Предполагается закон об российской нации. Как бы он ни оказался подобен актеру, вышедшему на сцену, на которой старые декорации свалены в кучу, а новые не то что не смонтированы, но даже еще не изготовлены. Постановка обещает быть новаторской, и ее не вытянешь архаикой—глубокомысленными монологами и блистательной игрой. Декорации столь же важны, как и содержание, и на фоне безнадежно устаревших декораций даже самое современное содержание будет смотреться неуместным фарсом.
Прошедшие университеты Просвещения, каким бы кафедрам предпочтение они ни отдавали, какие бы университетские городки по какому бы обмену они ни посещали, вынесли из их стен одно общее, и общее это—глухота к Имени. Это тем более поразительно, что Имя, вроде как очищенное от бесполезных примесей иррационального, естественно стало требовать прозрачности без каких-либо недомолвок и тайных смыслов: Имя стало требовать непротиворечивого и замкнутого на само себя определения. Сделалось общепризнанным, что то, что невозможно ясно выразить и что прежде относилось к неименуемому, вроде как и не существует вовсе. Напротив, любая абстракция самого отвлеченного порядка (если, конечно, она не из тех иррациональных сфер, которыми просто морочат головы и с которыми пора кончать) обязана укладываться в строчку-определение, которое, если чем-то и отличается от простого предложения, описывающего и без того очевидный географический факт про впадающую Волгу, так это—наличием придаточных. Известное определение такого сложного—многокомпонентного и многоуровневого—явления как жизнь, сделанное в духе позитивизма (форма существования белковых тел)—просто курсовая на отлично для университетов Просвещения. Вот только знания, ими даваемые, для наших дней то же, что схоластика монастырей Средневековья для эпохи Промышленной революции. С одной неприятной разницей—тотальный обязательный охват, на корню подрубающий сегодняшних Джеймсов Ваттов с их изобретениями в области мысли.
Нация, демос, народ. Понятия эти для либеральных и социалистических кафедр Просвещения—как декорации для шекспировского Глобус-театра: столбики с дощечками, по надписям на которых зритель может узнать, в бедствующей хибаре или в королевских покоях происходит действие. Декорации переставляются туда-сюда, исходя из нужд массовки и актеров, произносящих бодрые монологи, в которых живет и бьется социально-экономический конфликт. Все внимание—на слова, так что единственное назначение условных декораций—чтобы что-нибудь ненароком да не перепуталось. В сущности, и пустая сцена не будет особой бедой: зритель пришел посмотреть не на новшество, которое вращается. В сущности, бывшее когда-то новшеством, которое вращается, безнадежно устарело настолько, что сцену следует новаторски опустошить, опустошив заодно и монологи, которые по-классически образованная публика по старой привычке приходит послушать и нерв которых прочувствовать. В сущности, режиссеру осталось сделать одно—подмену: пусть теперь актеры со своими невнятными монологами, в которых существует непонятно какой конфликт, станут декорациями, переставляемыми туда-сюда, исходя из нужд массовки, чьи спонтанные импульсы (тщательно прописанные в сценарии с ремаркой «порыв») сами по себе будут лишь фоном главного—того, что написано на одинаковых дощечках, прикрепленных к одинаковым столбикам. Одни и те же слова, одни и те же жесты—всё это отныне должно судиться, с ходу принимаясь или отторгаясь без малейшего сопереживания, в зависимости от того, у столбика бедствующей хибары или у столбика королевских покоев они были сказаны или совершены. Имя, выраженное через непротиворечивое и замкнутое само на себя определение, совершило кульбит и вернулось к иррациональному неименуемому, с той лишь разницей, что оно упорно продолжает считаться Именем, вроде как очищенным от примесей иррационального.
