Авторский блог Ольга Новикова 03:00 15 ноября 2005

РАСКАЯНИЕ — И ПОКАЯНИЕ

| | | | |
Ольга Новикова
РАСКАЯНИЕ — И ПОКАЯНИЕ

"Пансионат" для ветеранов войны и инвалидов, где собраны концы человеческие. Это последнее пристанище стариков и больных, которые больше не нужны в большой жизни. Как правило, сдают сюда своих родных родственники. Человек смиряется с новым положением — сам он на свободе не в силах себя обиходить. Здесь у него есть белая палата и руки, хотя и чужие — медсестер, внешний, казалось бы, комфорт. И одиночество. Сначала родных ждут, потом свыкаются с тем, что их нет. Все возможно извинить — людям некогда — работа, дети, сами больные. Они когда-нибудь приедут, родственники. Часто приезжают тогда, когда уже надо хоронить. Но бывают счастливые исключения — каждую неделю их невещают.
Но тут приехали мы. Мы — это православная патронажная служба. Сначала нас было 10... Потом — почти никого.
К сестрам Вере и Насте я заходила часто. Им обеим за 80. Поговоришь, сделаешь что-либо для них по мелочам, хотя мелочей тут нет. Тут все важное. Кроме того — тебе рады. Так это и называется: родные приехали. Родные, в данном случае я, и мне это лестно.
Настя и Вера — сестры, обе слепые. Настя еще может дойти до стола, Вера — нет. Они молчат. Они все уже друг другу сказали. Настя вдобавок и глухая. Поэтому она говорит громко, все время хочет мне что-нибудь подарить из своего скарба. А скарба нет. У них нет ничего: койка, стульчак, белый потолок над головой, который они годами не видят — слепые.
"Пансионат" предполагает собой место, где люди отдыхают. Нет, здесь, под этой вывеской, кроется, можно сказать, огромная богодельня, последнее пристанище на земле, где старые и больные, они, призваны дожить и умереть. Они это знают.
Здесь есть больничная церковь преп. Серафима Саровского. По субботам — служба, после Литургии батюшка идет по палатам причащать лежачих. Настя и Вера обе верят в Бora, но Настя, она — в покое. А Вера?..
Вера наша слепая, еще она толстая и неловкая, она может только сидеть на койке, опираясь на свой костыль, сидеть на койке и думать. Она думает все время одну и ту же тяжелую думу. Вера сама себе как бы в тягость.
Часто заходишь в палату по делам. Но сегодня у меня был просто быстрый обход — я составляла список причастников. "Будете ли причащаться в субботу?"
И вдруг Вера остановила меня. "Причащаться — не знаю — грешная я", — громко, монотонно сказала она. Она так страшно это сказала, что я остановилась. "Ребенка своего убила, дочку свою". Я подумала — аборт. "А вы покаялись?" "Я хожу в церковь — (имеется в виду ходила до "пансионата") — подойду к священнику: "Грешная", — а потом иду домой и плачу там и плачу." "Я не хотела ее рожать — дочку свою, пыталась так извести во чреве, но родилась она. И я хотела, чтобы она умерла. Нарочно простудила ее и она умерла, дочка моя". Я смотрела на Веру и понимала, что кроме этого переживания в ее жизни ничего нет и быть не может. Оно вытеснило собой все остальное. Вот Вера, вот палата, вот койка — место пребывания ее, и место заключения ее в слепоте физической. Но она зрячая — она видит грех свой. Она рассказала мне грех свой, раскаявшись, но ад продолжается. Мука. Я — не Бог, я не могу простить ей грех тот. Я могу погладить ее по голове, утешая безутешную. Раскаяние — это не покаяние. Иуда раскаялся в своем предательстве, пошел и удавился. Только перед Христом (при священнике) в исповеди будет покаяние. ОН простит. "Покой причастницы перед причастьем". ОН все может. Он Бог. И смертный грех простить может, и того, как не бывало. Это реальность его и наша также. Это жизнь. Мне страшно. Нет других людей на свете. Есть Вера и Верин грех. И Веры тоже нет, ибо я становлюсь Верой и через нее вбираю в себя всего Адама и нахожусь в полном мраке. Я — нераскаянность всего человечества перед Господом своим. Все мертво — все смерть. И только больной крошечный нерв Вериной боли — возможность покаяния — он живой. Ибо у ТЕБЯ только все обратимо, Господи. "Ибо у ТЕБЯ очищение есть". "И ничто нечистое не войдет в Царство Небесное".
