллетене.
7

Уверен – существуй на свете толковый обобщенный показатель качества высшего учебного заведения, Каспийское Высшее Военно-морское училище имени Сергея Мироновича Кирова, в котором я учился, вышло бы по нему лучшим учебным заведением двадцатого века.

Там давали высочайшее высшее образование (лишь называвшееся стандартным) и прекрасное профессиональное – высшее военное. Распорядок дня, воздух, два бассейна и другие спортивные сооружения предоставляли прекрасную возможность для физического развития.

Но самое главное, – и это ставит училище выше любого другого учебного заведения мира, – там действительно существовало самоуправление курсантов.

Мне искренне жаль всех ребят, у которых в школах, училищах, институтах есть сегодня современная система самоуправления. Управление там осуществляется, в лучшем случае, выборными лидерами или комитетами, что не позволяет ученикам, студентам, курсантам или слушателям ощутить коллективизм, обучиться коллективному управлению. Большинство при этом не осваивает даже лидерское управление. Массы учатся выбирать лидера, передавать ему право решения и следовать за ним, а не решать постоянно свои же вопросы самостоятельно.

Наше же самоуправление осуществлялось не начальниками, не демократически избранными комитетами или лидерами, как в любом другом учебном заведении, а самим коллективом курсантов.

И я уверен, что если бы в свое время А. С. Макаренко дали возможность работать в полную силу над его теорией и практикой воспитания в коллективе, он бы пришел в конечном итоге именно к нашей системе. Ведь тот коллективизм, который создавал Макаренко, являлся скорее лидерским коллективизмом. И главным лидером там всегда был сам Антон Семенович, как бы он от этого своего лидерства не открещивался. Это относится и к системе воспитания в коллективе В. А. Сухомлинского, хотя он понимал многие недостатки системы Макаренко и пытался их подправить. И у Макаренко, и у Сухомлинского всё еще слишком сильна была лидерская составляющая их систем воспитания в коллективе. А лидерский коллектив – сомнительный коллектив.

Все мы знаем воспитанников Макаренко. Это были сплошь прекрасные люди, каждого из них можно ставить в пример во многом. В то же время, никто из них не решился сделать что-то значимое для всего общества. Они отвечали только за себя, но не брали никогда ответственность за что-либо общественно значимое, уступая это другим. Часто, кому попало. Они, как это всегда происходит в лидерском коллективе, оказались придавлены авторитетом лидеров, не получили практики управления, которую должен получать сызмальства каждый человек.

Скажу больше. Те воспитанники Макаренко, которых я знал лично, были прекрасными людьми, старательными, трудолюбивыми, воспитанными, светящимися какой-то благодатью, расположенными к самопожертвованию для других людей. Они всегда с радостью готовы были отдать и отдавали (!) свою жизнь за советскую власть. С ними было приятно жить и работать. От них можно было не ждать подвохов. На них можно было положиться в работе, в быту. Нахлебавшись сиротства, они испытывали сильнейшую тягу к семейной жизни, к семейному очагу. Но в то же время, они поражали меня своей неуверенностью в общественной жизни, какой-то инфантильностью, какой-то обособленностью, страхом перед образом жизни других. Ведь все они видели тот бардак, который у нас творился. Но и помыслить не могли чем-то, помимо безупречного личного поведения, выступить против него. Все они были просто лапушками, старавшимися не прикасаться к грубостям жизни. Разве что могли обсудить и осудить их на своей кухне.

Переборщил или не добрал Антон Семенович с воспитанностью? Или не дотянул в становлении гражданской позиции своих воспитанников?

***

Сегодня, спустя полвека после окончания мной училища, я могу точно сказать, что из меня не получилось бы ни уверенного моряка, ни ответственного человека, если бы я не прошел школы управления, которую проходил в нашем коллективе каждый рядовой курсант. В той школе каждый постигал на своем опыте систему взаимоотношения людей, систему управления, учась – управлять другими; управлять собой; быть управляемым другими.

Эта наша школа, эта наша система обучения управлению, была исключительно эффективной. Ведь постоянно каждый вырабатывал свое собственное решение, каждый мог сравнить свою систему выработки решений с работой других и затем убедиться в своей правоте или неправоте. И так как коллективно выработанное решение было почти всегда правильным, это обеспечивало комфортную жизнь в нашем коллективе.

Мне часто приходится сталкиваться с пренебрежительным отношением к коллективизму. Множество людей считают коллектив стадом, а коллективизм – стадным чувством, атавистическим, якобы, инстинктом. Вот, дескать, ходили мы когда-то, в допещерные времена, стадами, чтобы обороняться от диких зверей, и сохранили эту стадность по сию пору.

Здесь все поставлено с ног на голову.

Именно лидерская система, в которой мы все еще живем, где мы ходим стадом за козлами, идущими во главе, и является атавистической. Именно в допещерное время, когда появлялся кто-то посильней других, люди вынуждены были следовать за лидером. И правильно делали. Потому что демократически настроенных или несогласных тогда традиционно съедали. Как нередко тем или иным образом съедают несогласных в лидерской системе и сегодня.

Но сегодня же все образованы, все могут иметь толковое собственное мнение. Нам пора научиться не пренебрегать разумами людей, пора окончательно перейти к коллективизму.

Когда позже я служил штурманом на атомной подводной лодке, у нас был командир лодки, толковый и яркий индивидуум. Я вечно с ним спорил по теории коллективизма. Он считал коллективизм бредом, подрывающим единоначалие. И вот, пришлось нам однажды проходить минное поле, оставшееся после прошедшей войны. Подводники знают, какая это тоска, когда ждешь скрипа минрепа о корпус и весьма вероятной смерти. Командир просчитал курс, скорость и глубину погружения лодки, скомандовал их, и мы пошли.

На лодке тишина, все напряженно вслушиваются: нет ли постороннего шума, нет ли скрипа? Я проверил расчеты командира и нашел в них ошибку. Оказалось, что мы идем в самую гущу мин. Командир побелел лицом, поняв, каким он был гордым одиноким козлом. Когда мы все же спаслись, командир перестал резко выступать против коллективизма и стал прислушиваться к другим. Но почему для этого ему обязательно надо было залезть на мины?

***

Самоуправляющийся коллективизм – это не только жизненная необходимость, это необыкновенное удовольствие, даже счастье для членов такого коллектива. И для достижения этого счастья должны выполняться определенные действия, создаваться определенные условия.

Конечно, наше самоуправление не подносилось курсантам на блюдечке руководством училища. Конечно, такой коллектив не мог быть создан изнеженными белоручками, духовно и душевно слабыми ненадежными людьми, не верящими в себя и не умеющими опираться на других.

Такой коллектив мог быть создан только бывшими рабами, молодыми матросами, прошедшими ад кандидатского стажа на флоте. Там, на кораблях, мы были беспомощны, потому что были неопытны, потому что были рассеяны в матросской массе и поодиночке ничего не могли сделать с системой. Здесь же мы объединились в непобедимый коллектив, нацеленный на устранение любой несправедливости. Мы устроили себе пять лет такой жизни, какую только могли себе вообразить. Мы не мирились ни с чем, что нас не устраивало, даже самой, казалось бы, пустяковой мелочью. Мы не упустили ничего, сделав все, что было нужно для нашего развития.

И это была не господская жевательная жизнь, хоть мы и чувствовали себя хозяевами жизни. Требования, предъявляемые нашим курсантским коллективом к каждому его члену, были чрезвычайно высоки. На мой взгляд, даже слишком высоки. Если в коллективе становилось известно о каком-либо позорном поступке курсанта (например, обидел дома младшую сестренку, забрав деньги из ее копилки), такой курсант по решению коллектива вылетал из училища. То же происходило, если кто-то получал повторно двойку.

Все решения, принимаемые курсантами, утверждались руководством училища. Вплоть до отстранения от должности преподавателей или начальников. Даже если такие решения были сомнительными или заведомо неправильными. Спустя какое-то время это становилось очевидным, и курсанты исправляли положение, насколько возможно. И учились, тем самым, жизненной осторожности.

***

Был лишь один случай, когда руководство училища заставило курсантов изменить свое решение немедленно. Случай показателен тем, что касался он не порядков в училище, а выборов в органы власти Азербайджана. Но не менее показателен и тот факт, что это был единственный случай за все пять лет моего обучения.

Мы всегда обсуждали кандидатуры на выборы и всегда старались выдвигать курсантов даже на те выборные должности, которые по штату были офицерскими. Но не возводили это в принцип: на высокие должности выбирали высоких начальников, а в Верховный Совет Азербайджана – начальника училища. Выбрали бы и туда курсанта запросто. Но как бы он тогда учился?

А тут к нам пришел новый начальник училища адмирал Акимов. Сразу же назначили довыборы в Верховный Совет Азербайджана, где начальник училища имел как бы штатное место. На доске объявлений появилось сообщение, что через два дня в клубе состоится утверждение кандидатом Акимова, выдвинутого инициативной группой во главе с капитаном первого ранга Чижовым.

Мы не знали Акимова, и в коллективе началось брожение.

Появилась инициативная группа и в нашем коллективе. Возглавил ее Тихон Зубарев, рядовой курсант, энергичнее всех выступавший против Акимова. Тихон организовал неофициальное собрание коллектива и предложил выдвинуть капитана 2 ранга Бабаяна.

«Неофициально» – не значит конспиративно. Просто вынос чего-либо за пределы коллектива оговаривается отдельно. Хотя, должен признать, определенная таинственность была присуща таким собраниям. Наверное, нам, мальчишкам еще, так было интереснее.

Бабаян только что вышел из тюрьмы, где сидел за потерю тральщика, которым командовал. Как оказалось, сидел несправедливо. Был ужасный шторм, который не мог не погубить этот корабль.

Коллектив в большинстве в своем с радостью согласился избавиться от Бабаяна. Обрадовавшись оправдательному приговору и неожиданно свалившейся свободе, он очень уж ретиво служил и у многих сидел в печенках. Мне Бабаян не мешал, более того, я считал его очень хорошим командиром, но я доверился коллективу.

Я пошел на курируемый мной младший курс, собрал там группу активистов во главе с курсантом Забарой, поставил им задачи. Потом лично обошел всех выдающихся спортсменов училища и каждому сунул под нос кулак, чтобы он знал, за кого голосовать. Или вы знаете лучший способ убеждения спортсменов?

Через два дня Чижов, председательствующий на собрании как доверенное лицо Акимова, два часа рассказывал нам хорошее об Акимове. Затем слово взял Тихон и одной фразой предложил выдвинуть Бабаяна.

Чижову ничего не оставалось, как объявить голосование «в порядке поступления».

За Акимова проголосовало пять человек, а за Бабаяна – пять сотен. Несколько раз, в нарушение всех законов, нас заставляли повторно голосовать, четыре часа не выпуская из зала. Результат был тот же.

Подвел нас Бабаян, который, поколебавшись, взял самоотвод.

***

А ведь упрись Бабаян, отправься в Верховный Совет – весьма возможно, не случилось бы резни в Сумгаите и Баку. Не случилось бы той негодяйской войны, беды не только для азербайджанского и армянского народов, но и для всего человечества.

Мудрый Тихон за двадцать лет предвидел этот будущий бред. И не зря предлагал выдвинуть в Верховный Совет Азербайджана именно Бабаяна. Появление там армянина, несомненно храброго человека, чудом выжившего в жуткий шторм, невинно пострадавшего, – заткнуло бы поганые рты, уже тогда распространявшие презрительные слухи об армянах. Распространявшие, конечно, небезвозмездно.

Обидно, что негодяи, чья направленная на разрушение СССР деятельность привела к миллионным жертвам, не только остались безнаказанными, но и процветают.

Но ведь, вполне возможно, этот случай, имей он положительное решение, привел бы к изменению никуда не годной системы выборов в СССР, в которой отсутствовала множественность кандидатов в бюллетенях и тайна выборов. Что, в свою очередь, могло бы привести к сохранению СССР. Что в свою очередь, могло привести к своевременному обнаружению гибели капитализма в 1976 году, после отмены золотопаритетности денег, и к входу в коммунизм, как того требует появившийся тогда коммунистический способ производства.

И мы бы могли уже 42 года счастливо жить в коммунизме.

Комментарии Написать свой комментарий
26 августа 2018 в 15:42

Уважаемый Евгений, добрый вечер! Благодарю Вас за прекрасный рассказ!
"Самоуправляющийся коллективизм"- совершенно великолепное определение! Наверное граммотный командир, да и вообще любой руководитель должен применять все формы управления коллективом, экипажем, если это ведёт к успеху. По себе знаю, иногда лучше повернуться и уйти потому, что люди всё сделают сами и без тебя, а иногда необходимо поступить наоборот. В знаменитом фильме ЧАПАЕВ есть великолепная сцена, кода Василий Иванович выслушав своих командиров подразделений, предоставил слова комиссару :" А что скажет комиссар?" Далее следовал замечательный ответ Фурманова : " Я думаю командир уже принял решение и считаю его верным!" Да вот вопрос, где найти такого командира?
С большим уважением к Вам и признательностью,А.Штибин

26 августа 2018 в 15:47

Неделю, Александр, воюю с Валерием Скрипко, чтобы у нас считать таким лидером В. С. Бушина.