Татуировка демоса, которую либеральное меньшинство по причине своего неистребимого Эдипова комплекса нанесло себе нестерильной иглой в подворотне, очень не нравится народному большинству, что бы ему ни говорили про приличные и соблюдающие все необходимые нормы салоны. Отличительный знак народа, который большинство носит с разной степенью достоинства и осознания того, что он должен быть начищен, не особо бросаясь при этом посторонним в глаза, очень не нравится либеральному меньшинству, которое от переизбытка свободного времени выискивает пропойц, у которых этот знак замызган и крепится на хлястике, что вот-вот оторвется, и которых и выдает за народ, что состоит из «выродившегося быдла». Нацию же, как актуальный народ (или демос) здесь и сейчас, каждый естественным образом мнит состоящей только из самих себя, исключая при этом из нее демос (или народ). Вот в таком тарараме, когда в театр пришли посмотреть не на актеров с их болтовней невпопад, и даже не на массовку с ее телодвижениями, от явления к явлению все более непристойными, а на столбики с табличками демоса и народа, и приходится мучительно обдумывать рецензию на спектакль. Закон—это пена, а что в толще вод? Что нового могут добавить мои размышления к тому, что уже было сказано об российской нации, тема о которой прямо продолжает тот диалог, вопросы и ответы которого—все реплики русской мысли от Хомякова до неоевразийцев в споре о национальном вопросе в России.
Я опасаюсь того, что и демос, и народ зачастую понимают так, что, составь на основе этого понимания карту, она именно Россию как цивилизацию приведет к пропасти, причем в потемках, так что не будешь знать, через шаг пропасть или еще через милю. Это понимание демоса и народа тождественно, так что выбор Имени—дело политического пристрастия, которое, однако, нагружает Имя столь иррациональными примесями, что следует говорить о безответственном произволе. Порожденное им народоненавистничество и тождественное ему демосоненавистничество—преступление перед будущим, которое в отместку шарахнет как по демосу, так и по народу, если даже они и умудрятся объединиться в политическую нацию эталонного образца—в нацию вялотекущей гражданской войны, которая ведется гражданами.
Граждане такой нации—это личности без свехличностного начала, то есть личности в пустоте. Живя своими частными интересами, время от времени они, математически складывая свои сиюминутные воли, дают добро на дальнейшую деятельность государства, чья легитимность, собственно, и оправдана тем, что оно следит за защитой частных интересов граждан от посягательств тех, кто в нацию не входят, а также за сохранением приемлемой степени взаимного безразличия в обществе, не допуская опасных сближений, грозящих, в конечном счете, все тем же частным интересам граждан. Известна максима про государство, которое для народа. Времена Людовиков, у которых народ для государства, а государство—это их сиятельства, прошли (по крайней мере, в теории), так что единственный способ обретения легитимности нынешними государствами—снизу, через волю всех граждан этих государств. Понятие нации и возникло в ходе разрыва с понятием народа, в ходе превращения бывшего народа подданных, до которых доводится воля их воплощенного в Помазаннике сверхнародного начала, в берущего свои права современного народа-демоса, который отрицает какое-либо сверхнародное начало и, следовательно, любую волю, не лежащую в нем самом. Единственно возможное понимание нации—это понимание нации как граждан, взявших свои права и через то объединившихся в демос без каких-либо обязательств перед сверхнародным началом. Нация—это народ в пустоте: раздробленный в настоящем, раздираемый сиюминутными частными интересами граждан, находящихся в состоянии демоса. Состояние демоса—это разврат, при котором отрицаются любые связи между поколениями, не поддающиеся проверке расчетом. Демос—тот же эгоист среди людей: прошлое и будущее его интересуют исключительно настолько, насколько они полезны для его частных интересов, а с настоящим и с современниками этого настоящего отношения он строит, исходя из выгод бартерной сделки. Понятно, что для народа, находящегося в состоянии демоса, государство—это такое благо, которое одно и может уберечь его, раздираемого склоками, согласовать которые в здоровом состоянии помогает сверхнародное начало, от горячей гражданской войны и сохранить ее температуру на терпимом (вряд ли комфортном) уровне. Государство для народа-демоса, это правда. Но он же и абсолютизирует это государство так, как ни один здоровый народ, у которого, по мнению демоса, нет свободы, а есть лишь своеволие. Ибо для демоса воля, имеющая истоком начало сверхнародное, всегда кажется своеволием, поскольку она не поддается время от времени коррекции математическим сложением разнонаправленных векторов сиюминутных воль граждан с победой того вектора, чья скалярная сумма в данный исторический момент наибольшая. Отсутствие такой зримой (но зачастую показной) коррекции невыносимо для народа, соблазненного возможностью побыть демосом и развращенного легкостью безответственного отказа от обязательств перед сверхнародным началом с неизбежной при их исполнении жертвой некоторыми сиюминутными частными интересами.