Нет, так жить дальше нельзя. Надо было разорвать что-то. Некую тенету. Без всякой надежды, но все же с надеждой, я стала говорить: "Знаете что? Вы больше не говорите батюшке Александру: "Грешная я”, — остановите его, Вера. Он добрый, батюшка Александр (он понимает, что в этой юдоли в "пансионате" нет, собственно, греха: исстрадавшиеся люди, бабушки под епитрахилью плачут), но тут, вы, Вера, как мать перебейте его доброту и скажите свое горе — и все изменится в мире. Я вас прошу..."
Я ни на что не надеялась, я ушла, я не зашла к ней второй раз перед службой, я не стала повторяться, я замерла внутренне. Душа моя встала как бы на цыпочки и застыла так, ничего не ожидая.
Я ничего не знала, когда мы шли с батюшкой Александром по коридору, он пел и нес Чашу с Дарами причащать по этажам лежачих больных. Я не предупредила его о Вере, хотя все внутренне толкало меня сказать ему: "Батюшка, исповедуйте, Бога ради, нашу Веру". Но я почему-то не могла просить его о ней. Будет что-либо или не будет — это все Бог.С нами была еще Лариса из церковного хора в помощь при причастии.
Батюшка Александр входил в палату всегда весело, воспевая что-либо, с неподдельной детской улыбкой о Господе. Ему было лет 25, а на вид он вовсе казался мальчишкой, но при этом он серьезно и крепко стоял в Боге. Бабушек он страшно жалел. "Это Вера, батюшка". Он готов был накрыть голову несчастной грешницы епитрахилью... Но Вера заговорила враз громко, без особого выражения, некрасиво, непреклонно, в суд себе, сухо и без слез. Это было страшно. Шел суд ее собственный над собой перед Богом и перед людьми в слепоте своей и во мраке. Это было покаяние. И тут заблистал свет! "Отец Александр, я не хотела родить дочку, — говорила Вера громко, — я старалась убить ее еще до родов, но не получилось. Я родила, я простудила ее нарочно, и она умерла, дочка моя". Исповедь началась вдруг, и мы не уcпели выйти из палаты — нас было трое, лишних. Вера дошла до конца в своем кратком покаянии. "Отпускаются грехи твои, раба Божия, Bepa, - ласково сказал молодой священник этой мученице и страдалице, мягко положил епитрахиль ей на голову и с глубоким уважением к ней прочитал над нею молитву и так же любовно продолжал:" Тела и Крови Христовой причащается раба Божия Вера во оставление грехов и в жизнь вечную". Батюшка Александр воспел, и мы вышли из палаты. Настю вообще не было слышно, а на Веру я не поглядела, не знаю, что было с ней после нашего ухода. Батюшка не проронил обо все этом ни слова.
Через неделю Вера умерла. Умерла она тихо. Так умирают Богу.
Никто ничего не слышал, даже Настя, сестра ее. "Я подошла, а ее уже нет, — объяснила та. "Вера-то умерла", — сказала она мне громко. Настя была спокойная, удивительная, Божья, "А как звали девочку?" — спросила я. "Верину-то? Людмилой". Мы ничего с Настей не обсуждали, хотя, безусловно, она знала всю Верину жизнь и муку. "Кайся здесь. ОН все простит, Сердцеведец. А то — Суд Божий. Верующий на Суд не приходит, а сразу направляется в Жизнь Вечную, — сказала Настя внятно. — Напиши записочку-то. Настя вслепую привалилась к столу. Настя говорила громко, и мы громко перечисляли имена усопших. Она обязательно поминала сестру свою родную Веру, но не вначале, а там где-нибудь, в середине. "И девочку, и Людмилу," — ровно добавила Настя.
1.0x