СКВОЗЬ КРОВЬ И ГОЛОД
Авторский блог Михаил Алексеев 03:00 2 июля 2001

СКВОЗЬ КРОВЬ И ГОЛОД

0
Author: Михаил Алексеев
СКВОЗЬ КРОВЬ И ГОЛОД (Беседа с Владимиром Бондаренко)
27(396)
Date: 03-07-2001
Владимир БОНДАРЕНКО. Ваши книги, Михаил Николаевич, во многом автобиографичны. И "Мой Сталинград", и "Драчуны", и даже первый ваш роман "Солдаты". Как же должна быть наполнена событиями ваша жизнь, чтобы так живо передать и энергетику боя под Сталинградом, и ужас голода тридцать третьего года? Как вы сами пережили свой ХХ век? Как жили и как выжили?
Михаил АЛЕКСЕЕВ. У меня в прозе хватает и вымысла, и реальных событий. Все мои герои легко узнаваемы. Мне всегда по сердцу живые характеры. Я знаю хорошо людей с разнообразнейшими характерами. И мне их легко писать. И поэтому они легко уживаются с придуманными мной персонажами. Я сейчас перечитываю свой роман "Солдаты", который написан более чем 50 лет назад. И в "Солдатах" я оставил героем реального полковника Павлова, начальника артиллерии, которого знал со времени формирования дивизии и который меня перевел из минометчиков в артиллерийскую батарею на Курской дуге. А другого героя — полковника Демина — я придумал, но имел в виду полковника Денисова, которого очень хорошо знал. Который, собственно говоря, спас меня, наверное, когда уже перевел из артиллеристов в армейскую газету. Сколько еще боев было впереди! Одно тяжелейшее форсирование Днепра столько жизней унесло. Этот Денисов был храбрейший и умнейший офицер. А вот, скажем, полковником Лосевым, которого так же хорошо знал, я напрямую не воспользовался, ибо получился бы самый отъявленный негодяй. Это был очень плохой командир дивизии. Когда позже Сталина обвиняли еще и в том, что он такого героя Сталинградской битвы, командира дивизии, а затем корпуса разжаловал в рядовые, снял генеральские погоны, я не соглашался с критиками. Много вреда наделал Лосев. У меня есть сцена, когда Лосев из ревности к командиру моего полка послал его на верную смерть. Командира полка очень любили в войсках. И Лосев боялся, что рано или поздно его заменят. Все к этому шло. На Южном Буге заставил среди дня нашего полковника Попова переправляться без прикрытия, в первых рядах на правый берег, где еще только сумели закрепиться первые разведчики. И его сразу же на берегу расстреляли. Потом Лосев лил на похоронах крокодиловы слезы. Его я в романе переделал и заменил фамилию... Так у меня и чередуются реальные персонажи и выдуманные.
Я, Владимир Григорьевич, уже старый человек. Прошел и огонь и воду, и с пяток юбилеев — от пятидесятилетия до восьмидесятилетия. Вот недавно у меня на родине, в Саратовской области, по инициативе Аяцкова взяли и, не спрашивая меня, учредили премию имени Алексеева. Я даже протестовал. Не послушались. Но раз уж Аяцков с Ганичевым договорились и хорошим писателям дают премию,— я только рад. Хоть так, но поддерживаю русские таланты. Конечно, не как Александр Солженицын, не на свои деньги, все расходы на премию берет на себя область. Значит, там еще уважают литературу, ценят звание писателя. А губернатор пошел на это, потому что увидел, какое отношение ко мне у саратовцев, моих земляков. Видел, как они гордятся тем, что у них известный писатель вырос. Дело ведь все-таки не только во мне. Ценит еще русский народ литературу. Три месяца на мое восьмидесятилетие проходил алексеевский фестиваль на Саратовщине.
В.Б. Знаете, Михаил Николаевич, рачительный хозяин всегда должен умело пользоваться всем тем, что дает ему земля. И сырье, и хлеб, и заводы... Но не менее важна и культура народа. Таланты народа. От этого ведь тоже уважение и к краю вашему, и к губернатору растет. Увы, чаще всего наоборот — принижают свои же таланты. Преступно забывают о них, особенно наши политики всех мастей. Наверное, самая некультурная политическая элита сегодня правит Россией. А по-моему, так надо беречь и лелеять каждый талант...
М.А. Так-то оно так, Володя, но ведь столько завистников даже среди писателей. Столько ненависти вызывает каждый твой успех, каждая премия. Я помню это еще по тем временам, когда был председателем Комитета по российским премиям. Тридцать претендентов, а даешь только от силы троим-четверым. Остальные негодуют. Вот и сейчас прижизненная премия уже столько пересудов вызвала. Получается, что лучше бы ее совсем не было. Лучше бы никому не давать? Я представил себе человека, у которого все мыслимые награды есть, а вот алексеевской премии нет, как лютовать будет?