Демос—это преступное отпадение народа от своего сверхнародного начала, усугубленное тем, что было оно добровольным. Жизнь в состоянии демоса—это ненормальная жизнь народа во временном потоке: всё разрушающем и ничего не созидающем. Время как таковое—это хаос, дурная бесконечность, слепое блуждание без какой-либо цели. Временной поток со всеми своими завихрениями—это Вечное Сегодня, и в исторический процесс его преобразовывает только наличие цели, побуждающей к труду по преодолению завихрений и неблагоприятных течений собственно временного потока. Так Хаос становится Космосом, так преобразовывается дурная бесконечность, так обретается смысл самой будто бы бессмыслицы гибельных завихрений и препятствующих их преодолению течений. Я говорю «цель», но вернее будет говорить о сверхцели народа, благодатью освященной извне и благословенной началом сверхнародным. «Цель» может иметь (и обыкновенно имеет) и народ-демос, но благодати у нее нет по определению. Нелепо даже говорить о каком-либо подобии «цели» демоса и сверхцели народа, ведь та—лишь сумма множества микроцелей граждан, а микроцели эти, в свою очередь, порождены рефлексами их сиюминутных воль. А какая благодать может освятить частный интерес, основанный на рационализме бартерной сделки? Корыстный расчет может быть религиозно оправдан, и так оно и есть в протестантизме, у англосаксов. Но в протестантизме нет благодати—есть только холод, исходящий от грозного Судии, каковым Бог и является для протестанта. В этом холоде кристаллизуется сверхнародное начало англосаксонских народов, и именно поэтому их сверхцель складывается из микроцелей граждан, чьи частные интересы религиозно оправданы, а корыстный расчет и рационализм бартерной сделки служат их инструментом преобразования Хаоса в Космос, их лодкой, на которой они плывут по временному потоку своего исторического процесса. Но только к ним это и относится, только для них и возможен такой путь. Это не значит, что он плох, что он неправилен. Как не значит и то, что он единственно спасителен (как кретински воображает наше либеральное меньшинство). Стандартизированные дороги без всяких скидок на особенности местности и климатические условия были возможны лишь в восторженных романах зачинателей научной фантастики, что жили в эпоху суеверия единого и обязательного всемирного прогресса. Да, этому учили кафедры Просвещения, но ныне даже прошедшим его университеты с красным дипломом следует отложить эти знания в архив и понять, что «правильность» для каждого—своя, так что любая другая цивилизация (а Российская в особенности), по какой-либо причине вздумавшая бы насладиться пейзажами столбового англосаксонского пути, саморазрушилась бы, не выдержав сверхнизких температур безблагодатной протестантской предопределенности. Демос—это именно что соблазн, желание юной красавицы, забыв отцовские наставления или же посчитав их уже устаревшими и даже излишни стесняющими ее естественную свободу, нарядиться пооткровеннее и пройтись по сомнительному району, не думая о возможных последствиях. Говорят, есть женщины, счастливые одним сладострастием (вон как наша соседка), но я с трудом представляю, чтобы после более чем печального променада по сомнительному району можно было бы с радостью бежать каждый день в это nidus adulteratus (токовище разврата). Тут или психическая травма (болезнь), или обычное преступление—полный разрыв с семьей за бусы и вино. Я, скорее, предположу второе, а потому и пишу: демос—это преступное состояние народа, тяготящегося свои домом, народа, выброшенного из своего исторического процесса через срыв во временное завихрение, которое здоровый неразвращенный народ с легкостью бы преодолел. Можно жалеть больного человека, но нельзя не признать, что болезнь от разврата—это повод не столько бежать к врачу за сильным антибиотиком, сколько повод подумать о праведности своей жизни. Но как раз понятие праведности демосу и не знакомо.
