| | | | |
Елена Романова:
«ГЛАВНОЕ —ЭТО ЛЮБОВЬ...»
Савва ЯМЩИКОВ. Лена, сейчас встречи мои совпадают с юбилеями собеседников… У тебя юбилей, "круглая" дата, и мне хотелось бы спросить, как и всех моих собеседников: что ты в своей, теперь уже очень большой творческой жизни считаешь для себя главным как для художника, как для человека, как для женщины?
Елена РОМАНОВА. Главным я считаю любовь и не придаю значения тому, что считается пафосным, декларативным. Я всегда питалась любовью, писала то, что люблю. Если говорить о том, что давало и даёт силу — то это любовь к моим близким… Когда я говорю про любовь, это надо понимать в широком смысле — как любовь к Родине, любовь к месту, где ты родился. Если говорить о восприятии России, то это для меня деревня Веледниково. Когда я родилась, меня увезли в эту деревню, и я там знала — и знаю до сих пор — каждое дерево, каждую берёзу, каждую травинку. Всё это придавало любовь и, конечно, моя семья. Я не могу назвать свою семью абсолютно благополучной; потому что самым страшным событием в моей жизни я считаю, когда от нас ушёл отец. Мне было десять лет, а брату шесть. Это была психологическая травма, возможно, повлиявшая на дальнейшее творчество, придав ему остроту восприятия. В те годы так повально, как теперь, семьи не распадались. Чувство, что не было отца, страшило, ведь я в нём так нуждалась! Как это ни смешно говорить — нуждаюсь до сих пор. У отца появилась другая семья, он уехал в Ленинград, там у него родилась дочка, моя сводная сестра Ирина, и отношение было ревностное у меня к той женщине, которая увела от мамы отца. Шли годы, отец присылал алименты, мы на них жили, жили очень бедно, скромно, как многие в те годы.
Время лечит — оно мудрое. Во всяком случае этим летом я ездила в Питер, и ездила не случайно: я хотела с сестрой наладить отношения, чтобы мы с ней поняли друг друга, объединились именно теперь, когда у меня ушли самые близкие — мама и брат умерли, и я поняла, что кровно она мне — самый близкий человек на этом свете. Она меня привела на кладбище, где похоронены отец и бабушка. Я привезла сопроводительную молитву, которая выдаётся при заочном отпевании, песок, который даётся в храме… Мы стоим с сестрой, вокруг лепота — весна, зелёные деревья, и где-то поёт соловей — на расстоянии, но очень отчётливо… Мы с ней обе зажгли свечки, я прочла эту молитву от начала до конца за упокой души моих близких людей, и как только закончила читать молитву, соловей из леса слетел на маленькую берёзку, которая росла в ограде могилы и разлился такой трелью! Мы с ней просто оторопели, стояли со свечами горевшими до конца, пока он не допел, а пел он долго — минут десять. И потом вспорхнул и улетел. Я за свою жизнь не видела соловья на расстоянии ближе метра… Это было чудесное явление — и я поняла, что это был знак одобрения свыше. Соловей слетел — наградил своей песней — и улетел. И я теперь знаю, как выглядит соловей. Он маленький, серенький, у него такое шелковистое оперение, которое его плотно облегает — он как будто выкован из чего-то, только горлышко трепещет, когда он поёт… Я считаю, что правильно сделала. Мы с сестрой теперь дружим. Больше того, нас с ней объединило то, что я туда приехала для того, чтобы она мне дала какие-то документы деда, эти документы я передала в Государственный музей изобразительных искусств, в архив — пусть они там хранятся, там надёжней… Я свою лепту вношу, пытаясь увековечить память своего деда. Это очень важно; меня