26 августа 2018 в 21:06

Противоречия армянской и азербайджанской части населения Азербайджана имеют глубокие исторические корни и традиции, в особенности обострены они были в Баку и естественно, в Карабахе. И приход в Верховный Совет даже двадцати Бабаянов вряд ли изменил бы ситуацию в более спокойную сторону, а наоборот, может быть даже ещё более обострил бы её. История о свободном коллективном самоуправлении в советском военном училище - красивая романтическая сказка, утопия.

26 августа 2018 в 21:46

Какая утопия? Нагло голословно, Исаак. Вот как так можно? Все правда.

Ни постоянный состав училища, ни мы, курсанты, не представляли собой однородную массу. Среди высших руководителей попадались почти сформировавшиеся господа, рассуждавшие о неприемлемости товарищеских взаимоотношений между начальниками и подчиненными. Было и немало курсантов, стремившихся выбиться «в люди», стать элитой, подняться над другими.
Как любой коллектив, как всё общество, наш коллектив мог стать и стал сплоченным в общей борьбе с недостатками, в борьбе за положительное, представлявшееся нам важным. Хочешь жить нормально, понимаешь, что в одиночку ничего не сможешь добиться, так не жалей сил на создание коллектива!
Наше самоуправление давало гарантию свободы и развития каждому члену коллектива. Учись, развивайся, будь честным и справедливым – и коллектив не даст тебя в обиду.
Лидеры, пытавшиеся вести за собой наш коллектив, но не представлявшие, что есть и другой смысл жизни, кроме как стать лидером или служить лидеру, не приживались у нас, какие бы мощные группировки не создавали. Даже весьма харизматические лидеры. Даже когда коллектив не подвергал сомнению их особые качества и выдающуюся способность к руководству. Например, не прижился потрясающий лидер Евгений Печеник.
Карьеристски настроенным лидерам, если они не преодолевали эгоистические наклонности, становилось скучно в нашем коллективе. Как же, стал начальником, а никто не обращает внимания.
Воля нашего коллектива всегда выковывалась самим коллективом. При этом любой начальник переставал быть начальником. Формально он имел права рядового члена коллектива. На деле же не припомню, чтобы кто-нибудь из наших строевых начальников рискнул выразить особое мнение в коллективных делах, пусть даже личное мнение, не начальническое. Начальник не становился изгоем, наоборот, он старательно выполнял свои уставные обязанности по поддержанию структуры и функций вверенного ему воинского подразделения. Но значимость его в выработке коллективных решений, если сравнить с любым рядовым членом коллектива, становилась ничтожной. Коллектив весьма настороженно относился к участию начальников в коллективных делах, считая, что начальники слишком зависимы, чтобы быть объективными.

***

Коллектив был нашим детищем. Его лелеяли, но ему не подчинялись безоговорочно.
Например, курсант Иван Тореев отвечал за комсомольскую организацию факультета, был ее постоянно избираемым секретарем. Между прочим, это была офицерская должность, хоть и не строевая. Но Ивану бы и в голову не пришло диктовать что-либо коллективу. Ведь именно коллектив поставил его секретарем. Вопреки политотделу, в тяжелейшей борьбе с ним, свершив то, чего у нас не было с гражданской войны, когда рядовые становились командирами. Бывало так, что Иван принимал решения за коллектив, не спросив его, или вопреки коллективу, спросив его. Но это было не правилом, а редчайшим исключением. И переживал он в этих случаях страшно, боясь коллективного неодобрения. А зря переживал. Не будь Иван самостоятельным, он не был бы и достойным членом нашего коллектива.
Нам не нужны были люди безвольные, порабощенные подчинением (в том числе и коллективу) – ни воинские начальники, ни общественные функционеры, ни рядовые члены коллектива.
Наоборот, очень ценилась оригинальность, потому что с оригинальными личностями жилось, как правило, интересней. У них можно было чему-то научиться. Если Толя Муратов (Рантик) может плыть в бассейне подводной лодкой с двумя перископами, рукой и ногой, одно это уже достойно уважения. А уж наших певцов и гитаристов коллектив носил на руках.
Я постоянно курировал спортсменов и был неформальной «классной дамой» одного из младших курсов, обеспечивая там поддержку решениям нашего коллектива. И никогда не чувствовал себя незаменимым. Но я мог и уклониться от выполнения решения коллектива, если оно мне не нравилось, мог даже противодействовать. Это было обычным делом и обходилось без неприятных последствий для меня и разрушительных последствий для коллектива. Коллектив был для меня средством и местом моего развития, там я находил удовольствие и радость. Коллектив не мог быть мне в тягость. Если мне что-то не нравилось – всегда можно было бороться или не участвовать.
И никто этому не препятствовал.
Более того, никто не препятствовал чьим-либо карьеристским устремлениям. Хочешь – иди на любую должность или в отличники. Никто не упрекал и тех, кто забивался в свой угол и жил, бывало и такое, бирюком.
Но почти всем было интереснее жить одной жизнью с коллективом, потому что там было не соревнование, а обмен достижениями.
Позже, когда я служил на флоте, встречал иногда офицеров солидного возраста и звания, закончивших училище и академию, но не умевших плавать. В воде они сразу же топором шли ко дну. И это морские офицеры?!
У нас такого и быть не могло. У нас были курсанты, которые серьезно занимались плаванием, были выдающиеся пловцы и ватерполисты. Бултыхаясь в одном бассейне с ними, каждый курсант худо-бедно получал хотя бы какой-нибудь разряд по плаванию.
И так во всем.

***

Был момент в самом начале, когда именно я совершил тот необходимый поступок, который положил начало этому нашему удивительному коллективу.
Отдельные предметы у нас вели временные преподаватели, постоянно работавшие в ВУЗах Баку. Как правило, это были очень грамотные специалисты. Мне понравился, например, яркий, увлеченный своим предметом преподаватель психологии, выявивший во мне чистого флегматика. Я же считал, что он немножко путал флегматичность с выдержкой.
Но вот один из «пришлых», преподаватель черчения, оказался с гнильцой. Он открыто заявил, что все наши работы будет оценивать не по качеству, а по размерам подношений. Мы тут же сговорились не сдавать ему свои чертежи вообще и посмотреть, как он тогда выкрутится.
Настало время сдачи работ. И один из нас, вопреки договоренности, понес чертеж к столу преподавателя. Я вскочил, догнал отступника, бывшего тогда, между прочим, моим командиром отделения, непосредственным начальником, выхватил его чертеж и разорвал в клочья (чертеж, не штрейкбрехера) перед носом изумленного преподавателя. Потом вернулся на свое место. Больше желающих сдать работу не нашлось.
На следующий день мы с интересом ждали оценок. Всем были выставлены четверки. Выкрутился, гаденыш!
Мы собрали общее собрание, пригласили на него руководителей училища и изложили свое мнение о взяточничестве. Больше того преподавателя мы не видели.
И пошла у нас акция за акцией.
Попытки подорвать наше самоуправление, например, навязав нам комсомольских руководителей сверху, постоянно предпринимались политическим управлением училища. Но такие попытки никогда не удавались. Зато победы в таких схватках укрепляли коллектив. Что меня по сей день удивляет, так это то, что нас ни разу не удалось расколоть, хотя ветвей, фракций, подколлективов, группировок и просто оригинальных одиночек у нас было множество.
Полагаю, что с нами невозможно было справиться, потому что у нас не было лидеров или главарей, единолично рулящих коллективом, и, соответственно, нельзя было управлять всеми, подчинив или запугав немногих. У нас были такие лидеры, как в велосипедных гонках – только был один лидер, как впереди уже другой, потом третий или снова первый.
Да и не лидеры это были, а скорее исполнители воли коллектива по отдельным вопросам. Всегда временные, хотя некоторые становились такими лидерами-исполнителями чаще других. Не дошли мы все-таки до коммунизма в отдельно взятом коллективе. Получалось у кого-нибудь что-то лучше, и он становился куратором своего направления. Таких направлений и такой работы было гораздо больше, чем нас, курсантов. Поэтому все мы, без исключения, многократно побывали в таких лидерах-исполнителях. Работа эта была не очень завидной, достаточно затратной, хотя и всегда поддерживаемой, всегда почетной.

***

А вот со стороны строевого командования училища даже и попыток не было посягнуть на наш коллективизм. И это правильное решение было заслугой всего постоянного состава училища. Тем более что, как мы выяснили на пятом курсе, с самого начала среди нас был информатор, скрытый, но ярый противник коллективизма, анонимно извещавший командование о наших задумках. Он выходил в город и опускал там письма начальнику училища без подписи. Его донесения просто прятались в сейф.
У этого курсанта погиб в войну отец. У нас многие были военными сиротами, но вот он особенно остро переживал свое сиротство. И эти переживания перешли у него во всепоглощающую ненависть к немцам, к румынам и ко всем иностранцам. Из-за него мы вынуждены были прекратить международные футбольные матчи, потому что каждый раз он, очень хороший футболист, устраивал на поле драки c иностранцами.
Он считал, что коллективизм вреден, что нам нужно все силы бросить на сплочение, на повышение воинской дисциплины и так далее. Ничего другого для него не существовало. Он стал фанатиком, весь в будущей войне.
Свои мотивы он подробно описывал в донесениях, давая там нам нелестнейшие характеристики, требуя навести в училище «нормальный воинский порядок». Что характерно, из него не получилось потом ни толкового штурмана, ни толкового строевого командира. Он вынужден был перейти в политработники, а затем стать преподавателем тактики. Рамки его фанатизма не позволили ему освоить даже то, к чему он так отчаянно стремился.
Открытых возражений, сомнений, споров о нашем коллективизме у нас было множество. Открытого предательства самой идеи коллективизма не случалось. А вот подпольное было. Правда, лишь в одном этом случае.
Между прочим, коллектив предложил мне, как старейшему, активнейшему и справедливейшему рядовому члену коллектива, единолично решить судьбу доносчика. Что бы я ни решил сделать с ним, было бы выполнено. Именно так постановил коллектив, когда доносчик был вычислен. При этом я должен был выполнить лишь роль судьи, а исполнить приговор следовало другим.
Две недели я изучал донесения этого курсанта и бился головой о стену. И выполнил решение коллектива, но по-своему, уклонившись от принятия наказующего постановления. Решил ничего не решать, ничего не менять. Да и что я мог решить? Наказать войну, которая здесь была первопричиной? И хоть публика была в ярости, я был в своем праве. Потому что такие вещи не под силу поднять одному человеку.
У нас есть административное и уголовное право, есть многократно продекларированные права человека. Но права коллектива абсолютно не разработаны, за некоторым редким и робким исключением (в профсоюзах, например). Любой коллектив обязан иметь понятные для всех ограничения в правах. Иначе он может легко превратиться в бандитскую группировку, что, на деле, слишком часто и происходит.
Но это не главное. Главное – устремленность коллектива к служению человечеству. А есть ли пункты, утверждающие принципы человечности, например, в КЗОТе? Нет там нигде ничего такого, даже в преамбулах, как будто КЗОТ не люди сочиняли.

***

Многие ротные командиры, многие преподаватели были сами увлечены и воодушевлены нашей самостоятельностью, старались поднять ее уровень, принимая деятельное участие в наших начинаниях, выступая со своими инициативами.
Большой популярностью пользовался, например, свободно посещаемый вечерний университет, где преподаватели читали лекции на самые разные темы. Дух свободомыслия был там необычайно высок. И когда некоторые политики училища пытались укротить этот дух, курсанты горой вставали на защиту свободы мышления, свободы обсуждения любых проблем.
Свобода высказываний и инициативных предложений была важнейшей характеристикой нашего коллектива. А попробуйте повысказывайтесь, попредлагайте в лидерской системе?!
Надо сказать, эта свобода просто распирала некоторых, всегда искавших, что бы такого придумать, высказать, предложить, учинить интересного, а лучше героического.
Например, Саню Строкова «распирало» по двум направлениям. Во-первых, он обожал затаскивать личные автомашины преподавателей в труднодоступные места, чтобы потом всё училище ломало головы, пытаясь догадаться, как это ему удалось? Во-вторых, он проникал через окна верхних этажей в кабинеты с опечатанными дверьми, устраивая там полтергейст. Считаю, что однажды я спас Сане жизнь, когда он хотел написать на фронтоне нашего клуба: «Кинотеатр плохих фильмов». Мне удалось доказать ему, что из-за технической неоснащенности и отсутствия страховки он свернет себе шею.
Я специализировался в спортивной, морской, туристической деятельности и очень любил выкидывать всякие штучки-шуточки на экзаменах и зачетах. Например, мог засунуть на экзамене по техническим средствам кораблевождения за пояс лист бумаги так, чтоб уголок был виден экзаменаторам. А за шпаргалку из училища отчисляли без разговоров. И вот бедные экзаменаторы, мои же любимые преподаватели, перемучавшись, выбирая между долгом и хорошим отношением ко мне, отбирали эту «шпаргалку». И читали в ней: «Да здравствует ТСК!» Будь я на их месте, удавил бы такого шутника. Но они находили в себе силы посмеяться.
Было осуществлено и много серьезных проектов. Организационных, образовательных, познавательных, политических, благотворительных, спортивных, музыкальных, театральных, туристических. Но все же, больше было просто веселого. Мы же были (и остались, надеюсь) креативными мальчишками.
В лидерской же системе у нас не получилось бы и тысячной доли этого.