В.Б. Пусть лютуют. Я считаю, Михаил Николаевич, главное делать дело, писать, учреждать премии, выпускать журналы и газеты, и этим служить русской литературе в меру своих больших или малых сил. А то, что у нас есть много скандалистов и завистников, так их везде и всегда много было. Перемелется, мука будет.
М.А. Из этого своего юбилея и учрежденной премии я понял, что далеко не простой человек губернатор Аяцков, хоть я и воюю с ним непрерывно по всем политическим вопросам, включая, кстати, и вопрос о земле. Когда он премию учредил, я говорю: вы что, меня уже к краю подталкиваете, не терпится, что ли? Он говорит: нет, по-другому, Михаил Николаевич. Разве не приятно будет молодому вашему коллеге из ваших же рук получить первую премию? И потом, вы уже все свое главное написали, когда уйдете, там писать не будете. Мы уже сейчас знаем вам цену. Нам достаточно того, что вы уже сделали...
В.Б. Ну а вы сами довольны тем, что удалось сделать? Думаю, тот же "Мой Сталинград" зрел в вас давным-давно. Но что-то мешало, почему-то откладывали. В "Солдатах" — Курская битва, в "Драчунах" впервые в литературе показали голод 1933 года, и уже под конец жизни "Мой Сталинград". Кто устанавливал этот перечень. Эту очередность? Сама жизнь? Цензура? Наитие?
М.А. К Сталинграду я не случайно под конец обратился. Почему я начал с Курской дуги в "Солдатах"? Вроде бы нелогично. Скажу честно, вначале побоялся, думал, с малым своим литературным опытом не вытяну такую махину. Лучших времен дождусь. Пока я размышлял, Сталинграда не стало. А о волгоградской битве писать не хотелось, фальшь бы одна пошла. Это было так позорно и так некрасиво. Забыть о народном подвиге из-за того, что город не тем именем якобы назван. Потом пришло время, когда оказалось, что главное сражение было на Малой земле, а Сталинград вообще где-то сбоку. Я этому подыгрывать не хотел. Началось вранье, вся история войны наперекосяк. Я начну-начну и бросаю. Так добросался, что растянулось это на 30 лет. А потом жило во мне также огромное желание больно и жгуче сказать правду о голоде 1933 года. Собственно, это две мои главные темы в литературе, да и в судьбе. Коллективизация и голод 1933 года и Великая Отечественная война. Сквозь кровь войны и голод крестьянства вел я своих живых героев. Не для того я уцелел и во время голода, и во время войны, чтобы будучи писателем, не рассказать об этом своему читателю. Я понял, что не смогу написать "Мой Сталинград", пока не написал роман о голоде в Поволжье. Написал. Сначала все было прекрасно, "Драчуны" выдвинули на Ленинскую премию. Более того, вам, наверное, первому рассказываю, уже было проведено голосование по "Драчунам", и меня уже тайком поздравляли с присуждением Ленинской премии. Единогласно, при тайном голосовании, присудили мне Ленинскую премию. Бывший первый секретарь комсомола Пастухов мне позвонил после голосования и торжественно поздравил. Уже появились статьи о романе и в "Правде", и в литературных газетах. Вышла знаменитая статья Михаила Лобанова. Лучшая статья обо мне. Признаюсь, я ведь ее сам же и отвез в журнал "Волга", передал главному редактору, хорошему русскому поэту Палькину.
В.Б. Так что вы читали эту прогремевшую на весь мир статью еще в рукописи и были согласны со всем, что там написано?
М.А. Конечно. Я и помог ее опубликовать в "Волге". Мне она ужасно понравилась... Так обидно, когда после шумного скандала кто-то сказал Михаилу Петровичу Лобанову, будто я во всем обвинил его и от статьи отказался. Чуть ли не заявив о ее вредности. Не было этого. А было другое. Конечно, досталось на орехи и Лобанову, пропесочили везде будь здоров, Николаев написал пасквиль в "Литературной газете, затем Оскоцкий в "Литературной России", приняли партийное постановление по статье, но и меня же за роман лишили Ленинской премии уже после голосования по присуждению. Заставили отменить решение. Роман "Драчуны" признали антисоветским и премию Ленинскую решили передать другому. Вызвали в ЦК Георгия Мокеевича Маркова на ковер, дали ему там взбучку и приказали выходить из положения, как угодно. Вы допустили ошибку, вы должны ее исправить. Марков собрал всех членов Комитета по премиям и дал понять, что надо найти другого лауреата. Перечеркнули результат и дали Мустаю Кариму. Он, конечно, чувствовал себя неловко: хороший писатель, и премию заслужил не меньше моего. Но в тот раз занял мою полочку.