к этому жизнь вывела. Когда я пытаюсь осмыслить, почему я вдруг стала этим заниматься, то понимаю, что это совсем не случайно. Как вообще всё в жизни не случайно. Ирина Александровна Антонова мне сказала, что Музей изобразительных искусств собирается издавать серию сборников о людях, которые его создавали. Это очень интересная и похвальная идея, хотелось бы, чтобы она осуществилась… Пусть медленно, но верю, что это всё-таки будет. Во всяком случае, со своей стороны стараюсь делать всё, что я могу, для того, чтобы собрать и документы воедино, и чтобы узнать о корнях своего деда — потому что я о нём, если честно говорить, знала совсем мало. То, что мне рассказывала бабушка до моих пятнадцати лет, когда её отец просто увёз со всеми вещами, со всем, что было в её комнате — с коллекцией офортов Кустодиева, с картиной Архипова и другими ценными подлинниками… Теперь я пытаюсь восполнять этот пробел, и то, что я узнаю, меня поражает. Человек жил своей скромной, казалось бы, жизнью, но очень много успел сделать… Сейчас люди суетятся, прямо погибают в каких-то порой бессмысленных делах, чтобы обогатиться. Как прекрасно дед прожил свою жизнь! Не было суеты, он делал всё методично, постепенно. Может быть, у него была такая судьба, ему на роду было написано сделать именно столько, сколько он сделал. Люди, у которых он учился в университете — Ключевский, Сперанский, наши историки самого высокого уровня. Ты до этого говорил очень лестные слова в мой адрес — я, критически, здраво рассуждая о себе, о своём творчестве, могу сказать, что ты правильно отметил, что ничего не возникает из ничего. Я вышла из своего деда — даже не общаясь с ним. Он существует во мне, все его пристрастия, вся его, если громко сказать, культура, — это всё-таки генетически, наверное, перешло ко мне. И дай мне Бог по мере сил и возможностей реализовать в творчестве то, что во мне заложено. Это очень большая ответственность. Потому что всё то, что я узнала — и где он учился, и как, и у кого, и как он ездил в Германию, в Берлин к Вёльфлину, по тем временам это был высочайший уровень искусствознания. С его большим участием создавалась кафедра искусствоведения в Московском, тогда он назывался Императорским, университете. Потом он был главным хранителем в Румянцевском музее. И в это время устраивал выставку в помощь сербам, которые страдали во время войны: люди богатейшие — Рябушинский, Морозов и другие — давали деду работы для выставки, чтобы сборы от неё пошли в помощь сербам. Я читала архивные материалы, там рассказывается, как ему удавалось их уговорить, что они давали работы — наверное, тоже исходя из доверия к этому человеку, было в нём что-то такое, что они полагались на его вкус, на его порядочность, честность…
С.Я. Вот видишь, Лена, — помощь сербам… Как немного прошло лет, в историческом контексте немного, и когда сейчас происходила трагедия в Сербии на наших глазах — разве кто-то из наших государственных деятелей, из учёных, из художников помог? Патриоты наши, конечно, думали о Сербии, писали в газетах наших патриотических, ездили в Белград… Но разве кто-то подумал из нашей интеллигенции, как они себя называют, а вообще-то это образованцы — помочь Сербии? Наоборот, все средства массовой информации были на стороне НАТО и американцев, все радовались, что бомбят, уничтожают Сербию! Всё-таки насколько тогда ещё братство славянское было прочно среди интеллигенции… Твой дед — высочайший представитель русской интеллигенции!