***

В нашей стране преувеличили роль лидера настолько, что задавили коллективный разум, коллективную волю и коллективную ответственность. Мы не смогли, хоть и пытались, избавиться от привычки к поклонению. Привыкли поклоняться божеству – превратили коммунистическую идеологию в религию, работы Маркса и Ленина стали новым Священным Писанием. Привыкли кланяться элите – и часть рабов сделалась новыми господами. Привыкли преклоняться перед лидером. Нам, как баранам, обязательно нужен козел, идущий впереди стада.
Нас ничему не научили жертвы, к которым приводит то безответственность руководителей, то безудержное преклонение перед их личностями, их поступками, их жизненным путем. Преклонение, сплошь и рядом переходящее в ненависть фанатиков ко всем, не впадающим в этот маразм.
Неприлично подменять идеологию неврастенической эмоциональностью. Неприлично публичностью личности подменять публичность политики. А такой подменой постоянно пользовались и пользуются лидеры, позволяя разводить вокруг себя шумиху.
На экране телевизора постоянно мелькают первые лица государства, руководители партий и организаций. Общество разделено на немногих «передовиков», публичных личностей, высоких должностных лиц и безликую массу остальных. При этом передовики, отличники, рекордсмены всегда используются для оглупления масс и удержания их в повиновении, подчинении и услужении лидерам.
В обществе, в любом нашем коллективе, тон задает руководитель. На любом уровне общественной организации рядовому члену коллектива отводится роль статиста – проголосовать «за» или «против» того, что предлагает руководство. Многих это полностью устраивает, поскольку снимает всякую ответственность.
Руководители боятся потерять влияние в коллективе, не доверяют своим товарищам, не доверяют коллективному мнению. Рядовые же члены коллектива привыкли не высовываться, боятся ответственности и работы. А ведь формирование коллектива, укрепление коллективизма – упорная и тяжелая работа.
Политическая и прочая мощь человеческого коллектива не обладает свойством аддитивности. Не равна сумма личных качеств членов коллектива качеству всего коллектива. Люди способны на нечто большее, чем создание колоний по типу муравьиных. В хорошем коллективе личные качества людей умножаются, а то и возводятся в степень. Вероятность этого тем выше, чем больше различий и чем меньше унифицированность индивидуумов в коллективе.
Наоборот, ориентировка на лидера подавляет качество масс. К примеру, во многих политических партиях можно наблюдать исключительный подбор сильных личностей во главе с выдающимся лидером, но общая политическая сила их остается силой одного лидера. В результате выборы становятся соревнованием лидеров.
А вот сплоченные идеологией массы – это сила. Сила, способная сдвинуть общество, приведя свою партию к власти через революцию или через выборы. Это если есть такая партия, носитель идеологии развивающихся масс. Суть проблемы именно в идеологии.
В коллективе каждый человек становится сильнее. Неимоверно трудно поднимать свою жизнь самому. Я жил и тогда, и потом хорошо и радостно, потому что научился чувствовать у себя за спиной свой коллектив и всё человечество. Никогда я не был предан своим коллективом.

27 августа 2018 в 10:02

Автору: Вот этот комментарий более разнообразен и реален, хотя скорее в этой истории больше исключений из советской системы воспитания, чем её правил. Если бы эти постулаты были сформулированы в те времена применительно к конкретным реалиям и к конкретному коллективу, вашим руководителям бы сильно не поздоровилось - их быстро сменили бы и нашли других! Коллективизм в те знаковые времена допускался лишь под эгидой комсомольской либо партийной организации. Но и он строго регламентировался соответствующими пунктами Уставов партии и комсомола. Я думаю реальность - в разной интерпретации положения дел с коллективизмом вашим, курсантским пониманием и настроем официальным, командно-партийным. Может быть ваше руководство было настолько мудрым, что создало у вас иллюзию, что вы управляете ситуацией, а перед вышестоящей инстанцией командование училища делало правильную картину, что оно рулит и контролирует ситуацию как то и положено в армии (на флоте). Поверьте, я знаю ситуацию изнутри, так как закончил советское высшее военное училище в 1985 году и прослужил непрерывно в Советских, затем Российских ВС до 2012 года, т.е. 32 календарных года. Вы сами прослужив многие годы офицером, разве допустили бы, чтобы в ввереном вам военном коллективе рулил бы какой-либо коллективный разум? Единоначалие и вследствие того - личная персональная ответственность командиров всех рангов за принятые ими решения - вот основа военного управления. Вы же сами рассказали о судимом за утопленный боевой корабль офицере Бабаяне - вот типичный и правильный военный подход - не собирал же Бабаян в критические моменты, предшествующие гибели корабля, офицеров для совета в кают-компании! Единолично принимал решения - единолично за них ответил! Принимая Присягу воин предоставляет Родине право распорядиться своей жизнью через своего командира - то есть полностью вверяет свою личную судьбу своему командиру. А Родина со своей стороны гарантирует, что командир будет подготовлен, компетентен, человеколюбив и не будет легкомысленно и тупо разбрасываться жизнями подчинённых как попало! Военные темы интересны истинным знатокам и мне интересно с Вами подискутировать.

27 августа 2018 в 11:29

Вы не вчитываетесь, Исаак. Там, например, есть тезис про самостоятельность у Ивана Тореева.
А что касется иоего отношения к подчиненным, то и его я выработал, когда у меня появились подчиненные.

С начальниками и сослуживцами, как вы видели по случаю с усами Шумкова, я выбрал верный тон во взаимоотношениях с первых дней моей офицерской службы. А вот со своими подчиненными не сразу научился ладить.
Ночью мне докладывают, что исчез командир отделения рулевых, старшина первой статьи Иван Романович Гринченко. Пришел в 24 часа, сдал увольнительную, а в час ночи его не оказалось в койке.
Поднимаюсь сам и поднимаю друзей Гринченко. Объясняю им, что если найду Гринченко за два часа, то ему будет вынесено относительно мелкое наказание за самовольную отлучку, а если позже, то возможен и трибунал за дезертирство. Таким способом выбиваю адрес девушки Гринченко.
В три часа ночи, крайне раздраженный происходящим, стучу ногами в дверь квартиры, находящейся на первом этаже, и громко требую выдать мне Гринченко. Это чтобы соседи потом долго и с любопытством разглядывали его девушку.
Потом бесшумно, на цыпочках, выбегаю во двор и принимаю в свои теплые командирские руки Гринченко, вылезающего из окна.
Потом Гринченко, понимая всю безнадежность попытки поколотить меня, тем не менее, к моей радости, храбро вступает в ночной бой (а в рулевые слабых не набирали), длящийся всего пару секунд.
Потом веду усмиренного Гринченко к его девушке и запугиваю ее до смерти обещаниями, что посажу Гринченко в тюрьму, если еще раз такое повторится. Это чтобы досадить Гринченко, очень переживающему за свою девушку. Ведь и мне, и ему, и ей понятно, что потерявший голову Гринченко будет бегать к ней теперь всю жизнь при малейшей возможности и его не остановят даже тюремные стены.
Потом конвоирую Гринченко на лодку, где его разжалуют в матросы, снимают с секретарей комсомольской организации лодки (!) и долго склоняют при случае и без случая. Склоняют и меня, воспитавшего такого «негодяя».
А потом Гринченко становится самым лучшим боцманом, какого я только видел в своей жизни, и женится на этой девушке. У них появляется трое сыновей. Но и через десятки лет Гринченко, встретив меня на улице, переходит на другую сторону.
Спустя лет двадцать на одном из соединений я обнаружил лишний, не проведенный по документам корабль, с артиллерийским вооружением и, естественно, с экипажем. Доложил начальству. Начальство случилось утомленным. Оно сказало, что раз я нашел бесхозный корабль, то мне им и владеть. Я могу делать все, что хочу, с этим кораблем, но только, чтобы оно, начальство, никогда больше о нем не слышало. И все бы ничего, если б командиром этого корабля не был Гринченко. Бесполезно было убеждать его, что я не разыскивал его специально, чтобы еще раз наказать за давнюю самоволку.

***

У штурманского электрика матроса Валерия Другова ситуация всё с той же любовью, да ещё похлеще. Он, по мягкости своего характера, не может разобраться с двумя девушками. Хотя одна из них ему нравится больше, он не может обидеть вторую. Не зная, как преломить эту ситуацию, Валера каждый раз, когда выходит в город, напивается «в стельку» и укладывается в самую большую лужу, какую только может найти.
Сердобольные гражданки извлекают его оттуда и относят к самому старшему морскому начальнику, высказывая ему пожелания лучше присматривать за матросами. Мальчик же может простудиться! Естественно, старший и, обычно, очень страшный морской начальник переправляет Валеру ко мне, многократно усилив претензии гражданок. А уж про те кары, которые я потом обрушиваю на честнейшего, добродушнейшего, старательнейшего, очень переживающего Валеру, и вспоминать не хочется.
А потом мы с Валерой рыдаем друг у друга на груди, потому что у него обнаружилась какая-то болезнь, не позволяющая ему остаться на сверхсрочную службу, и нам приходится расставаться навеки.

***

Я говорю обо всем этом в продолженном времени, потому что все это продолжалось непрерывно и бесконечно в первые годы моей офицерской службы. Это, как и вечные поломки материальной части, мои упущения в организации службы, мои ошибки в кораблевождении и, естественно, соответствующее вечное недовольство мною моих начальников, заполняло всю мою тогдашнюю флотскую жизнь.
Мне это не нравилось, и я решительно вывернул такую жизнь наизнанку.
Ведь суть моего отвратительнейшего, преступного поведения, например, в случае с Гринченко, если отбросить преувеличенное значение, которое мы придаем правилам, традициям, законам, уставам и инструкциям, была в моей некомпетентности и в моем офицерском снобизме. Я шагу не мог ступить без Гринченко, который утром должен был сделать приборку, затем поднять флаг на лодке, произвести проворачивание рулей и много чего еще сделать. Если бы я смог сделать всё это сам, то потратил бы меньше своего времени, меньше своих сил и нервов, чем заставляя Гринченко.
Инструкции написаны кровью. Но жизнь меняется. Надо менять и инструкции. И, наверное, лучше делать это с душой и головой, чем опять с кровью.
Используя свое служебное положение, я нагло вторгся в самое, теперь понимаю, святое, что было в жизни у Гринченко. Это же счастье, что и Гринченко, и его девушка оказались умнее меня и не обратили столь уж большого внимания на мои поступки, вопли и угрозы. Меньшее, что я должен был сделать – это не обращать внимания на самоволку Гринченко и дать ему возможность устроить свою жизнь. А по-хорошему, как старший товарищ (по должности и званию старший, а по возрасту мы с Гринченко были примерно одногодки), я должен был взять на себя выполнение служебных обязанностей Гринченко и помочь ему, чем только возможно.
Разве не глупо, что я должен укладывать в коечку взрослого человека?

***

Через два года я сам стал старшим штурманом. И сформулировал принцип отношения с подчиненными и начальниками, доведя его до нравственного и прочего совершенства: «Будь строг с начальниками и позволяй подчиненным вытворять с тобой, что только они не пожелают».
И это заработало!
Мои подчиненные с таким удовольствием и рвением выполняли свои обязанности, что у них и, соответственно, у меня всегда был не то что полный порядок, а просто блеск.
А начальники были вынуждены терпеть меня и мою с ними строгость, вынуждены были выполнять мои указания и устранять мои замечания к ним «точно и в срок», потому что ничего не могли поставить мне в вину. Они не просто получали от меня положенное. У меня же был блеск. И этот блеск озарял и их. А бывало, и спасал их.
Например. Механики нашей лодки упустили радиоактивную воду за борт. Разбиралась комиссия ЦК КПСС. Все были уверены, что командира снимут. Но когда зачитали акт проверки, а он начинался с описания состояния штурманской боевой части, то всем стало ясно, что командира лодки и всех его вышестоящих начальников не снимать, а награждать надо. За то, что они выпестовали таких красавцев и героев. БЧ-1 – лучшая на флоте, все в БЧ-1 – лучшие, все только на отлично. В результате, снизили всего лишь на год на одну ступень звание командиру БЧ-5.
В наше время всеобщего «вытанцовывания» перед начальниками всех мастей такой тип отношений начальников и подчиненных является, очевидно, единственно нравственным, единственно приемлемым. В будущем, когда мы, надеюсь, избавимся от дрожи в коленках перед «величием и великолепием» начальников, появятся нормальные человеческие отношения, без сегодняшнего маразматического почитания начальничества.
Мы значительно продвинулись в этом направлении, уже отвергнув раболепное преклонение перед князьками, дворянчиками и прочей сволочью «по крови». Но из темных углов постоянно лезет новая сволочь. Потому что всегда находятся любители попресмыкаться.
Обычно начальники сами искали и находили взаимопонимание со мной. А если и находился ретивый начальничек, для которого я дурак уже потому, что он начальник, то мне, не обремененному карьеризмом, ничего не стоило показать ему фигу не только в кармане.
И показывал. Но после пары таких случаев, как с Шумковым, желающие рычливым образом задеть меня испарились.
Правда, были некоторые исключения.
Так, некоторые наиболее упорные мои сослуживцы, пользуясь моим благорасположением, не теряли надежды сделать из меня «настоящего» офицера. Особенно много старался в этом отношении мой однокашник и дружок с училища Юрий Иванович Щека, служивший на соседнем экипаже.