Условие праведности—это умение взглянуть на себя со стороны, осудить себя даже тогда, когда в глазах малознакомых ты вроде бы прав и даже хвалим. На такое способна только народная совесть, не подчиненная дню сегодняшнему, но подчиненная одному сверхнародному началу. Прошлое и будущее народа входят в народную совесть, и праведно ли то, как именно нудится сверхцель, подсудно только народной совести. Воля поколения ныне живущего может быть ложной, неправедной, и поэтому она подлежит смирению перед началом сверхнародным. К сверхцели, помимо живых, идут умершие и еще не рожденные каждого народа, и поэтому они тоже вправе судить и оценивать волю ныне живущих, ограничивая их преходящую и меняющуюся свободу. Свобода, как набор прав дня сегодняшнего, не может быть самоценна. Самоценна может быть только сверхцель, которая не в одном сиюминутном, не в сумме микроцелей, которых достигают, следуя своим частным интересам. Если народ впал в состояние демоса, это значит лишь то, что он пережил историческую катастрофу: выпав из исторического процесса, он спрессовался в одно сегодняшнее поколение, которое, не выдержав такого перенапряжения, рассыпалось на отдельные человекоатомы, что и взяли свои права, попытавшись жить как граждане иных по духу народов, не имея того сверхнародного начала, каким те народы обладают. Заимствуя механизм математического сложения своих воль в единую волю, что легитимирует государство и сплачивает их самих в нацию, они тем же самым механизмом сложения пытаются заново обрести и сверхцель, без которой, пусть это и будет суррогат, нельзя жить. Но сверхцель—это не «цель», которую действительно можно суммировать из микроцелей граждан. Сверхцель только исполняется народом, но задается не им. Суверен сверхцели—сверхнародное начало. Потому она и не может корректироваться по прихоти той части народа, которая живет в настоящем—активными поколениями. Если же эти поколения впали в соблазн демоса, развращены постоянной коррекцией своей воли без того, чтобы взглянуть на последствия этого со стороны и подвергнуть праведность творимого суду народной совести, то подчинение сверхцели (на самом деле уже «цели») единственно воле народа неизбежно. Черт—обезьяна Бога: не воля народа подчиняется сверхцели, а сверхцель подчиняется воле народа. Именно поэтому нация, собранная из демоса—это народ в пустоте. Над ним ничего нет. Государство для народа, но для чего народ? Феномен тоталитаризма имеет причиной растворение государства в народе-демосе, а вовсе не наоборот, как это обыкновенно думают. Народ присвоил себе свой исток—сверхнародное начало, и через то самообожился, сам себя санкционировав в Вечном Сегодня осуществить свою «цель», которая есть извращенная пародия на сверхцель, заданную ему началом сверхнародным. Отсюда—хилиастический ад вместо предполагавшегося рая и избиения всех, кто по каким-то причинам не вошли в народ-демос, как в нацию граждан, объединенных своими самодовлеющими волями. Частные интересы граждан приобретают квазирелигиозные черты, но сути провала народа в состояние демоса это не меняет. Если народ и его воля превыше всего, то следует говорить о том, что народ пал до площадного уровня демоса, и гордиться этим, хорохорясь («Мы стали нацией!»), нечего.