Е.Р. Мне кажется, это именно русское качество, русская черта характера — солидарность, стремление прийти на помощь. Тем более к своим людям, единым по вере. Это видно во всей его деятельности — неравнодушие, участие. А ведь в годы, когда они начинали — дед и люди, бывшие с ним рядом — это было страшно и тяжело, если учесть, что в те годы многие из его родственников уехали за границу и они было просто забыты. И я только теперь увидела в архиве письма из Соединённых Штатов, из Швейцарии, там тоже есть родственники по линии деда… Я знакомлюсь с его жизнью и вижу — она у него стоическая и героическая. Семья моего деда не вела сверхсветского образа жизни, не было у них избранного общества, пышных застолий. Очень сложно было выстоять, особенно в первые советские годы. И в дальнейшем тоже. В 1923 году деда назначили или выбрали, не знаю, как правильно сказать, директором Музея изящных искусств, и он четыре года проработал в этой должности. В его отчёте — это всё настолько скребёт по душе, когда читаешь — его рукой, почерком твоего предка написано объяснение, попытка оправдаться, поскольку в дальнейшем у него были ситуации очень сложные. Трудно представить, что учёный с мировым именем, с высочайшим уровнем искусствоведческого образования занимался перекрытием купола в своём музее. Он пишет: "По моему ходатайству от правительства были какие-то средства спущены, они пошли на застекление Белого зала". Постоянно он выполнял хозяйственную работу, за всё отвечал один. Дальше он пишет, объясняет властям, куда уходили эти средства. Это получилось тогда, когда пропали четыре шедевра, четыре картины из Музея изящных искусств. Как это происходило, я написала в своей статье, потому что меня это поразило "до основанья, а затем"… Я знала, и это меня всегда мучило, что когда Николай Ильич был директором музея, произошла эта кража работ, это было как факт, а вот что стояло за этим… Я произвела исследовательскую работу, ходила в наши органы ФСБ, меня направляли и в Государственный исторический архив МВД, и вот у меня пять писем, в которых сообщают, что этого дела о краже вообще нет. Я хотела прочесть, как его допрашивали, что он отвечал, что следователь спросил. Надо сказать, что сейчас это возможно: многие люди приходят и узнают о своих родственниках, которые были расстреляны, которые потерпели в те годы очень сильно.
И всё равно любовь в жизни — главное! Я очень люблю своего деда, хотя общалась с ним только до четырёх лет.
С.Я. Лена, когда ты занималась восстановлением судьбы своего деда, я знаю, сколько ты сделала: прекрасно, что вы поставили памятник в Донском монастыре, открывали его вместе с Ириной Александровной Антоновой. Я следил за всем этим не просто соучаственно, а восторженно. И сейчас понимаю, что ты не могла этого не сделать, потому что благодаря этим генам, этой невидимой связи с дедом ты стала художницей. Хочу спросить тебя: как ты пришла к тому, что посвятила себя, свою жизнь занятиям любимой тобой профессией — живописью?
Е.Р. Многие в детстве начинают рисовать. Мои самые первые рисунки — кстати, они продатированы и подписаны маминой рукой, я их храню до сих пор, написано "Лене три года", допустим; они для меня дороги уже не только тем, что это мои рисунки, но и тем, что они надписаны ею. И стоят даты, когда мне три года было, четыре, я не писать, не читать тогда ещё не умела. Честно говоря, со мной просто некому было заниматься, поэтому рисование стало перерастать в моё самое любимое занятие, когда я никому не мешала, сидела на окне или потом уже у бабушки в комнате — и рисовала. Рисовала я за таким маленьким секретером из красного дерева, у меня на нём лежала бумага, а буквально на расстоянии полуметра была стена, на которой висели кустодиевские гравюры, и я прекрасно помню, что ближайшая, на которую падал глаз, была с частушками его гравюра "Земляничку я сбирала, надломила веточку, не картуз милаша носит — серенькую кепочку". Потом, когда я читала письма из переписки жены Кустодиева с дедом в Музее изобразительных искусств, узнала, что эта гравюра нравилась ему больше всего из кустодиевской графики. И мне она нравилась. И нравится невероятно. В моё творчество Кустодиев вошёл на подсознательном уровне. Как и Боттичелли. Кстати, эпоха Возрождения — то, что дед любил больше всего, и я помню из детства, что висела у нас головка "Рождения Венеры", и большая копия. Дед даже сам акварелью чуть-чуть её подкрасил, она была чёрно-белая… И эти две старинные репродукции висели; мама сидела, брата кормила грудью на фоне этой маленькой репродукции. Приходила соседка и говорила маме: "Ой, это вас кто-то нарисовал?" Потому что она была очень похожа на Венеру Боттичелли.
Боттичелли, Кустодиев — я не просто к ним пришла, это вошло буквально в кровь. К своему стыду, я не догадывалась, что это Боттичелли, потому что деда не было, мама не знала, кто такой Боттичелли: у неё не было высшего образования. Но она родилась одарённым человеком.