***

Юра всегда выглядел очень важным, его с рождения все звали Иванычем. В училище его звали еще и Полковником. И Иваныч действительно был блестящим офицером,.
Про находчивость и везучесть Иваныча ходили легенды.
Как-то он попал в абсолютно безвыходную, абсолютно смертельную ситуацию. Командир БЧ-2, старый капитан 2 ранга, тронулся умом, обвешался пистолетами, пришел в центральный отсек лодки и открыл стрельбу.
Перед тем, как застрелить очередного подводника, он спрашивал его: «Ты хочешь жить?»
Если подводник говорил, что хочет, то этот командир БЧ-2 говорил: «А зря!». И убивал этого подводника. Если другой подводник говорил, что не хочет жить, то злокозненный командир БЧ-2 заявлял: «Правильно. Я тебе помогу». И расстреливал. Если кто-то пытался убежать или бросался на злодея, не дожидаясь вопроса, то командир БЧ-2 и стрелял без вопросов.
А бедный Иваныч слушал и наблюдал всё это, метался по штурманской рубке, не зная, что сказать, что предпринять?
Когда подошла очередь Иваныча выслушать сакральный вопрос, то он взял рулон карт под мышку и ответил:
– Да пошел ты! Спроси лучше сам себя. А мне некогда. Надо срочно отнести карты в корректуру.
И полез в рубочный люк. А обалдевший командир БЧ-2 прекратил стрельбу и пошел в тюрьму.

***

Иваныч и сам был весьма коварен. Я это знал, как никто другой, но, тем не менее, такой хороший и доверчивый, постоянно страдал от коварства Иваныча, всю жизнь был его любимой жертвой.
Вот однажды мы с ним поехали с отчетами в одно из управлений Северного флота. Были мы тогда уже старшими лейтенантами. В вестибюле управления Иваныч обнаружил, что у него не хватает одной звездочки на погоне. (Я до сих пор подозреваю, что он сам специально ее тогда снял.) И стал просить меня.
– Послушай. Ты же знаешь, как я радовался, когда стал старшим лейтенантом. А тебе все равно. Тебе бы только передать оценку прибавочной стоимости трудящимся. Дай мне свою звездочку, а сам походи пока лейтенантом.
Я снял две звездочки – стал лейтенантом, дал ему звездочку – он стал старшим лейтенантом.
В это время в вестибюль управления вошел адмирал.
Иваныч встал в строевую стойку, развернул плечи, вздернул голову – он был на полголовы ниже меня - и начал орать:
– Лейтена-н-т! Как стоите?! Что за выправка?! Что за форма?! Что за физиономия?!
И так далее.
Подловленный, я вытянулся перед Иванычем навытяжку, потому что адмирал обратил внимание на шум, подошел к нам разобраться, отчего это старший лейтенант приводит в порядок лейтенанта, и сначала очень удивился, а потом, впав в умиление, целую вечность, мне казалось, смотрел и слушал представление Иваныча.
Потом адмирал ушел, смахивая платочком набежавшую слезу, бормоча что-то про то, что осталось еще на флоте офицерство. Я содрал с Иваныча четыре звездочки и сделал себя капитан-лейтенантом, а его младшим лейтенантом. Но за целых полчаса в вестибюле не появилось ни одного адмирала, к моему разочарованию.
Я, отходчивый, остыл и простил коварного Иваныча. Даже стал смотреть на него с еще большим уважением. Потому что он был очень отважный. Ведь Иваныч шел на риск быть поколоченным мною, пытаясь сделать из меня «настоящего» офицера.

***

Спустя всего несколько месяцев после сцены в вестибюле, я должен был подменить Иваныча на судне, бродящем по Атлантическому океану. Поднявшись на борт судна и облобызавшись там с Иванычем, спросил его.
– В какую каюту ты посоветуешь мне здесь поселиться?
Шла пересменка, и кают, пока свободных, было завались.
– Бери мою, девятую. Чудесная каюта.
И я, столько страдавший от коварства Иваныча, снова поверил ему. Даже не заглянув в каюту, пошел к старпому и настоял, чтобы каюта Иваныча досталась мне. И неправильно понял круглые глаза старпома и его нежелание выделить мне именно эту каюту. Я счел, что он «зажимает» ее для своих личных целей, и, какой же я был глупец, даже высказал ему это.
Это был редчайший кошмар, а не каюта.
В то время, как во времена Колумба, отправляясь в дальнее плавание, устраивали на палубе огороды и загородки для скота, чтобы под рукой была зелень и свежее мясо, чтобы спастись от цинги.
И вот такая загородка для скота и располагалась как раз над моей каютой. В штормах этот скот не просто выл смертным воем, но и помирал, бывало, с непривычки. Все время над головой визг и топот. Из-под выгородки был сделан сток для скотских нечистот, выходивший за палубу над иллюминатором моей каюты. Закрыть иллюминатор в тропиках – задохнуться от жары и духоты. Не закрыть – задохнуться от скотских запахов, ведь кондиционеров в каютах тогда ещё не было.
Три месяца, чтобы хоть иногда прикорнуть, я выискивал в других каютах койку, оставшуюся без присмотра, подстерегая, когда ее хозяин уходил на вахту или еще куда. Три месяца я поминал Иваныча самыми нехорошими словами, какие только знал.
Старпом, естественно, поделился со всеми впечатлениями по поводу моей удивительной настойчивости в добывании именно этой каюты. И мне, кроме бытовых неудобств, приходилось делать вид, что я не замечаю недоумевающе-внимательные взгляды товарищей.
Но я никому не рассказал про Иваныча. Испортил, тем самым, ему всю малину. Лучше в таких случаях сносить подозрения в неадекватности, чем стать посмешищем для всего экипажа.
А Иваныч, как я потом увидел, даже и не скукожился, и не похудел, и не разнесся, и не перекосился, и цвет лица у него не нарушился. Вот, гусь! Друг, называется?! Сам мучался, так надо еще и другу такое подсунуть?!
Однажды, когда мы стояли в своей базе, Иваныч вошел в кают-компанию на ПКЗ необычайно радостным. Там столовались офицеры экипажа, в котором Иваныч был штурманом, и офицеры того экипажа, где штурманом был я.
– Чего сияешь? – спросил я Иваныча.
– Ты знаешь, что спросил про тебя Костик? – захлебываясь от восторга, начал рассказывать Иваныч. – «Товарищ старший лейтенант! Скажите, пожалуйста, а Жека – тоже штурман?»
Костик был курсантом, прибывшим к нам на практику. Все на лодках ходили в одной форме, и только Иваныча можно было всегда безошибочно идентифицировать, как офицера. У него это было написано на физиономии. Вот он и радовался. Но я, в свою очередь, порадовался, что ни Иванычу, ни еще кому-нибудь на нашей дивизии и в голову бы не пришло обвинить меня в панибратстве с подчиненными. Все знали, что для меня это нормальное братство.

***

Еще на нашем объединении появилось развлечение: натравливать на меня вновь прибывших начальников, не имеющих представления, чем это им грозит, и заключать пари на время, которое эти начальники продержатся.
До сих пор вспоминаю, как пристроил одного такого начальничка, прибывшего к нам из Москвы за адмиральским званием и сразу же прибежавшего покричать на меня, командовать женсоветом. Понимаю, что это жестоко. Лучше бы ему сразу утопиться. Но уж очень он мне не понравился.
Но до сих пор я со странной смесью ужаса и благоговения вспоминаю пехотных полковников из Инспекции Министерства Обороны, под проверку которой, в качестве врио (временно исполняющего обязанности) помощника командира, подсунул меня, свежеиспеченного капитан-лейтенанта, мой хитрюга командир. Подсунул, назначив меня этим врио за день до начала проверки.
Этот мой командир был не просто самым лихим из всех моих командиров лодок, а каким-то маньяком, стремившимся своими неожиданными вводными сделать нас заиками.
После изнурительной двухнедельной отработки возвращаемся из западной части Мотовского залива. Полярная светлая ночь, подходим к острову Кувшин. Командир и я стоим на мостике нашей лодки. Командир меня спрашивает.
– А ты смог бы пройти Западным проходом?
– Смог бы, – лениво отвечаю я, зная, что командир посмотрел недавно Лаврова в фильме «Командир корабля». Досадую про себя на командира, что он пристает со всякими глупостями. Я, вообще-то, имел в виду, что если дать подготовиться пару часиков, то я смог бы провести лодку этим проходом. Наверняка. Западный проход считался несудоходным, но пройти, в принципе, там можно было.
И вдруг слышу.
– Право на борт! Штурман! Курс на Западный проход?
Не кричать же мне, хоть и очень хочется: «Не смог бы! Не смог бы!»
Бегом к пеленгатору.
Прошли, конечно, раз я теперь пишу про это. Но пару недель я потом просыпался в холодном поту. Мне снился тот ужас, в котором я побывал, пока не нашел решение на проход: прижаться поближе к Кувшину.
Или вот еще. Наша подводная лодка идет с приличной скоростью и на приличной глубине над бездной – посредине Атлантического океана. Пообедали. Все моряки стараются после обеда немного поспать – вдруг ночью нападет враг, а они готовы – и наевшиеся, и выспавшиеся.
Но мы, в центральном отсеке лодки, на вахте, и нам спать нельзя. С другой стороны, ничто не обязывает нас и суетиться после обеда. Кроме исключительных случаев, на это время не назначают работ, занятий, тренировок. Поэтому в центральном нет даже обычного трепа. Тишина. Сплошная. Звук работающих механизмов и шелест воды за бортом – не в счет. К этому привыкли и не слышат.
Командир снимается со своего «насеста» на перископной площадке, проходит ко мне в рубку, бросает взгляд на «зайчик», отмечающий наше место на карте прокладочного стола. Потом подходит и наклоняется к боцману, сидящему на рулях, что-то говорит ему и возвращается на свой любимый «насест». Все в отсеке подозрительно пронаблюдали за маневрами командира и снова успокоились.
Через десять минут лодка начинает резко заваливаться на нос. Проходит доклад боцмана:
– Заклинка горизонтальных рулей: 25 градусов на погружение!
И беспрерывные доклады со всех постов об увеличивающемся дифференте и увеличивающейся глубине погружения лодки.
Все в отсеке, хватаясь за что попало, пытаются удержаться вертикально, все укоризненно, как минимум, смотрят на командира: «Ну гад, так вот для чего он подходил к боцману!» Все ждут команд – раз командир в отсеке, то он и должен командовать.
А командир молчит и смотрит куда-то в сторону.
Вахтенный офицер в самый последний момент решает командовать сам. Не погибать же!
– Обе турбины! Реверс! Пузырь в нос! Перейти на аварийное управление рулями!
Не на предельных, а на запредельных глубине и дифференте, лодка останавливается, затем, немного подумав, начинает всплывать и выравниваться. Мне кажется, что лодка всплыла только потому, что услышала мои невысказанные вслух уговоры: «Ну, давай. Всплывай, голубушка». Командир молчит, даже не оценивает действия экипажа. Лодка возвращается в исходное и идет дальше.
Но ни у кого из нас уже нет желания подремать – все лихорадочно пытаются вспомнить: все ли дела завершили в этой жизни? А вахтенный офицер уже не две недели, а даже и на пенсии будет клацать зубами во сне и просыпаться с криком.