Верный заповеди об осмыслении проблем на уровне философском, а не фельетонном, я, однако, прибегну к фельетонной текучке. Хочется мне спросить: майданное скаканье с Украиной, которая «надо всем», порицается только потому, что это одна известная калька? Или все-таки потому, что имеется осознание непреложного: народ, как и государство, не могут быть «надо всем»? Хотелось бы мне ошибаться, но, похоже, все дело в кальке. И еще в том, что народ не очень-то благоденствует, но прямо-таки бедствует. Ну, а если бы это было развитое социальное государство, если бы с достатком все было в порядке, тогда—так держать? Тогда сквозящее через «государство для народа» утверждение «главное—это народ (в смысле, люди)» вызывало бы уважение, а не оторопь? А ведь оно—и есть максима демоса: народа изувеченного, народа без поколений прошлых и будущих, народа, забывшего о сверхнародном замысле для него. Человека-эгоиста и в особенности рвача как передовика загнивающей стадии эгоизма пока еще принято осуждать, но, признаться, альтруист без сверхличностного начала калека не меньший, пусть и без выраженных внешних дефектов. Не от излишнего ли приглядывания к внешнему в ущерб осмыслению таящегося за ним происходят многие беды непонимания? За эгоизмом и за альтруизмом одинаково пустота, но эгоист своими повадками отвратителен, а альтруист своей выдрессированностью весьма привлекателен и уж всяко смотрится выигрышнее в глазах травоядного. Демос, проросший на русской почве,—как всё заглушающий пришелец-сорняк, а народ—это что-то васильковое и родное. По внешнему и судятся одни и те же монологи, так что зал, заранее разделенный на обожателей декорации демоса и декорации народа (обе—одинаковые столбики), рукоплещет и освистывает одновременно, а характер звука из конкретной части зала зависит исключительно от того, у какого столбика произнесен картонный монолог.
Никто не спорит с тем, что государство—для нации как воплощенной воли народа, но никто и не желает слушать сказанного после этого. Хлопки и свист сопровождают лишь невнятицы о том, для нации народного большинства государство или же для нации демократического меньшинства. Не мыслится ли народ при этом тем же, чем и демос—спрессованным в одно сегодняшнее и уже поэтому раздробленным изнутри себя поколением граждан здесь и сейчас со своими актуальными запросами? Человекоатомы демоса со своими сиюминутными частными интересами, достигаемыми корыстным расчетом и рационализмом бартерной сделки, неприятны (мягко говоря) народопоклоннику, но не смотрит ли он сам на народ так же, как на демос смотрит демосопоклонник? Разве не хочет он, чтобы народ «обрел достоинство», что значит—взял, как скопище граждан, права, не думая о сверхнародном начале, заданная которым сверхцель властно спускает задачи, многие из которых для сиюминутных интересов (пусть не частных, а общих)—одна обуза и мистическое недоразумение? Разве не хочет он, чтобы народ по самому факту своего быта присваивал землю, а не сыновьи наследовал ее? Ибо, если нет начала сверхнародного, если нет богосыновства народа, если народ не ощущает свою ответственность перед сверхнародным началом и не переживает своего бытия как исполнения сыновьего долга перед отцовской сверхцелью—тогда ничего другого, кроме как присваивать землю, и не остается. И присвоение это совершается хищнически—временщиком-демосом, чей соблазн вырвал из народа одно сегодняшнее поколение, которое и говорит от своего имени за весь народ, своей свободой-произволом попирая и само государство, которое якобы для народа. Для народа-демоса государство—это не драгоценный дар для достижения сверхцели, а прах, который можно попирать при малейшем житейском недовольстве и элементарном бытовом неудобстве так же, как свинья подкапывает дуб—с той разницей, что желуди с дуба—это все, что нужно свинье, а плоды и сам ствол государства—лишь необходимое сопровождение (прямо скажем, часто очень даже скудное) того похода, которым весь народ (умершие, живые, еще не рожденные) идет к своей сверхцели. Здоровый народ, не развращенный соблазном демоса, требует от государства не подотчетного исполнения своей математически подсчитанной