Становление моё в творчестве началось с художественной школы. Получила там такую закалку, как при занятиях спортом по самому высшему классу, или при обучении балету. Дети талантливые, и как все талантливые дети, они злые — всё подмечают, ни малейшего физического недостатка друг другу не прощалось вообще, сразу появлялась карикатура, причём такая, что не надо надписывать: входишь в класс — и на доске уже кто-то гениально, одним росчерком: "Вот же, это она!" Ну, мы, девочки, знали, что у неё такой формы грудь. А где мог увидеть её наш соученик? А вот так он её изобразил — и всё! Вот это Ленка! Маленькие такие, но уже "волчата". Я бесконечно благодарна художественной школе. Были взлёты и падения, была один раз тройка за композицию, которую я дико переживала; нужно числиться лучше других. У меня, кстати, честолюбие и тщеславие всегда присутствовали, и до сих пор, между прочим, присутствуют. Что и помогает жить. Я считаю, это совсем не плохо — думать: у ребят рядом, с которыми ты на перемене бегаешь, учишь алгебру, историю, получается здорово, а почему у тебя — нет? Не прощалось ничего, даже если ты на физкультуре неуклюжий, неловкий. Я стремилась и на физкультуре быть лучше других. Участвовала в художественной самодеятельности — и пела там! Не танцевала, но пела — это точно.
С.Я. Скажи, пожалуйста, Лена, эта подготовка в средней художественной школе — она тебе потом помогла? Конкурс же в Суриковский институт был очень большой.
Е.Р. Она мне не только помогла, она дала навыки художественной школы. У нас лучшее в мире преподавание в художественном институте. Я могу повторять это тысячу раз. Средняя художественная — теперь колледж на Крымской набережной. Он у меня не ассоциируется как-то с той художественной школой, пусть меня простят за это… Наша художественная школа и наш Суриковский институт, при том, что "давили" творческую личность, сдерживали нестандартные творческие порывы. Ну, "давили" — но человек, который имел голову на плечах и обладал сильной энергией, всё равно становился в результате большим художником. И таких примеров очень много. Я могу назвать плеяду женщин-художниц семидесятых годов — Назаренко, Нестерову, Нечитайло, женщин-скульпторов замечательных. Я не знаю, чем это объяснить — мужчин было меньше. Может быть, сейчас поменялась ситуация, я не знаю, но тогда было так. Да, были шероховатости, могли притеснять за композицию, наверняка так было, Наташа Нестерова может рассказать, у неё были непростые моменты…
Наши преподаватели прекрасно всё видели, всё понимали. Разница в творческом мышлении, в творческой манере хорошо видна во время просмотров… И теперь я могу сказать: можно с точностью до миллиметра видеть, кто талантливее, у кого интереснее позиция творческая и человеческая. Это всё видно в работах! Дмитрий Жилинский сказал как-то, что по тому, как художник-мужчина пишет женскую модель, видно, как он относится к женщине, как воспринимает секс, любовь. Всё это видно, как на рентгене…
Готовили нас замечательно. Меня учил рисунку Исаак Михайлович Лезеров — я его только добрым словом могу вспомнить. У нас была постановка "Боксёр". Как этот боксёр стоял, как он его осветил. Исаак Михайлович буквально не отходил из-за моей спины. Он меня третировал, говоря этому боксёру, как напрячь одну мышцу, другую мышцу, и у меня напряжение, концентрация была просто страшная. Но зато получился рисунок первоклассный.
С.Я. Лена, а в Суриковском институте кто у тебя был основным учителем, мастером?