В.Б. У вас, Михаил Николаевич, очевидно, легкий характер. Не остается злобы и ненависти к своим невольным соперникам. Ведь вы, по-моему, единственный, кому дважды в жизни сначала присуждали премию, а потом отбирали. Всем же известна история, как вам присудили Сталинскую премию, совсем молодому писателю, еще при жизни Сталина, но в самый последний момент сам же Сталин вместе с Константином Симоновым премию и отобрали в пользу другого. Иного бы инфаркт схватил после такого, спился бы от обиды, вы спокойно стали писать дальше и даже с соперником своим позже сдружились. Впрочем, так же вы выдержали и удар по "Драчунам", и с Мустаем Каримом не поссорились. Умеете держать удар.
М.А. Мустай Карим потом мне по "Драчунам " прислал такое потрясающее письмо. Даже хочу зачитать тебе кусочек: "У меня сейчас душа радуется и плачет от приобщения к большой благородной правде. Книга честная и совестливая, потому и отважная. Ты еще раз показал, что совесть и честь писателя не могут быть трусливыми или робкими. Рад безмерно за тебя и за нашу литературу. Мустай Карим. 9 сентября 1982 года". А вот что писал Василь Быков: "Вот только что дочитал ваших "Драчунов", и не могу не высказать вам моего восхищения. Восхищения правдой и мужеством. Нечто схожее пережили в те годы миллионы, но немногие оставили после себя свидетельства о пережитом, трагическом, страшном. Вы это сделали с блеском. Честь вам и слава".
В.Б. Расскажите тогда уж еще раз и историю с отменой Сталинской премии.
М.А. Вдруг вечером врывается в маленькую мою квартирку на Октябрьском поле целая ватага фотокорреспондентов ТАСС. Начали меня и моих маленьких дочерей гонять по углам, ища нужный ракурс. Я их угостил водкой. Уже убегая, говорят мне: "Завтра с утра читайте "Правду". Вам присуждена Сталинская премия". Я, конечно, не спал, жена не спала. Утром не свет не заря к почтовому ящику, Рано тогда газеты разносили. Выхватываю "Правду", читаю первую страницу сверху вниз, снизу вверх, список лауреатов есть, а меня там нет... Ночью, оказывается, не спал не только я, но и Сталин. Получает телеграмму от Сергеева-Ценского, кстати, очень хорошего и ныне подзабытого писателя: "Очень просим Вас, товарищ Сталин, присудить Сталинскую премию Евгению Поповкину. Он в Крыму собирает все литературные силы после войны. Хорошо бы, если Вы его поддержали бы за роман "Семья Рубанюк"..." Сталин вызывает Симонова: кого можно заменить? Говорит, конечно, все уже знают о решении, кого можно менее болезненно? Константин Симонов тогда вспомнил статью Гудзенко о моем романе в "Литературной газете", которой он и руководил, и там было написано, что опубликована только первая книга задуманного автором романа. Сталин ему и говорит: "Что же мы торопимся, пусть автор закончит роман полностью, мы ему и присудим премию". Вот так я не стал Сталинским лауреатом. А вскоре и Сталин умер, и Сталинские премии исчезли...
В.Б. Так получилось, что при вашем мягком лирическом характере все ваши главные книги — полны трагизма и крови. Голода и страданий. Значит, таким был весь ХХ век. Каким вы ощущаете прожитый век? Каким он был для России? Для каждого из наших соотечественников?
М.А. Попробуем разделить наш век одной линией на две половинки, скажем, что дал ХХ век нашему советскому искусству, и что дал ХХ век жизни русского народа. Жизнь была во многом трагическая почти весь век, но эти трагедии так много дали нашему искусству. А периоды затишья почти не давали шедевров. Такова реальная действительность.
В.Б. Конечно, не будь войны 1812 года, не будь Крымской войны и войны на Кавказе, не было бы ни "Войны и мира", ни "Хаджи Мурата". Не будь гражданской войны, не было бы и "Тихого Дона". Но художников и писателей винить не в чем — не они создают трагедии, не они заказывают ради своих шедевров войны. Вот меня обвинили в "Новом мире", в статье Никиты Елисеева, что я, разбирая в книге "Дети 1937 года" удивительный феномен поколения 1937 года, этим как бы оправдываю все трагедии того времени. Полнейшая чушь. Да, естественно, одно связано с другим. И не будь трагедии 1937 года, очевидно, не было бы и такого яркого литературного явления. Только это совсем не означает, что я приветствую трагедийность времени. И вряд ли Михаил Шолохов или Андрей Платонов радовались трагедии гражданской войны. Но, несомненно, как писатели они рождены ею.