***

Вот и здесь, с инспекцией. Ну, хоть бы у меня была неделя на подготовку к ней. А так, что я мог сделать за ночь? Провести приборку и обновить бирки на шнурках? Вопросы кормежки, одежки, помывки и стирки уже было не поправить.
Но я представился инспекции, как полноценный помощник, всем своим видом показывая, что мне, якобы, до чертиков надоело тянуть эту лямку. Думал, раз полковники пехотные, то ничего не смыслят в морской службе. Не понимал элементарное: что на море, что в кавалерии – везде бойцы должны нормально питаться, одеваться, мыться и т. п.
Как же эти полковники меня, такого самоуверенного, высекли и устыдили! И как научили!
Сначала они проверили документацию, полноту и хранение запасов, организацию вещевого снабжения, питания, бытовые условия и прочее. Все по делу, без малейшего намека на придирки. Но замечаний была масса. Трое суток я ходил по лодке за полковниками, красный от стыда до самых пяток, записывая замечания и стараясь тут же их устранить.
Потом мне приказали построить экипаж по форме 6. Это полная зимняя экипировка, уши у шапок-ушанок опущены и подвязаны. Осмотрели, выдали мне очередные замечания, отпустили половину экипажа. Оставшуюся половину осмотрели без шинелей и шапок, снова выдали замечания, снова ополовинили.
Когда дошли до осмотра личного состава без ботинок, и я увидел, в каких носках ходят мои матросы – меня замутило. Когда очередная половина матросов сняла носки, я почти отключился. Когда осматривали последнюю «половину», состоящую из трех матросов, полностью голых, я уже был, практически, без сознания.
А полковники мне выговаривали, дословно: «Матросы – это же твои дети. И как же можно так о них не заботиться?!» И тыкали меня носом в матросские промежности.
Потом очнулся и осознал, что сижу за столом в кают-компании, полковники отпаивают меня чайком и говорят: «Ничего, потянешь. У других еще хуже. Мы никогда и никому не выставляли положительную оценку с первого раза, а тебе ставим твердую тройку». Каково это было слышать объемнику, уверовавшему, что он все знает, все умеет и все делает на сверхотлично?
Тогда этот командир, увидев, что я вроде бы остался после полковников в живых сразу же назначил меня врио старпома.
Нет, у нас был старпом, был и помощник командира. Но ни один старпом не выдерживал у нашего командира больше года. Потом их выносили вперед ногами. Последний старпом пробыл у нас старпомом 8 месяцев, после чего у него вырезали почку. Ходили слухи, что старпом дал взятку врачам, чтобы ему вырезали что-нибудь. Я в это не верил, но призадумался, когда увидел, каким помолодевшим, поправившимся и веселым пришел комиссовываться старпом после госпиталя. Еще бы, так легко отделался.
Ну а помощник, узнав, что его собираются повысить в старпомы, просто сбежал с лодки. И ведь жив до сих пор. Сегодня он стал крупным, килограмм под сто, бизнесменом.

***

Должность старшего помощника командира корабля, бесспорно, самая тяжелая на флоте. Старпом организует на корабле всё и всех и отвечает за всё.
Беда в том, что кроме обычной организации боевой подготовки и службы, на старпома сваливается отражение указаний многочисленных отделов и управлений самых разных уровней: флотских, армейских, научно-исследовательских, правительственных и прочих вышестоящих организаций.
Как только где-нибудь случается что-то ужасное, сверху на старпома сразу же сыплются указания с перечнями мероприятий, которые старпом должен выполнить, чтобы случившееся не повторилось впредь.
Я пытался найти начало этой традиции, но не нашел – потерялось в глубине веков. Зато нашел массу необычных указаний.
Например. Когда Буденный, бегая в атаки на немецко-фашистских захватчиков в первых рядах вместе с бойцами, был ранен в ногу под Ростовом, второй раз за ту войну, Сталин, от третьего раза подальше, направил Семена Михайловича во главе группы наших войск в Иран. Англичане заняли южную часть Ирана, а мы – северную. Шахиня Реза Пехлеви, естественно, устроила по этому случаю бал для наших офицеров и на первый вальс пригласила Семена Михайловича. А Семен Михайлович вальс танцевать не умел и отказал шахине. И хоть он оправдывался ранением, шахиня разгневалась, а офицеры иранской армии, которые были на балу, разозлились. Наши войска чуть было не выбросили из Ирана.
И вот, в разгар тяжелейшей войны, в войска поступило указание: офицерам учиться танцевать.

***

Я подсчитал, что для того чтобы старпому выполнить все указания, ему необходима тысяча рабочих часов в день.
Выполнить все было нельзя, но можно было сделать самые главные отметки о выполнении. Это не было таким уж очковтирательством, это давало возможность экипажу выполнить всё на самом деле, но не опасаться бюрократических придирок проверяющих. Этим я, в основном, и занимался, когда служил старпомом.
Все было бы нормально и тогда, когда я в первый раз занял эту должность. Но мне досаждал командир, ничего не делавший, а только ходивший за мной ворчливым хвостиком. Ясно, что я, как бы ни старался, мог выполнить только 1% назначенной мне кем-то работы и у командира хватало возможностей ткнуть меня носом во что-то мною не выполненное.
Вот, например, как-то стоим мы в базе. Идет большая субботняя приборка, а я, по моему плану выполнения указаний, занимаюсь записями о проведении учений с аварийными командами. При расследовании одной из аварий выяснилось, что она имела тяжелый характер из-за плохой подготовки аварийной партии. И пришло указание: старпомам ежедневно проводить дополнительные двухчасовые учения с каждой аварийной партией. У нас десять отсеков, в каждом – по отсечной аварийной партии, и есть еще две корабельных аварийных партии. В итоге, согласно этой инструкции, я сутки напролет только и должен делать, что проводить дополнительные учения. Все, что я могу – это делать липовые записи об их проведении. На же деле такие учения я проводил ежемесячно. Ежедневно аварийными партиями занимались командир БЧ-5, командир дивизиона живучести, командиры отсеков. И время для записей об отработке аварийных партий у меня отведено на субботнюю большую приборку. Всю приборку, не разгибаясь, за столиком вахтенного механика в центральном отсеке, я пишу в отсечных папках вводные, которые я, якобы, давал аварийным партиям на учениях на этой неделе.
А командир сидит на своем «насесте», палец о палец не ударит, и видно, как все больше наливается гневом: «Старпом не руководит приборкой, а что-то там пишет! Писатель! Ну, я ему покажу!»
Подошло время, и я по «Каштану» даю команду.
– Окончить большую приборку. Приготовиться к обеду.
Командир взрывается своей командой.
– Отставить! Командирам боевых частей, командирам дивизионов, начальникам служб и командирам отсеков прибыть в центральный!
Когда все они прибывают, командир, с ехидным видом, приказывает мне произвести разбор приборки и подвести ее итоги. Думает, что подловил меня.
Конечно же, я знаю лодку, знаю своих товарищей. И мне не составило труда дать первое место акустикам, второе – командиру первого отсека лейтенанту Гницевичу, отметив, что в этот раз он привел в порядок палубу отсека, но надо постараться навести такой же блеск и в трюме. А последнее место присуждаю девятому отсеку, за неубранные потёки под сальником правой линии вала и потёки масла на масляной цистерне. Все командиры и начальники, включая капитанов вторых и третьих рангов, спокойно принимают мой вердикт об итогах приборки и о возвышении лейтенанта Гницевича. Знают, что всё так и есть, потому что штурмана не врут. Гницевич зарделся от удовольствия.
Всё приняли все, кроме командира лодки. Он, всю приборку просидевший рядом со мной, видевший, что я ни разу не встал из-за стола и не ходил по отсекам, уверен, что я все это придумал, чтобы ускользнуть от его гнева. И командир решает открыть глаза экипажу на то, какой я гнусный обманщик. Все командиры и начальники идут в рубку акустиков – блеск. В первый отсек – все так, как я рассказал. В девятом – все потёки на месте. У командира глаза, обычно хитрые и щёлочками, делаются простыми и круглыми.
Иду с ним в его каюту и ставлю условие: или он уходит с корабля и не показывается, а на выход в море я его вызову, или я занимаюсь только штурманией. Зачем мне над душой контролер? Зачем мне тратить время, которого у меня так не хватает, на борьбу с командиром?
Командир уходить не хочет, говорит, что у него есть некие обязанности на корабле, которые может выполнить только он. Начинаем разбираться и выясняется, что в базе старпом делает всё, а командир только «сидит в президиуме». Командир, еще немного подёргавшись, соглашается уйти.

***

Работа за помощника, старпома, командира показала мне ценность моей штурманской специальности.
Каждый военный штурман делает в своей жизни выбор между строевой службой и службой по специальности. Сделать это в наше карьеристское время всегда бывает непросто. Я же никогда не усомнился в правильности своего выбора, оставшись служить штурманом. Хотя получки, звания и карьерное продвижение там были гораздо меньше, чем если бы я выбрал службу по командной линии.
Мне больше нравилось быть в штурманах, потому что там я мог больше шевелить мозгами, больше заниматься первооткрывательством. Когда же я был помощником, старпомом, командиром лодки, то больше напрягал горло, потому что постоянно надо было кем-то командовать. В постоянных разборках и скандалах, конечно же, много открытий не сделаешь.
Вместе с тем, как бы ни были важны мои отношения с начальниками и подчиненными, не они были тогда первостепенными, потому что в то время на атомном подводном флоте присутствовала довольно сильная необходимость в первооткрывательстве. Эти отношения были тогда важны, в основном, с точки зрения влияния на главное: на освоение атомного подводного флота, являющееся необходимой и закономерной ступенью на пути развития человечества.
Любая крупица опыта развития человечества бесценна. А тот наш опыт – особенно важен. Ведь каждый человек, если он хочет зажить нормально сам и помочь выжить человечеству, должен жить так, как жили мы: постоянно выходя на передовые рубежи развития человечества и открывая дверь в неизведанное.
Поэтому первое дело было в обстановке новизны, в которую я попал. Атомный подводный флот только становился на ноги. Было еще не совсем ясным его и наше будущее – попробуй посидеть на ядерном реакторе после Хиросимы. Тем более что у нас появились, было такое, и свои Хиросимы. Многие мои друзья ушли из жизни, переоблучившись.
Главное, нужно было освоить это новое. И я иногда мог попрыгать козликом или подергать за усы начальников, но меня воспринимали (как и я воспринимал окружающих) по степени моей надежности в освоении лодки. Всё, в том числе и взаимоотношения, было направлено на это освоение.
Я уверен, что налаживание нормальной жизни человечества, спасение человечества, кроется в создании именно такой обстановки новизны, освоения нового во всем, всегда и везде. Научимся мы этому – заживем!
И мне совершенно непонятна система партийного единоначалия, как и любого другого единоначалия. Потому что в самой ответственной ситуации службы на крейсерской атомной ракетной подводной лодке я не был начальником, не был подчиненным, а был членом коллектива. И именно благодаря этому у меня (у нас!) всегда все получалось, благодаря этому я был счастлив.
Был счастлив и потому, что был свободной личностью. Как каждый человек, я был где-то и в чем-то оригинален, имел возможность развивать эту оригинальность на пользу себе и на пользу дела. Мои начальники, точно так же как и я, были свободны в выборе своего собственного стиля.
Был, например, у нас, когда я начинал свою офицерскую службу у Шарова, старший помощник командира капитан 2 ранга Мурашко Виктор Карпович, или Карпыч, как его за глаза называли в экипаже. Зануда ужаснейший. Откопает какой-то недостаток – и пилит, пилит. Всегда озабочен, всегда недоволен, всегда спешит добиться большего. Но все понимали, что пилит он только по делу, потому что переживает за дело, за экипаж. Все готовы были идти за Карпычем в огонь и в воду.
Командир лодки Шаров никогда никого не наказывал, не упускал возможности каждому выказать свое расположение или собрать весь экипаж за одним столом в праздник. Когда мы стояли вне своей базы в какой-нибудь праздник и к нам прилетала жена Шарова, она немедленно брала бразды управления праздником в свои руки. И у каждого матроса, у каждого офицера было ощущение, будто побывал дома. Это разительно отличало наш экипаж от многих других, где было восстановлено правило царского флота: «Матросов и собак в кают-компанию не пущать!»
Если Шаров выявлял в экипаже какой-либо появившийся намек на «ржавчину», то ни на кого не набрасывался, а напускал на это дело Карпыча, и Карпыч задраивал этот намек до блеска.
Но любили в экипаже больше Карпыча, чем Шарова!
На Шарова можно было положиться. Он всегда все верно просчитывал. И мы гордились своим командиром. Но больше верили в Карпыча.
Со стороны же могло показаться, что Шаров – отец родной для экипажа (и это так и было), а Карпыч – зверь зверем.
Это однажды даже пытались подтвердить научно.
Нас всегда изучала наука. То и дело приезжал какой-нибудь яйцеголовый тип в очках, чтобы что-нибудь на нас испытать. Бывало, что и шоколадки. Создавались группы, где один испытуемый съедал одну шоколадку в день, второй – две, третий – три и так далее. Тесты, графики, таблицы. Потом такой тип уезжал, обещая завалить нас шоколадным довольствием. Меня, как я ни рвался, в такие испытатели ни разу не приняли. Кто-то и работать должен, – говорили мне мои начальники. Но почему этим кем-то всегда был я?
Однажды таким же образом наш экипаж три месяца изучал психолог из Москвы. Писал какую-то диссертацию. Потом этот психолог, решив, что что-то должен нам, собрал экипаж, без Карпыча и Шарова. И начал рассказывать, что нам надо спокойнее относиться к Карпычу, который постоянно шумит, ведь это ему положено по должности.
Надо было видеть растерянное лицо психолога, когда мы стали дружно хохотать над его наблюдениями и выводами. Он, видите ли, решил, что экипаж недолюбливает Карпыча. Он ничего не понял во внутриэкипажных взаимоотношениях.
Наблюдая внешние проявления, психолог не уловил сути, не понял душевности Карпыча и нашей тяги к душевности. У нас не было раздвоения между долгом и человечностью. Но, в отличие от психолога, мы различали внешние проявления поведенческого стиля и мотивацию, отличали стиль от сути, различали духовность и душевность.
Духовность (сознательность) – это важнейший фактор развития человека и человечества, и мы, несомненно, были весьма одухотворены (сознательны). Но, все-таки, духовность – это просчитанная система идей, которая может давать сбои.
Душевность (человечность) – это не просто более близкая человеку, чем духовность, категория. Это самая важная человеческая черта, человеческая характеристика, более выражающая суть человека, человечества и человечности, чем даже разум и разумность. Духовность без душевности – это аморальщина, это самое худшее, что может постичь человека. Именно из душевности вышло все самое величайшее человеческое. Мы не всегда видим истоки этого величайшего.