Е.Р. Мне трудно ответить. Я училась официально у Геннадия Георгиевича Королёва, это мой учитель по живописи. Отучившись на живописном факультете, я перешла на факультет монументальной живописи — потому что хотелось попробовать что-то новое… Причём когда я решила поступать на факультет монументальной живописи, там ещё висела табличка "А.А.Дейнека". Сам понимаешь, какой художник замечательный, он тогда ещё преподавал, до того момента, когда я захотела туда перейти. Мне сказали, что он в раздумьях — оставаться ему в институте или уйти, чтобы заниматься творчеством. И мы с моей подругой пошли к нему в мастерскую — уговаривать его нас учить. Это вообще был рискованный шаг, но мы его сделали. Я даже не могу вспомнить, кто дал телефон, как мы договорились, но мы пришли — нам было двадцать лет. Дверь открыл коренастый человек… Я всегда думала, что Дейнека — человек двухметрового роста, сильный, как на его автопортрете с полотенцем… А перед нами стоял мужчина одного с нами роста, в красной в чёрную клетку куртке, подстриженный и моложавый. Он нас пригласил широким жестом — входите. Работы он нам свои не показывал, откровений не было. Вместо этого предложил: "Хотите коньяку?" Это было замечательно, конечно. Мы сказали: "Хотим". Когда немножко выпили для храбрости, я говорю: "Александр Александрович, приходите к нам в институт, потому что мы хотим в вашей мастерской работать, у вас же даже ещё табличка на дверях сохранилась! В общем, мы, зная ваше творчество и очень его уважая, жаждем, чтобы вы нам преподавали". Было ясно, что не придёт, но он так мило побеседовал с нами, сказав, обращаясь ко мне: "Какой у вас характер! Если бы я пришёл, мы бы с вами боролись". Что ж, думаю, это прекрасно! Одну его фразу я теперь вспоминаю часто. "Ничего не бойтесь и пишите то, что вам хочется и так, как вы хотите. Когда будете рисовать или писать — сами себе говорите: "Злее и принципиальнее!" Он прав! Действительно, когда начинаешь что-то приукрашивать, обязательно нужно помнить, что нужно острее. "Злее и принципиальнее" — это острее, интереснее.
С.Я. А дипломом твоим кто руководил?
Е.Р. Пригласить, позвать Дейнеку не удалось, и нам преподавала его ученица, Клавдия Александровна Тутеволь.
С.Я. Лена, а кого своим учителем ты считаешь из мировых художников? Кто тебе самый близкий?
Е.Р. Закончила я институт, защитила диплом с отличием… И дальше мы перешли на договора. Это было очень мудро, что при Академии художеств давали договора молодым художникам, не бросали их. Тем более, что у меня не было папы-художника, чтобы направлял и подправлял. С договоров академических и началось настоящее становление. Работали с нами и Грицай Алексей Михайлович, и Кибрик Евгений Адольфович, и Таир Тимурович Салахов… Они и были моими преподавателями.
С.Я. Ну а на кого ты в классике ориентировалась?
Е.Р. Прежде всего это художники Возрождения. Так это мне запало, что даже теперь, посмотрев очень много мировых музеев, я понимаю так, что всё равно — Боттичелли. Кустодиев, другие русские художники. Учиться можно у художников эпохи Возрождения — у каждого практически. Но ближе мне — Боттичелли, Учелло, Доменико Венициано.
С.Я. А из русских — кроме Кустодиева?
Е.Р. Александр Иванов, конечно. Есть ещё художник, я его очень люблю, но его, к сожалению, знают мало — Леонид Соломаткин.
С.Я. Знают мало, а художник — великий.
Е.Р. Я специально посчитала — у него чуть больше двадцати картин. Немного, но его творчество занимает особое место. Когда мне бывает особенно плохо, я приду в Третьяковскую галерею, посмотрю на его картину "Именины дьячка" — становится на душе лучше. Когда я вижу лицо маленького мальчика, который принёс дары; лицо этого дьячка…
С.Я. Или эквилибристку-циркачку…
Е.Р. Она называется "Канатоходка". Это вообще потрясающая вещь.
С.Я. Скажи, Лена, а как тебя потянуло к писателям, которых принято называть "деревенщиками"? Я не согласен с этим — "деревенщики", "почвенники". Таким образом "деревенщики" и "почвенники" — Толстой, Тургенев, Некрасов, потому что они всё писали в деревне и про деревню. Я когда ещё не был с тобой знаком, видел, что тебя тянет и к Шукшину, и к Распутину, и к Астафьеву, и к Белову. Как ты к этому пришла?