М.А. Вот так и все наше, безусловно, великое советское искусство ХХ века. Оно велико своей трагичностью. Творцы и в музыке, и в архитектуре, и в поэзии старались преодолеть трагедию, а тем и дать великую надежду народу своему. Мы не посрамили наших великих предшественников ХIХ столетия. Уверен, русский, советский ХХ век останется в мировом искусстве навсегда. Безусловно, искусство ХХ века не менее значимо, чем искусство века предыдущего. Приведу один случай из жизни. Вскоре после войны, когда я уже работал в газете наших войск в Вене, когда уже стали печататься главы из "Солдат", был приглашен на один конгресс писателей и критиков. Приехали писатели и литературоведы из Америки, из Англии, Франции, и даже из стран побежденных. Тема конгресса "Вторая мировая война в будущей литературе". Там рассуждали: может ли Вторая мировая война дать толчок таким же шедеврам, как "Война и мир", и так далее? И в какой стране может появиться? Все сошлись на том, что подобный шедевр может появиться только в России. Именно потому, что столь велика была трагедия нашего народа. Столь велика была жертва России. Вспомнили тогда и Михаила Шолохова. Ему тогда было слегка за сорок лет. По нашим временам совсем юноша. А за ним уже был "Тихий Дон" и незавершенная "Поднятая целина". О нем и подумали все участники конгресса, может быть, его ждет еще и военная эпопея? Все дружно сравнили "Войну и мир" и "Тихий Дон". А мне кажется, отдельными главами "Тихий Дон" в художественном плане даже посильнее "Войны и мира" будет. Это даже нечто для человека непостижимое. Не может человек такого написать. Отсюда, я думаю, и все сомнения у скептиков по поводу авторства пошли. Только при чем тут Крючков или Серафимович? Это уже дела небес. Так что зря Александр Солженицын с небесами, с Божественным началом спорить стал. Мелковато это. А вот года два назад в Латинской Америке был мировой писательский форум, где "Тихий Дон" был назван лучшим романом ХХ века. А ведь и Михаил Лермонтов первый вариант "Маскарада" в семнадцать лет написал. И там уже были гениальнейшие строчки. Строчки зрелого мужа, а никак не юноши. "Дай Бог, чтоб это был твой не последний смех" — какая трагичность совсем юного поэта. Дон — ведь это небольшая река по сравнению с Волгой, Амуром, Леной или Енисеем. А вот же прогремел на весь мир. Этот тихий Дон вышел из берегов и разлился по всему белу свету. Ни один писатель до Шолохова не обретал такую всемирную славу в таком возрасте. Так что не будем бояться сравнений ХХ века по силе своей с веком предыдущим. Я уверен, что и травят-то "Тихий Дон" именно за то, что написан русским писателем. Написан в советское время. Если такая глыба рождена во время сталинского кровавого правления, то что же получается? Получается, что мы с вами правы. Великое время рождает великие шедевры. А какая музыка была? Слышали, как наш гений Прокофьев умер? Он сидел за роялем, по радио объявили о смерти Сталина, тогда Прокофьев уронил голову на клавиши и умер.
В.Б. А вы, Михаил Николаевич, себя считаете советским писателем?
М.А. Конечно же я — советский писатель. Ведь все было: и раскулачивание, и голод, и смерти близких, и арест отца. С одной стороны. А с другой: я не знаю, как бы я выжил, оставшись один после смерти матери? Ведь и помогали же всем. И спасали детей. Установка такая была во время голода: спасать детей. Знаете, как у меня мой любимый дед умер? Он последние годы у нас жил. Переехал от другого сына, чтобы не раскулачили. Во время голода мать его приглашает к столу, называли деда уважительно батюшкой: "Иди к нам, у нас еще немножко чего-то есть. И сын твой чего-то привез". А тот отвечает: "Корми детей, я уже пожил..." Ровно неделю пролежал и умер, не взяв у детей и внуков ни крошки. Такая мощная натура была. Вот крепкий русский характер. И сколько таких было. Советская власть должна была быть благодарна русскому народу, который такие беды ради нее вытерпел и перенес. И который не проклял ее. Не предал анафеме, а продолжал жить и побеждать. Творить историю ХХ века — это непрерывный подвиг русского народа. Ведь голод и коллективизация унесли людей почти столько же, сколько война. И выстояли же. И такую державу отгрохали, что до сих пор нынешние кровопийцы за десять лет не могут до конца всю кровь нашу выпить. Парадоксально, но сегодня в нашей деревне все только на колхозах и совхозах и держится. Лопнут окончательно они — и деревни не будет как таковой. По этому вопросу я с нашим губернатором Аяцковым постоянно воюю. Не выживет сегодня деревня без колхозов. А он говорит: пусть будут собственники и кулаки. Но кулак сегодня не поднимет деревню, как бы ни пыжился. Ему надо крепкую большую ферму, тот же совхоз. Нигде в мире