исходя из сиюминутных интересов воли, не прав на землю (в самом широком смысле) с тем, чтобы присвоить ее и, разбазаривая при этом, удовлетворять через нее свой земной корыстный интерес. Здоровый народ требует от государства защиты своего походного обоза и обеспечения возможности наследования земли (опять же, я не про средства производства) с тем, чтобы не изменить своему сверзнародному началу и исполнить свою сверхцель. В максиме про государство для народа нет никакой живительной иерархии разумного соподчинения, так что народ—как вещь наедине сама с собой—в пустоте, причем пустота не только над ним, но и под ним. В этом—смерть, и, в конечном счете, демос признает единственно возможным итогом именно и только смерть, утешаясь возможностью сиюминутно осуществить свои изменчивые чаяния. Только для наиболее эффективного их осуществления ему и нужно государство, прозрачность выстраивания и работы которого, механичность формирования и функционирования которого и обеспечивают унылое атомарное равенство граждан, нация которых—замаскированный под живого зомби-покойник, чьи даже самые натуральные движения не могут обмануть того, у кого не атрофировано обоняние к жизни и кто поэтому ощущает невыносимый и всё усиливающийся трупный смрад, смешанный с запахами масел из похоронного бюро. Безумная попытка любого народа не-западной цивилизации стать народом-демосом и нацией скрепленных частными интересами граждан—это самоубийство с заранее оплаченным счетом на услуги этого печального бюро, чьи сотрудники, уж конечно, подкрасят, оживят и тем самым «помогут» пройти мордоконтроль на входе в клуб «развитых стран». Но вот закончилась пати-вечеринка—что дальше? Англосаксы, скрепленные в народы сверхнародным началом накопления и наживы как богоугодного дела и идущие к своей сверхцели путем индивидуалистического рационализма, спокойно отправятся по домам, смыв следы ночной усталости в уборной, где вздумавшие им подражать растекутся вонючей массой, даже не успев полюбоваться в зеркало на к утру вконец искаженные черты своего полуразложившегося покойницкого лица. Демос—это разложение живого организма народа с его мучительным гниением заживо перед тем. А потому демосопоклонство—это народоненавистничество. А потому те, кто отрицают начало сверхнародное, отрицают всякое назначение государства, кроме как служить здесь и сейчас народу, воображаемому в одном настоящем и одним настоящим поколением,—народоненавистники. И то, что они используют слово «народ» в противовес слову «демос», только усугубляет их вину. Неверное Имя, вводящее в заблуждение, мстит страшнее, чем неверное Имя, оставляющее равнодушным.
Одно из таких Имен—равенство. То самое атомарное равенство перед законом, соблюдение которого как будто бы и обеспечивает гражданский мир. И то самое равенство прав граждан, входящих в нацию, которое будто бы само по себе гарантирует то, что конфликты между представителями разных народов как по стрелке будут переводиться из плоскости национальной в плоскость социальную, общегражданскую. А всякие там «неписанные законы» (традиции и прочие предрассудки)—это про общество неправовое, которое будто бы не в состоянии поддерживать совместную жизнь множества народов, а если те и живут бок о бок мирно—так это мир достигнут одной силой да диктатом, а если нет открытой вражды—так это вражда скрыта, и чуть меньше станет диктата да ослабнет всё направляющая сила из центра—вражда обязательно станет явной, как, впрочем, и все тайное, что до поры до времени прячут под спудом архивов. Так говорили и про Российскую Империю, и про СССР. Так же демосопоклонники говорят и про Российскую Федерацию. Но еще важнее то, что соблазн демосом, заблуждение благотворностью атомарного равенства испытывают демосоненавистники, знаменем поднявшие «народ» и его «благо». Многое совершается по незнанию, а потому мои резкие и неприятные слова про их вину пусть останутся предупредительным окриком. Всего важнее—осознание, а для осознания всего важнее—преодоление стереотипов, огромное большинство которых когда-то были ограниченными (и только поэтому верными) утверждениями, а теперь стали всеобщими заблуждениями.