Е.Р. Во-первых, я читала их книги. Это люди, которые были мне больше всего интересны. Их мысли созвучны тому, о чём я и сама думала, моему восприятию русской природы. И потом, есть такое понятие — "знаковые" люди своего времени. Я вообще думаю, что хороший портрет — это то, что художник хочет оставить для будущих поколений. Тем же и Перов руководствовался, я не провожу лестных для себя параллелей, но в принципе: из череды современников выбираешь того, кого считаешь достойным.
С.Я. Я как раз в портретах этих людей и в твоих картинах, пейзажах — вижу созвучие между их творчеством и твоим. Наверное, ты увлекалась и стихами Рубцова.
Е.Р. Да, я люблю Рубцова.
С.Я. Понимаю, почему меня сразу так потянуло к твоему творчеству. А Кустодиев… Все твои автопортреты замешаны на творчестве Бориса Михайловича очень круто. Ты умеешь пользоваться наследием, но нет в тебе нахрапистости и желания поставить себя рядом с ними. Ведь колодец — он только тогда и полезен, когда человек, пьющий из него воду, благодарит его и понимает, что без этой воды жизнь его невозможна. И он никогда не скажет: "Ну, не будет этого колодца, и ладно! Я сам буду производить воду, и без колодца обойдусь". Это очень важно… Лена, я знаю, что ты трудоголик, работаешь очень много. Что бы тебе в годы, которые ещё отпущены нам, хотелось сделать больше всего в творчестве, в жизни своей — о чём ты больше всего мечтаешь, чтобы конец жизни был венцом?
Е.Р. Я считаю, что я только пятьдесят процентов работы сделала. Во мне половина ровно — я должна её отдать. Есть такое выражение: "Говорить о своих планах — повод повеселить Бога". Но на самом деле это не так. Мне осталось сделать больше, чем я сделала. В творчестве, во всяком случае. И в жизни тоже. Меня не страшат цифры! Господь Бог в каждого человека вкладывает идею, и когда человек соответствует этой идее, он меньше разрушается и больше успевает сделать, и меньше болеет. Так что я считаю — если соответствовать идее, вложенной в тебя господом Богом, то силы должно хватить на многое.
С.Я. Ты меня этим очень радуешь, как, впрочем, радуешь и своим творчеством, и своим присутствием, потому что вот сейчас мы с тобой беседуем в стенах уютного московского особняка, а за этими стенами — Содом и Гоморра! Приду домой, включу телевизор — посмотреть новости, а увидишь такое, что слова твои только поддерживают на фоне мрака — это своего рода солнечные зайчики. Мне повезло в жизни — около меня немало людей, которые, несмотря на всю эту суетность — я даже не сказал бы "страшность" нашего времени — выстояли. Многие из тех, с кем я раньше общался, стали либералами из либералов. Они видят, к чему всё пришло, и всё равно бешено продолжают тусоваться на банкетах, выставках, презентациях. Это чудовищно! Сейчас настало время спасать и спасаться. Как говорил Серафим Саровский: "Спасись сам, и вокруг тебя спасутся многие". Как же можно спасаться, если ты от одного стола перебегаешь к другому, от одной выставки — к другой. Раньше, в нашей молодости, я с радостью ходил на выставки, потому что они были значительные, одна больше нравилась, другая — меньше…
Е.Р. Я не хожу на многие выставки теперешние.
С.Я. Вспомни наш Дом художника на Крымском валу и сравни его с нынешним, превращённым в торговое капище, ярмарку тщеславия и вседозволенность. А как "сломались" многие мастера, начинавшие до развала страны мощно и многообещающе. Кто-то нарядился в бутафорские казачьи полковничьи мундиры с картонными орденами и медалями, кто-то стал работать на потребу пошлых заказчиков; народные художники СССР и России уродуют наши города скороспелыми, лишёнными вкуса и мастерства монументальными композициями. Они попали в селевой грязевой поток рыночной цивилизации и несутся по нему, словно забыв о первородстве. За то, что ты не поддалась сиюминутному искусу, сохранила духовный и душевный оптимизм, поддержанный верой, огромное тебе спасибо. Мы с нетерпением будем ждать твоих новых работ, приносящих солнечный свет и человеческую радость.
1.0x