эти мелкие собственники не выдерживают конкуренции. Или ножки Буша, думаете, мелкий кулачок выращивает? Корпорации сильнейшие. И нашего будущего кулачка, даже если такой появится, мировые сельскохозяйственные корпорации сожрут, не задумываясь. У нас в деревне уже есть собственные землевладельцы. Один уже скупил земли у старух, такой кулачок, разбогатевший каким-то странным образом, скупил целую улицу и заливные луга, и огороды. Теперь у него и батраки появились, ну и что? Что он выправит сельское хозяйство? Я был на совещании руководителей сельского хозяйства, спрашиваю: сейчас купили бы крестьяне землю? Все единодушно говорят: нет, даже если бы предложили бесплатно. Все равно бы не взяли из тех, кто еще живет на земле. Спрашиваю, почему, взяли бы хотя по два-три гектара для себя? Мне отвечают крупные руководители хозяйств: пытались, все равно не берут землю. Люди боятся остаться один на один с землей. Крестьянский двор был так устроен, что в миниатюре это была сама Россия. Не было ненужных людей, все при деле — от хозяина до курицы, все знали, что им надо делать. Был на самом деле некий крестьянский лад. И стране от этого лада перепадало немало. Сейчас у крестьянина даже сохи нет. И никакой малой техники. Что ему делать с землей-то? Чем он вспашет? На Западе-то для малых хозяйств есть и малая техника. Мы ее освоили? Мы ее производим? У этого землевладельца ни лошади, ни трактора не будет. А за крупным колхозом даже лентяй не пропадет. Да ему и не дадут быть лентяем. Вот что надо восстанавливать: полноту и самостоятельность колхозов. И поэтому я, переживший кошмар коллективизации и голода, я бы рад-радехонек искать хозяина на осиротевшей нашей земле. Ведь на самом деле в 30-е годы такие безобразия творились. Но нельзя вернуть былое. Я уже писал нашим руководителям: если вы одним взмахом руки ликвидируете колхозы и совхозы, вы получите голод еще более страшный, чем в 30-е годы. Вы добьете деревню навсегда. Похлеще 33-го года. И Аяцков ничего мне ответить не может. Ибо и у него в области дела идут хорошо там, где сохранились хорошие хозяйства.
В.Б. Вы, Михаил Николаевич, человек земли. Были, есть и будете. С другой стороны, вы — писатель. Человек искусства. Вы думаете, как спасти сельское хозяйство. А как спасти русскую литературу? Каково сегодня место писателя в жизни общества? Нужен ли сегодня людям писатель? Весь ХХ век в России при всех царях и генсеках важнейшим было слово. "Словом останавливали горы", — как писал Николай Гумилев. Сегодня осознанно само государство задвигает писателя на окраину. На его делянку. На его хутор — сиди и пиши, и не возникай. Сможет ли Россия обойтись без писателя? Без его традиционного просветительства, пророчества. Учительства?
М.А. Прошу заранее прощения. Если писатель задается вопросом: для чего я сейчас? Кому это нужно? Значит, этот писатель литературе не нужен. Самое опасное для нас, писателей, если мы сами перепугаем себя. Соросов и Букеров у нас, русских писателей, нет. Спонсоры наши бедные. Правительство о нас не думает. Значит все, кончено? Нет же, не кончено. Все-таки и мои три тома в эти же годы изданы. Находятся и люди, и издатели. И даже некоторые сукины сыны из сукиных сынов, не буду называть их имен, вдруг находят деньги на русскую литературу. Украдкой издают наши книги. Поддерживают традиции русской литературы. И фильмы по нашим книгам крутят и крутят по телевидению. Десятки раз. Все лучшее советское кино постоянно демонстрируют по самым разным каналам. Значит, людям это надо. Вот вчера "Журавушку" опять показывали по моей повести. Значит, и издатели, и телевизионщики не могут без нас обойтись. Им ладно, это выгоду дает, но если народу не нужно было — и выгоды бы не было. Вот что важно. Наши традиции живы в народе. Наши горе-реформаторы оказались в творческом плане полными импотентами. Ничегошеньки за десять лет путного не создали, ни в кино, ни в литературе. Им нечего показывать народу. На одном Жванецком-то не проживешь в искусстве. Поэтому и надо смелее быть, не пугать излишне самих себя. Выходит же все самое талантливое. И у Распутина, и у Личутина, и у Проханова. Выходят и ваши работы. Я же помню, как когда-то в 1987 году опубликовал в журнале "Москва", где был главным редактором, вашу нашумевшую статью "Очерки литературных нравов". С тех пор слежу по-отечески за вами, считаю себя вашим крестным отцом. Я вижу, как вы ведете свою линию, даже углубляете. Восхищаюсь вашими работами. Так нам ли бояться противника? Наше дело — это наши статьи и книги, не паниковать, а писать и печататься. Вышел же и "Мой Сталинград". Уже после публикации я был приглашен во Францию по случаю 50-летия победы под Сталинградом. Встречали, как героя.