***

Подозреваю, что душевность присуща не только человеку, но и всему живому. У меня случилась, например, полная драматического накала взаимная влюбленность с птицей галкой.
Однажды я шел в своем военном городке вечером со службы на свою холостяцкую квартиру. Вдруг ко мне подбежала девчонка лет десяти.
– Дядя! Там мальчики кормят кошку птичкой.
И стала тащить меня куда-то за рукав.
Действительно. Один мальчишка подталкивал довольно крупную галку к кошке, а второй толкал кошку на галку. И кошка, и галка были в ужасе от происходящего.
Я забрал галку у мальчишек и попытался отдать ее девчонке. Но та отказалась наотрез:
– Мама не разрешает.
Пришлось забрать галку себе. Вылечил ее сломанное крыло, приручил. Через неделю она стала улетать и всегда возвращаться в открытую форточку. Стала говорить несколько слов. Стала развязывать мне шнурки на ботинках. Стала бросаться ко мне, когда я приходил домой, с такой радостью, как не бросается навстречу хозяину ни одна собака. И, вообще, почти сразу она стала покровительствовать мне и командовать мной.
Вас никогда не кормила любимая вами и любящая вас галка, пытаясь затолкать клювом кусочек сыра в ваше ухо?
Как все птицы, моя галка считала, что рот человека – это его ухо. Обиды, крики, драки. Но здесь только со стороны галки. Я понимал, что значило для нее поделиться сыром, и только уворачивался.
Зато как обижался я, когда находил в укромных уголках чайные ложки? Я ее считал душевным другом, а она, оказывается, ворюга?!
Уверяю вас, что такая любовь бывает почище иной человеческой.

***

И когда меня посылал на верную смерть Карпыч, я шел туда спокойно. Я знал, что так было надо, что Карпыч, если бы мог, сам побежал бы на смерть за меня, ничего не просчитывая. Я знал, что душевность Карпыча гораздо больше значит для моей жизни, чем расчетливость чрезвычайно одухотворенного Шарова.
Между прочим, иногда мне казалось, что Шаров знает о большей привязанности экипажа к Карпычу, чем к нему, и отчаянно завидует Карпычу.
Или был у меня другой начальник, заместитель командира по политчасти капитан 2 ранга Корепанов Юрий Терентьевич. Половину своей получки он отдавал на покупку спортивного инвентаря, музыкальных инструментов для команды. Вся жизнь – в обнимку с командой. Никогда никем не командовал. Всегда всем верил на слово, даже самому закоренелому преступнику, и шел в этой вере до любого конца. Не только мгновенно откликался на любую просьбу о помощи и обязательно добивался положительного результата, но и сам лез во все дыры, ликвидируя их. Конечно, я чрезвычайно гордился, что знал Корепанова и был с ним дружен.
Уникальнейшим человеком был мой прямой начальник по специальности флагманский штурман дивизии капитан 2 ранга Кузнецов Михаил Владимирович. Блокадник, потом соловецкий юнга, воевавший на катерах и тральщиках. Если он сказал, что что-то надо делать так, и показал, как именно, то не стоило пытаться это переиначивать.
Интуиция у него была необыкновенная. Однажды, когда мы были в море, Кузнецов вдруг начал охать, стонать. Он почувствовал, что что-то нехорошее произошло с его женой. И как его ни успокаивали, до прихода в базу он места себе не мог найти. Оказывается, в тот самый момент, когда Кузнецов занедужил, за тысячу миль от нас его жена, работавшая шофером на военторговском грузовике, попала в страшную аварию на горной дороге и чудом выжила. Сам бы не видел страдающего Кузнецова, никогда бы в такое не поверил.
Следующий мой начальник по специальности, флагманский штурман флотилии капитан 1 ранга Бурсевич Александр Петрович был рафинированным интеллигентом. Умница редчайший. И редкий красавец – этакий светский лев. Бурсевич был душой коллектива штурманов флотилии, внося в наш профессионализм научность, в отличие от практика Кузнецова. Бурсевич своим авторитетом отсекал нас от всяческих дурацких посягательств со стороны некоторых флотских начальничков. И здесь он мог быть очень резким. Беседуя в моем присутствии с флагманским штурманом флота адмиралом Д. Э. Эрдманом, довольно туповатым «князем из грязи», интеллигент Бурсевич не называл его иначе, как «козлом». Бурсевич, которого я почитал беспредельно, очень укрепил меня в моем негативном отношении к начальничеству.
Я знаю, что человечество никогда не примирится с карьеристским делением на начальников и подчиненных и найдет способ покончить с этим идиотизмом. Знаю, потому что неоднократно и подолгу сам жил в обстановке, когда начальничество становилось малозначительным в сравнении с коллективизмом.
Бурсевич и Кузнецов не могли быть постоянными наседками над нами. Мы уходили на месяцы, а то и на годы далеко от них. И было понятно, что самое важное и для Бурсевича, и для Кузнецова и, конечно, для нас – наша самостоятельность и наша самодеятельность. Бывало, профан Эрдман, живший по принципу: «говорить, но так, чтобы ни да, ни нет не сказать», вдруг начинал на обязательных проверках перед выходом в море подрывать тяжкий труд Бурсевича по укреплению нашего духа. Сомневался он, видите ли, в нас – просто так, на всякий случай (если что стрясется, то он, оказывается, предупреждал). Нет, чтобы обоснованно не подписать разрешение на выход. Такого ни разу не было сделано Эрдманом. Но и ни разу он не удержался от голословных подозрений в нашей неготовности к походу, оставляя после себя нехороший осадок. Бурсевич, конечно же, не мог этого так просто оставить.
Понятно, что при этом Бурсевич жертвовал ради нас, ради нашей комфортности, своей карьерой. Он ведь так и не продвинулся дальше флагманского штурмана флотилии, хотя более мощного флагманского штурмана я не встречал. И, кроме этого, ставил на кон очень многое. Ведь случись что с нами или у нас, Эрдман достал бы Бурсевича по полной программе.
Имея перед собой такое разнообразие стилей флотской жизни, я просто обязан был тоже выработать для себя что-то столь же необыкновенное.
И выработал, но не столько из-за следования в кильватере у своих любимых начальников, сколько из-за одной курносой девчонки.

***

Да, на службе у меня был блеск. Но оставалась одна очень большая проблема вне службы.
Моряки срочной службы законодательно, по уставу, имели право на увольнение три раза в неделю: в среду, в субботу и в воскресенье. Но ведь моряки месяцами не сходили на берег из-за выходов в море. Конечно, когда корабль приходил в какой-либо порт, они должны были иметь возможность сходить на берег, какой бы день ни был. Поэтому у нас было принято водить моряков в дни, когда нет общепринятых увольнений, в так называемые культпоходы. И я почему-то водил моряков срочной службы нашего корабля в такие культпоходы гораздо чаще других наших офицеров. Скорее всего, из-за моего ангельского характера вкупе с громадными кулаками.
Водил, получалось, как несамостоятельных несмышленышей.
Не доверяли у нас личному составу срочной службы, прикрываясь вполне разумным, на первый взгляд, желанием избежать досадных мелких правонарушений , совершаемых моряками на берегу. Ведь и на самом деле, выпусти матроса в увольнение в четверг или пятницу без сопровождения офицера – и это приведет как минимум к разбирательству высокими начальниками факта схода моряков срочной службы на берег в увольнение в неположенное время. Ведь на берегу моряков поджидали патрули, которым надо было тоже жить. И даже в советское время многие считали, что жить проще всего за чужой счет.
И я смиренно водил матросов в такие культпоходы почти каждый день стоянок. Художников в изостудии, певцов на спевки. Чаще всего водил спортсменов на тренировки и всех желающих на танцы и прочие развлечения.
И вот, одной зимой, мы стояли в порту большого северного города и я почти каждый вечер водил матросов на каток, залитый на городском стадионе.
На катке царствовала весьма привлекательная девчонка. Этакая королева бала. Всегда в центре внимания, всегда в центре событий, всегда окруженная толпой поклонников. И, конечно, мои матросы носились по катку, словно привязанные к этой девице шкертиками.
Я же с независимым видом то нарезал круги вокруг катка, то усердно отрабатывал в сторонке какой-нибудь «пистолетик». Но хоть я и пытался не показывать свей заинтересованности в той девчушке, мой взгляд был постоянно прикован к ней, из-за чего потом ужасно болела шея.
Всё там всегда было весело и пристойно. Разве что местные ребята, оттесняемые матросами от девчонки, были явно недовольны «похищением Европы». Но каких-либо инцидентов и быть не могло. Ребятишки портового города не смогли бы поднять руку на тех, чьей судьбой бредили сами.
В десять часов вечера каток закрывался, и мы снимали ботинки с коньками на трибунах стадиона. Обычно, девчонка ставила перед каким-нибудь нашим матросом ногу, точь-в-точь как Катя Татаринова перед Саней Григорьевым в кинофильме «Два капитана», и осчастливленный расшнуровывал ей ботинки.
Матросы с шутками и смехом провожали девчонку домой. Потом в молчаливой мечтательности возвращались на корабль. Я, печальный и гордый, тащился за ними.
Но однажды и мне привалило. Девчонка, ни с того ни с сего, поставила вдруг ногу передо мной. Расшнуровывай, дескать.
А я отказался. Испугался подшучиваний надо мной на корабле.
Девчонка презрительно порассматривала меня и ушла домой с местными ребятами. Наше же возвращение было схоже с похоронной процессией. Я шел впереди толпы несчастнейших матросов и выслушивал в спину весьма неприязненные высказывания. Злобное шипенье, типа: «Индюк! Барин! Расшнуровал бы, глядишь, не переломился».
Душа моя раздиралась жгучей горечью. Я бы побежал за той девушкой, чтобы всё объяснить и выяснить, не будь я «привязан» к матросам. Ну почему я должен водить их за ручку? Почему ни я, ни матросы не можем освободиться друг от друга в своей сокровенной личной жизни, почему доводим личные проблемы до абсурда?
В море мы вверяем друг другу свои жизни, а то и гораздо больше, чем жизни. А здесь, на берегу, получается, что я не доверяю им в сущей ерунде, в возможном гневе на меня начальников, если матрос принесет замечание. Да, благоволение начальников что-то значило для карьеристов. Но мне-то на такое благоволение было начхать!
Ведь не только у меня, офицера, мои взрослые матросы были поставлены в положение недееспособных. Советская власть, как и любая другая власть, ставила в такое положение всё население. Население трудилось, советское управление печатало по результатам труда населения денежки и скрывало их.
Уравняв обобществление собственности с построением коммунизма, мы стали постоянно пренебрегать основополагающими принципами коммунистической идеологии, вплоть до пренебрежения использованием принципа движущей силы масс. Как прижмет, так «Сестры и братья!», как отпустит – так массы и потерпеть могут. Считалось, что главное – построение коммунизма, оно покроет «отдельные недостатки». Но принципами, правдой жизни, пренебрегать нельзя. Такое пренебрежение не позволяет задействовать движущую силу масс в том, что действительно важно, в передаче оценки труда (оценки прибавочной стоимости) трудящимся. Поэтому главное не получалось и не могло получиться, поэтому над нами висела постоянная угроза, что «отдельные недостатки» превысят критическую массу. Что, в конце концов, и произошло.
Больше я не водил матросов за ручку на берег по их личным делам. Любые попытки осудить мое поведение или поведение моих матросов в этом вопросе жестко пресекались мной в зародыше, без какого-либо стеснения в выборе слов или средств. Служба поставлена, а остальное – личное дело каждого.
Каждого своего матроса я инструктировал: «Вот твоя койка, можешь спать, когда хочешь и сколько хочешь, только не забудь сказать вахтенному или дневальному, что спишь с моего разрешения, чтобы тебя не беспокоили. Вот твое заведование, учись сам, как его обслуживать, и я тебя научу, если захочешь. Если чего не сделаешь – не волнуйся, я сам увижу и доделаю. Вот тебе пачка увольнительных записок, заполненных на тебя и подписанных мною. Впиши, когда понадобится, дату и ходи куда хочешь и когда хочешь. Только запишись у вахтенного или дневального, чтобы я смог быть в курсе, если что. Если захочешь повидать маму – скажи. Дам отпускной. Только думай иногда, что ты в ответе здесь и за маму, и за Родину. Старайся соображать, что к чему».
Бывало, не верит. Уляжется среди рабочего дня. Ну, полежит, помается. Это же пытка для молодого организма – валяться в койке в неурочное, непривычное для него время. Я в сторонке давлюсь от смеха.
Еще в училище, когда нас отправляли в гарнизонный караул или на какие-либо авральные работы, тот самый мой дружок Юра Щека, который коварный Иваныч, часто удалялся в санчасть. Юра был в хороших отношениях с нашим терапевтом Марией Владимировной. Когда же мы, усталые, возвращались, приходил и Юра, и рассказывал, как он, в отличие от нас, вахлаков, хорошо провел время.
И я пошел в санчасть.
– Марья Владимировна! Положите меня, пожалуйста, денька на три в санчасть. А то я не болею и, похоже, не заболею. А тут Юра хвастается. А мне завидно. Хочу посмотреть, отчего здесь у вас для него как медом намазано.
– Конечно, Женечка, ложись, отдохни, – Мария Владимировна относилась к нам, курсантам, как к своим родным детям, и всегда называла нас ласкательно. – Я уж и удивляться начала. С Юрочкой дружишь, а к нам не просишься.
Мне хватило одного дня, чтобы взвыть волком. Я отлежал бока, а за окнами санчасти звенела жизнь. Без меня.
Побежал к Марии Владимировне.
– Марья Владимировна! Миленькая! Выпустите меня отсюда.
Но Мария Владимировна оказалась еще и жестокой хитрюгой, как и каждый нормальный военврач. Да и скучно было ей, как и всем нашим врачам, сидеть в пустой санчасти, дожидаясь Юрочку.
– Нет уж. Давай, как договорились. Будем считать, что ты уже выздоровел. Осталось закрепить это физиотерапией. Поступаешь в распоряжение старшей медсестры. Она уже и санитарок на два дня отправила в отгулы.
Так что я еще с училища знал, какие мучения испытывает такой «экспериментатор», валяясь в койке.