Англосаксонское правовое равенство перед законом требует разрыва всех внутринародных органических связей, требует самоумерщвления живого организма, который, де, все равно живет «неправильно». Получится ли из еще не остывшего и наскоро оживленного мертвеца какой-нибудь толк дольше чем на одну ночь в модном и закрытом для посторонних клубе—вопрос с ответом очевидным, но именно поэтому вопроса этого и не дают задать те, кто соблазняют возможностью стать демосом и расписывают для этого прелести клуба. И если кто-то отвергает клуб, это еще не значит, что он осмысленно отвергает сам соблазн. Быть соблазненным очень легко от противного: меняя плюс на минус и воображая, что для полноты знаний хватит одной арифметики. Отсюда—мое странноватое и даже экстравагантное для эры твитописи предостережение всем обращающимся к перу и стучащим по клавиатуре: как от чумных крыс, бегите от фельетонного осмысления, ища убежище в осмыслениях философских. Даже если это и не даст возможности вычислить нахождение рассадника, это, по крайней мере, защитит от неминуемого заражения в эпицентре дня сегодняшнего, который от рассадника—в сотнях миль пути. Впрочем, с этой вспышкой нам «повезло», и рассадник болезни искать не надо: он—в конспектах с лекций Просвещения, затертых до стереотипов и клише механистического восприятия истории и места человека в ней. От этого восприятия—нелепая мысль о том, что равенство человекоатомов—этих изолированных мельчайших частичек, что взаимодействуют в соударениях, подчиняющихся универсальному и поддающемуся проверке расчетом закону,—это единственная возможность совместить свободу и необходимость с наименьшими потерями для свободы и с наибольшей необременительностью для необходимости. Иного не дано, и неподчинение этому естественному (потому и единственно возможному) порядку грозит или анархической диктатурой свободы, или (что куда вероятнее) просто диктатурой необходимости, и, в любом случае, неравенством возможностей, при котором бедные человекоатомы будут то втиснуты в предельно упорядоченный кристалл, то будут принуждены плыть в заданном направлении по вязкому потоку, а то и вовсе окажутся в настолько разреженной среде, что в ней и соударяться особо-то не с кем. Как бы то ни было, принцип механистически понятого атомарного равенства не признает самой возможности существования какой-либо иной разновидности равенства, кроме атомарной, а реальное наличие таковой без колебаний заносится в разряд «ошибок природы» и проходит там как «обман органов чувств», причину которого даже не следует выяснять. Это, однако, не мешает судить объективные реалии и даже выносить им безапелляционный приговор, что для непредвзятого наблюдателя—лишь еще один кадр в раскадровке кульбита, при котором Имя, выраженное через непротиворечивое и замкнутое на само себя определение, вернулось в положение иррационального неименуемого, в котором и застыло с гримасой блаженного неведения на ученом лице. Равенство—это права и закон, и даже обожатели декорации народа добавляют в определение приписку про непременную социальную справедливость будто чего-то стыдясь. Излишней неучености и неуместности чувств, что ли?
Когда говорят, что семья нардов не была одной лишь красивой метафорой, и дружба народов действительно существовала, обыкновенно не доходят до одной простой вещи: ни дружба, ни семья не держаться на том духе партнерства (под которым—расчетливая подозрительность и непременная осторожность), на котором и основано атомарное равенство граждан, стягивающихся в нацию как в общество защиты прав потребителей. Хорошо защищает государство-общество права и интересы граждан-потребителей—и оно время от времени получает добро на свою дальнейшую деятельность, а защищает плохо, так что сплошные убытки (граждане хорошо считают, и их не проведешь на мякине идеи)—и происходит коррекция способа деятельности общества, а, бывает, и его устава. И так повторяется вновь и вновь. Нацию как общество граждан и государство как приказчика этого общества не пронизывает ничего, что вне их самих (разумеется, кроме взятых на себя международных обязательств, с которыми нужно считаться, хоть один заморский мордоворот и не считаясь остается для демоса образцом). Воля нации самодовлеет, и любая сиюминутная цель нации, определяемая одной этой самодовлеющей волей, обязательна к принятию государством, даже если она и противоречит принципу элементарной исторической преемственности самого государства и требует от него столь крутого поворота, что с ним не справиться ни водителю, ни технике. Исторический путь Российской цивилизации, историческая преемственность Российской Федерации как государства требуют запрета атомарного равенства, требуют неравенства того же рода, что и в семье, где живут люди самых разных возрастов и способностей и где не приемлем рационализм бартерной сделки как основного способа удовлетворения совместных нужд.