В.Б. А сейчас что пишете?
М.А. Надеюсь закончить новый роман "Оккупанты". Важнейшая тема. Как нас встречали в 1944-45 годах в освобождающейся от фашизма Европе. Дороги и в Чехословакии, и в других странах цветами были уложены. Мы были освободители. И вдруг как-то сами сейчас привыкли к слову оккупанты. Дикая ложь. Меня уговаривают, чтобы я слово оккупанты взял в кавычки. Я нарочно не буду закавычивать, только покажу, какие мы были оккупанты. А читатель сам поставит кавычки.
В.Б. Шестьдесят лет назад началась война. Где вы ее встретили? Как сложилась ваша военная судьба?
М.А. Призван я был в армию после окончания педагогического училища, попал в Сибирь, и даже успел поучаствовать в операции на Халхин-Голе. Я был командиром отделения, пошли в атаку, бегу в сторону сопки, где засели японцы, и вижу вдруг, что моя левая нога отстает от правой, сделалась тяжелой. Кровь захлюпала. И я как бы умом только понял, что я ранен. Боль потом пришла. На грузовом автомобиле с другими раненными от Халхин-Гола попал я прямо в Читу. К счастью, рана была не тяжелой, да и молодой был. На всех участников боев, оказавшихся в госпитале, вдруг обрушилась такая популярность. Девушки со всякими подарками выстраивались в очередь, чтобы нас навестить. Если бы вы знали, Владимир Григорьевич, как я любил тогда эту свою рану. Так девушки ухаживали, готов был лечиться без конца. Потом меня послали на курсы младших политруков двухмесячные. Вот политруком я и был отправлен в запас. Приехал к себе в село Монастырское, стал думать, что делать дальше. В это время началась война с Финляндией. Позорнейшая для нас война. Я только случайно на нее не попал. Был демобилизован немножко раньше, а в начале января 1941 года весь наш корпус направили с Сибири на финскую войну. Потом моя первая дивизия воевала на западном фронте, но я уже в нее не попал. Меня после армии сразу стали зазывать в сельскую школу учителем. Но в селе уже из близких никого не оставалось. Все разбежались во время голода и коллективизации, а кто и умер. А брат уговаривал поехать к нему в Сумы. Тем более он обещал меня хоть как-то приодеть. Тогда вышел чудовищный приказ Тимошенко, что после службы в армии все демобилизованные обязаны были сдать в военкомат абсолютно все обмундирование, а без него мне и ходить было не в чем. А брат работал на складе, обещал найти мне сукно диагоналевое. Он сделал мне и пальто и брюки. И я отвез свое военное обмундирование. Сразу и любовь молодая началась с учительницей молодой. Брат пишет: семья у него еще маленькая, приезжай вместе с учительницей, найдем, где жить. Тогда все-таки еще все друг другу помогали. Братья и сестры, и даже дальние родственники. Иначе и не выжили бы. Решил съездить к брату, вот там и застала война. Уже было не до учительницы. Помню, любовь моя 20 июня 1941 года пишет: вот приму у школьников последний экзамен и приеду к тебе. Значит, не судьба была. 23 июня слушал речь Сталина в Сумах, а 4 июля уже был младшим политруком в парковой батарее в отряде специального назначения. Командиром был генерал Честнов. Немцы прорвались к Пселу. Там я был контужен, пропал слух, полная тишина. Дальше харьковский госпиталь и еще дальше — в Чирчик под Ташкентом. Потом опять фронт. Там в артиллерийской батарее я начал писать стихи, придумал себе псевдоним. Взял инициалы своей любимой девушки; Зинаида Иосифовна Шевцова. Оставил только первые буквы ЗИШ. Подписал стихотворение свое Мих. Зиш. И послал в дивизионную газету. Напечатали. Ответственным секретарем был Андрей Дубицкий, он еще жив, ему 88 лет. Он сам был поэтом, и быстро пронюхал про меня. Я ему посылал заметки об артиллеристах, и уже после Сталинграда, после Курской дуги, перед форсированием Днепра был переведен из артиллерии в газету. Во время Сталинградской битвы большую часть я был политруком минометной роты, потом даже некоторое время командиром этой роты. С конца октября 1942 года меня начальник артиллерии из минометчиков забрал в артиллерийскую батарею заместителем командира по политчасти.
В.Б. А где вы закончили войну? Где встретили май 1945 года?