***

Тут, главное, надо приглядывать за матросом, чтобы не переработал.
Вот, не доглядел однажды за Володей Рудницким. Лежит день, второй. Подхожу к нему. Говорит, что всё в порядке, отдохнуть захотелось.
Спрашиваю, не у него, а у других
– Не случилось ли чего?
– Нет, – говорят, – ест нормально.
На третий день позвал врача. Ну не может здоровый парень и на спор столько пролежать! А Володя, оказывается, астму скрыл, когда его призывали из Одессы. А тут перенапрягся, днем работая секретарем комсомольской организации лодки, а по ночам приводя в порядок свое заведование, – астма и обострилась. Его надо комиссовывать, а он просит дать ему дослужить. Девушки, видите ли, перестанут обращать на него внимание, если узнают, что комиссован. Решат, что он пройдоха, а вовсе не герой.
И ведь добился своего, дослужил.
И мог ли я, офицер, быть начальником матроса Рудницкого? Скорее, начальником у меня был он. Он был суперспециалистом, и уже я многому учился у него. Одно удовольствие было смотреть, как работает Володя. А нравственность, духовность, душевность были у него на уровне святости. Один-единственный раз я дал Володе повод нахмуриться в мою сторону – и переживаю до сих пор. Но я же тоже был гордый и не очень хотел объясняться и оправдываться.
Но вот какой интересный парадокс получается. Раз Володя у меня был начальником, то я, в силу негативного отношения к начальничеству и чтобы остаться самим собой, должен был подкладывать ему изредка если не «свинью», то хотя бы «поросенка»?
И ведь подкладывал! Пусть и не совсем осознанно.
Например. Меняю перископ на лодке и никак не могу состыковать погоду, плавкран, выдергивающий перископ, и транспортное судно для перевозки выдернутого перископа на завод, из-за различной их подчиненности. Плавкран, кажется, вообще никому не подчиняется. Чуть задует – и плавкрану, оказывается, выдергивать перископ нельзя. А когда у нас, на Севере, не дует?
Получается, что лучше всего будет, если выдернутый перископ полежит на палубе плавкрана, пока не подойдет транспортное судно. Если положить перископ на берегу, то, когда подойдет это судно (тоже, по-моему, никому не подчиняющееся), плавкран может оказаться недоступным для погрузки перископа с берега на судно.
Но капитан плавкрана и выглядит крайне раздраженным, и ведет себя склочно: требует, чтобы я немедленно убрал перископ, который наконец-то выдернули, с палубы плавкрана.
– Чего тебе надо? – спрашиваю у него.
– Того, чего мне надо, у тебя нет.
– Ну, а все-таки: чего тебе надо, чего у меня нет?
– Да повариха у нас ушла на две недели на курсы повышения квалификации, а никто вместо нее готовить не хочет. У нас же профсоюз. Не заставишь, – открывает причину своего раздражения капитан.
– Будет тебе повариха.
И бегом к Володе. А Володя в крик.
– Меня, такого боевого, который пришел на флот погибнуть, может, но не посрамить, – и в поварихи?! Да меня засмеют! Я и готовить не умею. Я никогда не варил.
– Владимир Эдуардович! Вы же понимаете, что положение безвыходное. И потом, если Вы не варили, как Вы сами, заметьте, изволили выразиться, то откуда Вы знаете, что не умеете? Я уверен, у Вас все получится.
Подчиненный должен знать слабости начальников и уметь их использовать. И Володя, обожавший любой намек на изящную словесность, пошел в поварихи, думая по дороге: правильно ли он выразился, что «не варил»?
Через две недели перегрузили и отправили перископ, вернулась повариха. Пошел забирать Володю, а команда плавкрана мне его не отдает. Размахивая кулаками и гаечными ключами, они вопили в тридцать глоток, что пойдут на смертоубийство, но не отдадут Володю, без которого жизнь их будет им не в жизнь. А Володя смотрел на меня, ошеломленного и перепуганного, из-за их спин, и злорадно ухмылялся. Дескать, теперь ты понял, каким сокровищем разбрасываешься? И ведь пальцем не пошевелил, начальничек, чтобы выручить меня. Еле отбился сам и отбил его.
Капитан плавкрана, оказывается, приторговывал продуктами через прибрежные магазины, а Володя нарушил инструкции капитана по утаиванию части продуктов и закладывал в котел все, что положено. Неудивительно, что команда плавкрана впала в отчаяние, потеряв кормильца.
Конечно же, такие отношения с подчиненными, которые, одновременно, были у меня начальниками, такой коллективизм, такая служба была счастьем, была в удовольствие, и уж никак не в тягость. И понятно, что если бы надо было закрыть какой-нибудь дот своим телом, то я бы постарался быть там раньше Володи.

***

И всё они старались делать сами. Я их никогда ни к чему не принуждал. Никакой требовательности к подчиненным! Трения же между нами как раз происходили из-за их ревнивого нежелания допускать меня к выполнению их обязанностей. Дело доходило до того, что иногда, в знак протеста против выполнения мною их, моих подчиненных, работы, они демонстративно сдавали военные билеты бедным моим начальникам, не знающим, как на это реагировать. Но мне же тоже надо было поддерживать себя в форме.
В пуске, обслуживании, остановке, регламенте приборов и систем я не очень досаждал подчиненным своим участием. Здесь я старался лишь уметь это делать самостоятельно и поддерживать свое умение.
Но все новые неисправности были моими. Ничто другое не позволяет так хорошо изучить технику, как поиск и устранение неисправностей. Например, однажды я трое суток отыскивал гуляющий ноль в автопрокладчике. Понятно, что за эти трое суток я так изучил этот автопрокладчик, что и сейчас вижу его перед собой в любых подробностях.
Но я не знаю ни одного случая, чтобы мое распоряжение не было выполнено.
И я уверен, – если бы я не знал назубок всю лодку и, особенно, свою материальную часть, не умел ее сам лично содержать и ремонтировать, что, вообще-то, является обязанностью рядового состава, то и я и все мы многократно бы пропали. И не только в море, где нет дяди, который тебе поможет отремонтироваться, но и на берегу, где таких дядь полным полно.
У нас, когда мы стояли в базе, всяческую ремонтную помощь оказывали группы гарантийного надзора (ГГН), комплектуемые предприятиями-изготовителями. Я тогда кланялся, кланяюсь и теперь специалистам тех групп за их квалификацию, за их внимательное отношение к нашим проблемам. В том числе и за то, что они не брали никакую дополнительную мзду от нас за свою работу. Они отказывались даже пообедать у нас, обедая только в своей «шаре». (Шара – это офис контрагентов. Контрагенты – это командировочные с предприятий, выполняющие работы по монтажу или гарантийному обслуживанию произведенной на этих предприятиях техники, устанавливаемой или уже установленной на других предприятиях или на кораблях флота.) Особенно я благодарен специалистам с ленинградского «Электроприбора», которых стал считать со временем близкими и родными.
Но вот ежегодный плановый ремонт, проводимый на военных заводах, например, в Росте или, что еще хуже, в губе Пала, превращался для нас в кошмар. Как только мы приходили в такой ремонт, то на борт поднимались местные «специалисты» и угрожающе спрашивали:
– Ну, что? Будем ремонтироваться или как?
– Нет, – отвечаю, – лучше мы сами.
– Тогда плати. А то будем, как положено, осматривать, проверять и ремонтировать.
И начиналась жаркая торговля – сколько мы должны отдать им спирта, чтобы воспользоваться их инструментом и сделать их работу самим. Не возьмешь же заложником кого-нибудь из них с собой в море.
Символично, что офицерские звездочки на моих погонах всегда были стерты металлическими баулами с картами, которые я постоянно таскал из гидрографии. Иногда при таких грузопереносках на меня нападал патрульный офицер с криками: что это, мол, за офицер, что из-за груза на плечах не может молодцевато отдавать честь? (Еще при Сталине был издан приказ, запрещающий офицерам переносить грузы, чтобы не было помех при отдании чести). Так как карты были секретные, то я носил с собой пистолет. Я доставал пистолет, снимал с предохранителя, досылал патрон и упирал ствол в живот офицера патруля, который всегда тоже был при пистолете.
– Сейчас посмотрим, кто из нас настоящий офицер. Доставай пистолет, будем стреляться. Или прикончу как трусливую собаку.
Но отстреливать офицеров-снобов я, чемпион по стрельбе, и не собирался. Если этот офицер не оказывался лежащим в глубоком обмороке, то вскоре он нес мои баулы, а я шел рядом и рассказывал ему про сплоченность военнослужащих, основу боевого духа нашей армии, про то, как во время войны было выловлено множество фашистских диверсантов, резко отличавшихся от красноармейцев ретивым отданием чести.
Но не только затем, чтобы «быть в форме», я лез в матросские дела. Я получал громадное удовлетворение, обслуживая технику. Теперь, отдавая команду, я до мелочей знал, как эта команда выполняется моими подчиненными, даже если был далеко от них. Да и подчиненные знали, что я собой представляю и чего от меня можно ожидать.
Здесь, в самом начале морской профессии, я мог видеть: где тяжко, где узко, чего не хватает в знаниях, в материальном, техническом и прочих отношениях. Мне была открыта нужда, которая движет развитием человечества. А вооруженный высшим образованием и объемным чтением, подталкиваемый этой нуждой, я мог сотворить и творил многое.
Вопрос о «годочничестве» (дедовщине) в такой системе уже не стоял, потому что я и мои сослуживцы были заняты более интересными делами.
«Годочничество» – это разновидность карьеризма.
«Годочничество» начинается с того, что офицер попадает в зависимость от старослужащего. Это происходит, когда офицер (занимаясь карьерой вместо дела) не в состоянии, в силу своей подготовки, проверить, как работает, служит, действует, обслуживает технику старослужащий. Такой офицер вынужден отдать на откуп «годку» всё и вся, в том числе и судьбу молодых матросов и солдат.
У нас на одного матроса или солдата приходится едва ли не по несколько офицеров и генералов. Но генералы, офицеры и рядовые разделены непроницаемыми стенами. Спросите у бывшего солдата или матроса: сколько раз он за свою службу общался с офицером? Не видит он и не знает офицеров в своей обычной службе. Солдат и матросов обучают и воспитывают старослужащие срочной службы, передавая свой «опыт», доставшийся им «по наследству» с доисторических времен. И, соответственно, именно старослужащие держат жизнь солдат и матросов в своих руках – самых разных и иногда довольно жутких. Любой бандюга, доживший до второго года службы, становится для молодых вседержителем.
Стоило бы мне успокоиться, не поддерживать свои знания и умения в выполнении обязанностей матроса, мичмана, младшего офицера, и я мог бы попасть в заложники к «годку», будучи не в силах его проверить. Ведь смена личного состава идет постоянно. И приходили, хоть и редко, тяжеловатые ребята. Но у нас такие не могли развернуться. Пьянствовать и творить прочие гнусности у нас было невозможно. Коллектив это не поддерживал.
Вопросы бытового, строевого, организационного (то есть, второстепенного) характера, на которые очень многие (если не все) начальники и, соответственно, их подневольные подчиненные тратят обычно все свое время и все свои силы без остатка, у меня решались сами собой, практически без моего участия.
На одной из лодок пришел к нам новый командир капитан 1 ранга Н. И. Максимов. Принимая лодку, зашел в гиропост, а там сидят мои голубчики в белых форменках. Как в горнице веселой деревенской девчонки, висят занавесочки с оборочками, гитары и все такое прочее, не относящееся, как некоторые думают, к строевой подготовке. Обычно же на лодке ходят в РБ, разовой рабочей одежде. Кругом же железо и радиация. Ну, Максимов и разъярился. «Очковтиратели! Я вам сейчас покажу!» – кричит. Достал из кармана кучу белых носовых платков и начал ими тереть под пайолами и в прочих труднодоступных местах. Не обнаружил ни соринки. Издал замечательный приказ, в котором рекомендовал водить в гиропост домохозяек на экскурсии.