Есть равенство высшего плана, чем равенство в братстве и тем более чем семейные родственные связи. Кто не знает, что и самые крепкие семьи может подточить червь недоверия и подозрения в измене, что и самые крепкие братства раскалываются и распадаются! Но существует равенство в симфонии, и только симфонией народов Россия и жива. Задолго до меня это сказано, но, опять же, осмысливается ли это глубже красивой (и полезной!) метафоры для плаката? Равенство в симфонии—это, конечно, неравенство по всем скрижалям законников атомарного равенства, но оно и не есть элементарное равенство народных голосов в общем хоре. Такое «равенство» было бы лишь атомарным равенством на уровне народов, и под ним лежало бы то же самодовольное самодавление воль народов, что в пустоте и сами себе указ, цель и средство. Такому «равенству» невыносима симфония, при таком «равенстве» каждый народ стремится разрушить оркестр и сам сделаться оркестром, чтоб пиликать громче всех. Такое «равенство» разрушило СССР, идея симфонии в котором была изуродована практикой ополитичивания народов и навязывания им распутных правил демосоповедения, стать которым в конце концов многие и соблазнились. В этом—главный урок катастрофы 91-го (да и 17-го), и списывать всё на происки «масонов» вместо его усвоения—значит не уважать самих себя.
В симфонии чей-то голос громче, а чей-то тише; кто-то временно охрип, и кто-то подменяет его, отрабатывая за двоих. Бывает, что и массово отлынивают от совместного труда, и в причинах этого нужно всегда разбираться особо: с кем-то быть построже, а с кем-то—снисходительней. Но подобное нельзя поощрять, что и делают, навязывая великому народу представления о постыдности его «имперских комплексов». Те, кто так делают, сами не осознают, что тем самым они саморазоблачаются, расписываясь перед людьми с религиозным чувством в том, что они—выеденные яйца: личности без сверхличностных начал. Ибо через всякий имперский народ его сверхнародное начало напоминает людям о сверхличностном в них, о Царстве Божьем. И равенство Царства Божьего—это не атомарное равенство, в нем святые и ангелы не равны между собой. Не равны именно потому, что они—не атомы. И народы—не атомы, и российскую нацию они могут составить лишь как симфония, для исполнения которой нужно по-новому настраивать расстроенные за десятки лет инструменты, преодолевая заблуждение, согласно которому народ-демос без сверхнародного начала, мол, и будет нацией, чьи граждане математическим сложением своих сиюминутных воль (будь то воля отдельно взятого русского, татарина или якута) легитимируют государство, которое «для народа», то есть исключительно для удовлетворения частных интересов.
Народовластие и демократия—это химера. Но вполне реальны порождаемые демосоненавистничеством и народоненавистничеством этой химеры жертвы—будь то «враги народа» или «совки и прочее спившееся быдло». Здоровые народы идут к своим сверхцелям, помня о своих сверхнародных началах. Всегда и в каждом народе хватает тех, кому лень нести эту ношу и кто, по слабости своей, хотел бы сбросить ее и сделаться гражданином здесь и сейчас. Их и терзает соблазн демоса, а сами они соблазняют других, напирая на так называемый «здравый смысл» и на то, что, прежде чем отправляться в поход, надобно отремонтировать собственное крыльцо. Но нельзя поддаваться этому соблазну. Иначе спектакль, заявленный как буффонада, окажется из репертуара Гран-Гиньоля, и невольными актерами тех кошмаров, что подготовил режиссер, окажутся сами беспечно жонглирующие Именами зрители.