М.А. Мы дошли до Праги через Румынию, через Венгрию, через Австрию. Где-то километров в шестидесяти от Праги в маленьком местечке я и встретил Победу. Я тогда уже работал в армейской газете "За Родину" 7-й гвардейской армии. И знаете, на какой должности: писателя. Так должность и называлась. Чего я там только не писал: и рассказы, и стихи, и зарисовки на все необходимые темы. Вот под Прагой в этом местечке Косова гора и располагалась наша газета. Там и встретил победу. Я уже был капитаном. Вышел прогуляться и вдруг вздрогнул — так заорал петух, выгнул шею и несколько раз кряду стал кукарекать. И сразу началась пальба. Думаю: может, немцы откуда-нибудь? Нет, победа. И сообщил мне о ней петух. Уже после победы вызывает меня редактор Погарский. Такой прожженный журналист был. Нас уже перевели из Чехословакии в Венгрию. Редактор мне говорит, солдаты разлагаются, дебоширят, пить начинают. Надо их чем-нибудь завлечь. Срочно пиши приключенческую повесть. Беру под козырек. Пишу, машинистки хватают из-под рук и в набор. Немецкий знаменитый разведчик Гросс Швайн — большая свинья, и русский разведчик Аниканов — Аника-воин. И они друг с другом соревнуются. Мой Аниканов ищет немца в самых разных местах. Закончил сочинять, написал: продолжение следует, а сам думаю, редактор забракует и ничего не надо сочинять. Уехал в войска, срочно вызывают, пиши продолжение. Я этого немца и в старика переодевал, и в лесника, так кусков шесть насочинял про поиски загадочного немца. Получаю от одного солдата письмо. Дорогой товарищ капитан, не мучьтесь вы, я дам вам несколько автоматчиков. Окружите вы его да и арестуйте. Я так и сделал. Потом набрался наглости и сочинил вторую повесть, еще позаковыристей: "Привидения древнего замка" — о вервольфах, оборотнях немецких. Вылавливал их, как только мог. Мне все нравилось и товарищам моим тоже. Я к тому времени был переведен в Вену и уже работал не в армейской газете, а в газете Центральной группы войск. Там, кстати, служил и Семен Борзунов. Газета называлась "За честь Родины". Там я и печатал свои "Привидения древнего замка". И один только Виктор Стариков, уральский писатель, морщился, когда печатал, а все хвалили. Написал еще и третью повесть "Коричневые тени". К тому времени наш сотрудник Друзин уже уволился и переехал в Ленинград, работал в журнале "Звезда". Послал ему в "Звезду" эти свои "Тени". Вскоре рукопись вернулась с рецензией Бориса Лавренева. Мол, автор знает материал, но написано-то все с чужого голоса. Насквозь дилетантская. Я даже не знал слова этого — дилетант, залез в словарь. Тогда-то впервые задумался, что писать так, как пишу, — нельзя. А писать-то хочется, да и опыт такой фронтовой был огромнейший. Мне Стариков посоветовал, представь себе, что ты рассказываешь о войне своему близкому другу, как воевал, с кем воевал... Пьете с другом потихоньку шнапс трофейный или ром, и рассказываешь ему об увиденном.
Вот я и решился на такой опыт. Ночь была в моем распоряжении. Писал, наверное, по 20 страниц за ночь. А утром в газету на работу. Вынослив был тогда. Почти не спал месяцами. Когда набралось страничек достаточно, показал именно своему недругу Старикову, которому так не нравились мои приключенческие повестушки про вервольфов. Он прочитал и заорал на меня: какого же ты черта притворялся и сочинял подземельную галиматью? Это же настоящая проза у тебя. И помчался к главному редактору Жукову. Вот так и родились мои "Солдаты". А перед этим главный редактор спас меня от расстрела СМЕРШем.
В.Б. За что же вас, Михаил Николаевич, СМЕРШ готов был расстрелять?