***

Весьма интересный эффект получался, если мне попадались замордованные кем-нибудь моряки. Я всегда просто гонялся за такими. Ведь Америка стала, в свое время, великой страной благодаря изгоям, отвергнутым обществом консервативной Европы. Как и мы, угнетенные царизмом и капитализмом, вырвавшись на относительную свободу, поднялись в советское время до космоса. Жизненный потенциал у таких людей гораздо выше, чем у обычных, благополучных, устроенных в жизни. Если, конечно, этот потенциал, как и все остальное, у них не успел атрофироваться полностью, вытравленный и выбитый постоянным унижением.
Прихожу служить, уже опытным штурманом, на очередную лодку. Командир - старый мой знакомый капитан 1 ранга Солнышкин, один из самых лучших, спокойных и толковых моряков, с которыми мне только довелось служить.
– Боевая часть у тебя, – говорит он мне, – хорошая. Вот только Давид там у тебя такой есть. Но я уже дал команду списать его и еще одного такого же, Низами из БЧ-5, в подсобное хозяйство.
(БЧ-5, это «боевая часть пять», механики. У меня, штурмана, штурманская боевая часть была всегда первой – БЧ-1).
Я прошу командира не спешить со списанием, иду к себе и вызываю Давида. Пришел. Я и рта не успел раскрыть, а он уже заявляет, с вызовом во взоре и голосе:
– Служить нэ буду.
Успокоил его, разговорил. Оказывается, невзлюбил его старшина отсека и затравил оскорблениями национального достоинства. С одной стороны, у Давида просматривается явно завышенная самооценка, неумение входить в коллектив, а с другой – желание быть героем и непонимание, почему коллектив не принимает его чистейшие помыслы.
Предельно ясно, что Давид попал в такое положение, откуда нет нормального выхода. Как он сможет жить с тем, что не справился со службой на атомной подводной лодке и его отправили в подсобное хозяйство? Выход для него напрашивается один: самоубийство. Может, еще и убийство до того. Не будет самоубийства – может воспитаться такой убийца, что все ахнут.
Я возмутился:
– За это надо бить в морду.
– Так посадят, – мгновенно реагирует Давид, тысячи раз, очевидно, обдумавший все варианты.
Я уверен, что любой человек, а не только, как по Корчевскому, офицер, имеет право воспользоваться кулаками, если ему нанесено оскорбление. Спускать оскорбления – значит отдать свою жизнь в руки негодяев. Способен ли военный защитить Родину, если он не может защитить себя? И здесь надо, к сожалению, выбирать между угрозой «посадки» и достойной жизнью, своей и Родины. (Сегодня наша страна захвачена организованной преступностью не в последнюю очередь потому, что советские люди, замученные реверансностью «Морального кодекса строителя коммунизма», были отучены защищать свои убеждения, свое достоинство кулаками и зубами.)
Ведь дело же было далеко не в Давиде. Солнышкин, прекрасный командир, стал служить только в море. В базе он безвылазно сидел в своей каюте и вырезал фигурки из дерева. В команде лодки развелось гнусное «годочничество», одним из обычных проявлений которого всегда бывает назначение юродивого из тех, кто послабее, или из тех, кто чем-то отличается от остальных. И вся команда издевается над ним, утверждаясь в своем превосходстве.
Исправить это, читая команде лекции, наверное, было бы и правильнее, и нравственнее. Но у меня не было на это времени. Уже завтра я мог погибнуть с такой командой. Да и Давид был предельно близок к тому, чтобы открыть кингстоны. Надо было резко выдергивать его в живые человеки, ставить на ноги. Надо было хорошенько встряхнуть и экипаж. Встряхнуть так, чтобы им было стыдно выйти на публику, понимая, какими они все стали уродами.
Написал разрешение на защиту, подписался и отдал Давиду, попросив его сначала объяснить старшине: оскорбишь-де еще раз – мало не покажется. А если покажется мало от Давида, пусть приходит ко мне – я ему ещё больше покажу.
Он прочитал мое сочинение и вернул обратно.
– Нэ надо.
И ушел.
Не знаю до сих пор, что там Давид натворил, но через пять минут прибегает старшина, мой земляк, с которым я отходил несколько автономок и с которым давно был на «ты», и заикается:
– Вы, вы ...
И не может выговорить, что там я. Но я понял. Объяснил, что действительно дал разрешение применять физическую силу в случае оскорбления моих подчиненных. Тем более, ему известно, что я на лодке, и очень хорошо известно по старым временам, что моих людей трогать не рекомендуется. Он убежал, явно не убежденный мною. Еще через пять минут врывается ко мне замполит.
– Вы понимаете, что натворили?
Говорю, что понимаю, а вот ему советую сходить в политотдел, чтобы ему там все объяснили. И он сходил. И ему объяснили. Какой же толковый начальник политотдела захочет схлопотать разбор дела по межнациональной розни? А наш начпо Анатолий Ануфриев был потрясающе толков, провел большую часть жизни в море, вырос на нашей дивизии в начальника политотдела с лейтенантов.
Но окончательно этот замполит понял, насколько всё серьезно, когда я посадил ему громаднейший фингал под глаз. Походил он тогда по лодке с недельку в солнцезащитных очках и стал очень человечным и человеколюбивым интернационалистом.
А мне оставалось поощрять и награждать Давида, чем только мог, за его дальнейший великолепный воинский труд. Иногда даже я сомневался, что Давиду удастся то или иное. Но если он говорил: «Сделаю», – то делал.
И старшина посопел с месяц обиженно, а потом принес мне ключи от испарительной установки и душа, в пожизненное мое пользование. Мне неизвестен другой случай вручения столь высокой награды на подводной лодке еще кому-нибудь из БЧ-люксов.
Вскоре и тот самый замполит вдруг начал упрекать меня, что я обижаю Давида, не выпуская его в увольнения. Сначала я никак не мог понять: в чем дело? Ведь Давид сам распоряжался своим увольнением. А потом узнал и посмеялся. Давид, оказывается, стал дружен с дочками замполита и нажаловался им, что это я, якобы, препятствую их общению, зная, что те пожалуются папочке, а тот придет ко мне. Парень шутит, значит у него всё в порядке.
Я потом часто наблюдал в нашем городке эту веселую троицу: Давида и двух дочек замполита. Ни я, ни замполит уже больше были не нужны этим уверенным в себе молодым людям, которые, надеюсь, прожили жизнь не менее интересно, чем мы с замполитом.

***

Привели ко мне второго матроса, из БЧ-5. Посмотрел документы. Отец – милиционер, мать – учительница. Имя матроса – Низами. Если на Востоке ребенка называют именем поэта и национального героя, то в него вкладывают душу. И он умрет, но будет стараться соответствовать своему имени. И никогда, как настоящий мужчина, не будет оправдываться или доказывать словами, какой он честный и храбрый. Все и так должны это понимать. А этот Низами еще и получил подготовку спецтрюмного. То есть научился обслуживать ядерные реакторы. Но Низами, в сравнении с Давидом, был совсем замордован. Как я его не пытался разговорить, – молчит. Ни слова. Я его прошу, чтоб он хоть кивнул головой, если меня слышит. А он стоит столбом и даже не моргнет.
Как столбу, рассказал ему, что забираю его к себе. Ничего делать не будет, кроме как заниматься надстройкой: почистить, смазать, подкрасить. Работает, когда хочет и сколько хочет, только чтобы каждый раз делал записи о начале и окончании работ в журнале вахтенного ЦП, чтобы в это время не проворачивали механизмы в надстройке и не задавили его.
На современных подводных лодках есть прочный корпус, а есть легкий, вокруг прочного. И этот легкий корпус и является надстройкой. Расписана надстройка в заведование моих подчиненных, то есть в мое заведование. В надстройке всегда накапливаются груды мусора и грязи. И сколько там ни работай, привести ее в порядок удается только в доке. А надстройка – это и боеготовность, и безопасность, и внешний вид корабля, что на флоте тоже немаловажно.
Сходил к командиру БЧ-5 Анатолию Белову, старому своему приятелю, сказал, что забираю к себе Низами. Толя давай меня жалеть и отговаривать, пытаясь рассказать про Низами что-то очень гадкое. Но я и слушать не стал. Знал, что всё вранье. А ведь Белов уже тогда был одним из самых сильных мыслителей, философов и физиков современности. Но он не знал Восток.
Низами за два месяца привел надстройку в такое состояние, что корабль стал смотреться лучше нового.
И Белов, посмотрев на успехи Низами, занялся разбором его прежней службы и убедился, что Низами оклеветали. Приходит ко мне и совсем не по-приятельски требует вернуть ему Низами.
– Что ему твоя паршивая надстройка? У него специальность. Он у меня два атомных реактора будет иметь.
Спросил Белова:
– А ты договорился с Низами?
– Договорился.
Конечно, мне жаль отдавать Низами. Но ему действительно надо развиваться.
Вызываю Низами, спрашиваю.
– Вот, товарищ капитан 2 ранга утверждает, что Вы хотите вернуться к нему. Так это?
Вы думаете, Низами ответил мне? Молчал! Но улыбался во всю физиономию. Да так счастливо, что и мы с Беловым рассмеялись.
И Давид, и Низами демобилизовались первоклассными специалистами и мичманами. И не столько потому, что учли их национальные особенности, как может кто-нибудь здесь подумать. А потому, что к ним начали относиться по-человечески.
А экипаж стал настолько без вопросов, что Солнышкина повысили, назначив начальником штаба соединения подводных лодок.

***

Мы часто живем, работаем, служим в обстановке недоверия друг к другу. Но на военной службе это непозволительно. Я же должен быть уверен и в подчиненных, и в начальниках, как и они во мне. Лучше уж пусть их или меня не будет, чем мы подведем друг друга. Поэтому лучше разойтись, чем жить в ненависти.
На одной из лодок у меня, штурмана, был в подчинении прекрасный боцман, мичман. Толковый, всё знал, всё умел делать на ять. Работящий, до двужильности. Но голосистый. И требовательный. Этакий молодой министр Шойгу на селекторной перекличке. Просто на всех флотах считается, что боцман должен ходить голосистым петухом и всех распекать. Вот он и распекал, с утра до позднего вечера. Командиры соседних кораблей прямо извелись от зависти.
А у меня, по системе объемного чтения, должно быть спокойное осмысление. Ну, раз я попросил боцмана вникнуть в мою систему, два, а он и на меня заголосил. Тогда я ему говорю:
– Зачем нам собачиться? Давай разойдемся. Так как ты за меня работать не можешь, а я за тебя могу, то иди ты домой и кричи там сколько хочешь. А я тут сам справлюсь. Получку тебе домой носить будут.
Он, удивленно:
– А так можно?
Я только хмыкнул. Чего же нельзя, если я и командира нашей лодки давно уже отправил домой на перевоспитание. Тоже за голосистую требовательность. И тоже доказав ему, что справлюсь без него и что имею право держать его дома. Уходя, командир предупредил – мол, если что, то он вернется и покажет мне чего-то. Теперь я раз в неделю, по средам, ходил к нему домой и успокаивал его, докладывая, что дела на лодке идут. Правда, я уже подумывал вернуть его на службу, потому что в каждую такую среду он заставлял меня съедать неподъемную кучу блинов, которые к моему приходу пекла его восьмилетняя дочка Марина.
Боцман ушел. Приходит через два месяца. Смеется и говорит, что жена выгнала на службу. Надоел ей дома. Но, говорит, кричать, пока я поблизости, больше не будет.
В том и был мой тонкий расчет – в знании психологии жен моряков. Жена же боцмана выходила замуж за моряка, а не за домоседа.
Щелковский метод возник гораздо позже. Но там, в Щелкове, так и не смогли достичь высот моей методики.
В Щелкове сокращали штаты при постоянном фонде оплаты, чтобы росла получка. Соответственно, вырастала производительность труда. Ясно, что это было гиблое дело, уже из-за одних угрызений совести по уволенным.
Я же никого никогда не увольнял, не лишал зарплаты, забирая ее себе. Я добивался таких условий труда (воинского, самого разнообразного), при которых я и другие трудившиеся имели и максимальную производительность, и необыкновенное чувство удовлетворения от этого труда. Чувство, которое не купишь ни за какие деньги.
И я никогда не забывал, что весь экипаж действительно сидит в одной лодке.

28 августа 2018 в 16:12

Спасибо, читаю с удовольствием!