М.А. Мне недавно прислал свои заметки на эту тему журналист Стародубцев. Он у нас в Вене был секретарем партийной организации газеты, а затем перешел работать в "Красную звезду". И вот мы с ним и проштрафились в глазах смершевцев. Семен Жуков еле отстоял меня от смершевцев, которые уже готовы были арестовать по расстрельной статье. У нашего газетного смершевца был свой кабинет. Он меня долго пытался завербовать, но не получилось. Я ему сказал, что, если узнаю что-нибудь о врагах — и сам сообщу без подсказки, а в помощники ему не гожусь. Вот тот на меня и разозлился. А тут еще и весь роман "Солдаты" кусками в газете был опубликован, завистники у меня появились среди журналистов, вот и донесли о моем приключении, когда мы с приятелем из "Красной звезды" Петром Стародубцевым ехали из Вены в поезде, выпили хорошенько и вели самые вольные разговоры и о войне, и о жизни послевоенной. Наговорили там всего недозволенного. Приятель-то в Москву перебирался, на работу в центральную газету. А я еще в Вене работал, но тоже подумывал о переезде в Москву и о литературной жизни. И тут вдруг вся жизнь могла пойти наперекосяк, а то и расстреляли бы за измену Родине. Такое случалось. Тем более завистники запустили еще сплетню, будто я с австрийкой живу, а в это время у меня жена рожает первую дочку. В общем, неприятностей было целый воз. Мы жили тогда во дворце австрийском и стали в шутку себя называть князьями и графьями. И вот ехали в купе из Вены в Москву, на столик поставили хорошую бутылочку, майор Стародубцев и капитан Алексеев и дурачились. Как вы считаете, светлейший князь Петр, не пора ли пропустить по одной? Какие могут быть вопросы, князь Михаил? А смершевец сидит и записывает. Стародубцев в Москве сразу к главному редактору бросился. Рассказал все, повинился. Тот звонит куда-то наверх, там хохотнули, подумали и сказали, ладно, не тронем твоих князей, но чтобы они больше не трепались. А в Вене-то меня уже местные смершевцы хотели раскрутить, и вот собралась тройка: главный редактор, парторг и смершевец, и тот заявил, что Алексеев заслуживает расстрела. К счастью, главный редактор Семен Жуков не дал в обиду. И постарался побыстрей перевести меня на работу в Москву. Тем более, что у меня и роман "Солдаты" был уже закончен. Так я оказался в Москве вместо запланированного ареста. Отстояли меня в газете. Простили "княжеское вольнодумное бражничество". Ну а потом уже пошла моя литературная жизнь. Мы — писатели-фронтовики, старались держаться вместе: Стаднюк, Борзунов...
В.Б. Михаил Николаевич, подводя итоги, можно признать, что в вашей жизни было два переломных события: коллективизация и голод 1933 года, и война, вот и ваше творчество все — об этих двух событиях.
М.А. Вы правы, Владимир Григорьевич. Я родился 29 ноября 1918 года в селе Монастырское. А по паспорту — 6 мая. Кто знает, тот поздравляет осенью. А официально — в мае. Эта путаница возникла при поступлении в педагогическое училище. Метрики у меня не было. В сельсовете данных не было. А церковные книги уничтожили. Вот Владимир Бушин обрушился в газете "Патриот" на православие, а я с детства переживаю разрушение церквей. Считаю это величайшей ошибкой советской власти. Ненужной и вредной. Но вот и в жизни это разрушение привело к путанице в документах. Записали мое рождение на 6 мая, так и живу. Семья-то у меня непростая была. Мать не хотела выходить замуж за отца, даже пробовала наложить на себя руки, ее сняли с петли. А потом родила нас четверых, примирилась. Я младшим был. Отец-то еще с фронта не вернулся, с Первой мировой, и когда она узнала, что он в Челябинске, рванулась к нему. Вот потом я и появился. В деревне еще прозвали Мишка Челябинский, я не понимал, обижался. Под одной крышей нас жило 17 душ. Вот такие семьи тогда были. Свекровь еще не хотела пускать мать в Челябинск. Куда ты едешь, итак трое сыновей, привезешь четвертого, да еще две снохи с детьми, а деду одному всех тянуть... Все же братья на фронте тогда были. Дед один управлялся со всем семейством. А уж голод и коллективизация раскидали всех по стране. Брат мой уехал на механика учиться, а старший в армию пошел служить. Дед старших сыновей отселил от себя, а сам к нам в сад перебрался жить, чтобы кулаком не назвали, у него же отруба еще столыпинские были. А мы маломощные середняки были, вот и он с нами как бы маломощным стал. В саду я с ним и рос. Отсюда и "Вишневый омут", и любовь моя к земле и к природе. От деда и от нашего сада. Его так же, как и меня, звали Михаил Николаевич. Он с яблонями разговаривал, с растениями. Я в "Вишневом омуте" ему только отчество изменил, сделал Михаилом Аверьяновичем. Я тогда в "Огоньке" у Софронова работал, так смотрю — и наш журналист Генрих Авиезерович Боровик тоже себя стал Генрихом Аверьяновичем называть. Может, и от моей книги. Мы же вместе работали и я ему дарил "Вишневый омут". Я его спрашиваю: ты что, породниться со мной решил? Когда дед умер, я очень переживал. Отец к тому времени уехал от нас, жил в другой деревне, с другой женщиной, хотел меня к себе забрать, спасти от голода, я отказался. Сбежал от него. Сутки только пробыл. Не захотел с мачехой жить. А его вскоре и арестовали, там, в тюрьме саратовской, и умер в 1933 году. И мать тоже умерла. Но было указание: во что бы то ни стало спасти детей. Так мы и выжили. А потом и немцев расколошматили, до Берлина и Праги дошли. Богатая была у нас жизнь. Было о чем книги писать...



Загрузка...

Комментарии Написать свой комментарий

К этой статье пока нет комментариев, но вы можете оставить свой