Сообщество «Круг чтения» 00:02 24 февраля 2021

Всемирный народ джан

Для осмысления того, что может произойти с человечеством в будущем, вовсе не обязательно прислушиваться к мнениям политических гадалок – часто достаточно обратиться к текстам художественной литературы. Например, к повестям и рассказам Андрея Платонова.

В 1931 году из поездки в Туркмению Платонов привозит повесть «Джан». В ней своими размышлениями по поводу возможной участи человечества он задаст сто очков фору любому философу или политологу. Формально он описывает затерянный в глубине пустыни народ, живущий в крайней нищете и нужде, в полуживотном, если не полурастительном состоянии, с напрочь отключенным сознанием и памятью, само существование в мире ему кажется сном. Единственное, что для него реально – это неубывающее воспоминание о хранящейся внутри душе.

Неважно, где и как увидел Платонов этот народ: узнал ли от кого о нем, догадался о его существовании интуитивно, или же просто выдумал. Важно, что народ этот обретает черты реальности при не располагающих, казалось бы, к этой реальности обстоятельствах нашего времени – и уже на уровне всечеловеческом. Есть даже большая вероятность того, что дошедшему до растительного состояния народу в самое ближайшее время может уподобиться все современное человечество в целом.

В тексте повести есть добрый десяток весьма впечатляющих, отлагающихся в памяти метафор, подходящих к предложенной ситуации, на которых стоит обратить внимание.

Прежде всего – на несколько вариантов самонаименования народа, немного отличающихся друг от друга, но сходных в главном.

Первая версия - в разговоре главного героя с секретарем Ташкентского комитета партии, командирующего его к месту предполагаемому проживания:

– Я знаю этот народ, я там родился, – сказал Чагатаев.

– Поэтому тебя и посылают туда, – объяснил секретарь. – Как назывался этот народ, ты не помнишь?

– Он не назывался, – ответил Чагатаев. – Но сам себе он дал маленькое имя.

– Какое его имя?

– Джан. Это означает душу или милую жизнь. У народа ничего не было, кроме души и милой жизни, которую ему дали женщины-матери, потому что они его родили.

Секретарь нахмурился и сделался опечаленным.

– Значит, все его имущество – одно сердце в груди, и то когда оно бьется…

– Одно сердце, – согласился Чагатаев, – одна только жизнь; за краем тела ничего ему не принадлежит. Но и жизнь была не его, ему она только казалась.

Ближе к концу старейший представитель этого народа предлагает несколько другую версию:

«Это … общее прозвище, данное им когда-то богатыми баями, потому что джан есть душа, а у погибающих бедняков ничего нет, кроме души, то есть способности чувствовать и мучиться. Следовательно, слово «джан» означает насмешку богатых над бедными».

В этом фрагменте отмечено необходимое условие для существования любого народа: способность чувствовать и мучиться, без которой, вообще-то, он перестанет быть народом и превратится в сонное бесчувственное стадо, ничего не воспринимающее из окружающего и незаметно для себя ведомое на гибель. Так, как это описано в одном из эпизодов: «…у всех их глаза были закрыты, они шли дремлющими, некоторые шептали и бормотали свои слова, привыкнув жить воображением».

Конечный результат такого состояния Платонов продемонстрирует позже – на примере уже отдельно взятого человека с отключенным от реальной жизни сознанием, пытающимся, тем не менее, отразить выдуманный мир в потоке ничего не значащих и не выражающих слов: «Чагатаев ослабевшими руками искал неизвестного человека, пока не нащупал чье-то лицо. Это лицо вдруг сморщилось под пальцами Чагатаева, и изо рта человека пошел теплый воздух слов, каждое из которых было понятно, а вся речь не имела никакого смысла. Чагатаев с удивлением слушал этого человека, держа его лицо в своих руках, и старался понять, что он говорит, но не мог. «…» Чагатаеву казалось, что он посмеивался над своей речью и над своим умом, который сейчас что-то думает, но выдуманное им ничего не значит. Затем Чагатаев догадался и тоже улыбнулся: слова стали непонятны оттого, что в них были одни звуки – они не содержали в себе ни интереса, ни чувства, ни воодушевления, точно в человеке не было сердца внутри и оно не издавало своей интонации.

Ум его еще жил, и он, может быть, смеялся в нем, пугаясь и не понимая, что сердце бьется, душа дышит, но нет ни к чему интереса и желания; даже полное одиночество, тьма ночной кибитки, чужой человек – все это не составляло впечатления и не возбуждало страха или любопытства. Чагатаев трогал этого человека за лицо и руки, касался его туловища, мог даже убить его, – он же по-прежнему говорил кое-что и не волновался, будто был уже посторонним для собственной жизни».

Картина гротесковая, босховская, фантастическая, но ведь почти так же живет, мыслит и находится в таких же отношениях с ускользающей от сознания реальностью любой человек нашего времени. И, больше того – целые народы и страны.

Тут и обнаруживается до поры не замечаемый подтекст произведения Платонова: народ джан - это не столько конкретное, близкое к исчезновению среднеазиатское племенное сообщество, сколько универсальная модель, которую может примерить на себя практически любой из пока еще сохранивший свою родовую душу народов. Русский, конечно же, прежде всего – хотя бы из-за постоянного сопротивления навязывающим ему свою волю вождям с автоматизированными мозгами, лишенных ощущения живой жизни и неутомимо экспериментирующих над и так уже с трудом дышащим телом страны. Самым главным качеством сопротивляющегося народа должно, в таком случае, стать отсутствие «хотя бы слабого житейского интереса, который необходим для раба». Ибо в случае наличия хотя бы небольшой доли такого интереса уже не будет иметь значения даже радикальные формы протеста, что тоже описано в повести Платонова.

«…Народ пошел толпой в Хиву, счастливый и мирный; люди были одинаково готовы тогда разгромить ханство или без сожаления расстаться там с жизнью, поскольку быть живым никому не казалось радостью и преимуществом и быть мертвым не больно. «…»

Один помощник хана подошел близко к старым людям из Сары-Камыша и спросил их:

– Чего им надо и отчего они чувствуют радость?

Ему ответил кто-то, может быть, Суфьян или прочий старик:

– Ты долго приучал нас помирать, теперь мы привыкли и пришли сразу все, – давай нам смерть скорее, пока мы не отучились от нее, пока народ веселится!

Помощник хана ушел назад и больше не вернулся. Конные и пешие солдаты остались около дворца, не касаясь народа: они могли убивать лишь тех, для кого смерть страшна, а раз целый народ идет на смерть весело мимо них, то хан и его главные солдаты не знали, что им надо понимать и делать. Они не сделали ничего, а все люди, явившиеся из впадины, прошли дальше и вскоре увидели базар. Там торговали купцы, еда лежала наружи около них, и вечернее солнце, блестевшее на небе, освещало зеленый лук, дыни, арбузы, виноград в корзинах, желтое хлебное зерно, седых ишаков, дремлющих от усталости и равнодушия.

«…»

На хивинском базаре народ стал брать разные плоды и наедаться без денег, а купцы стояли молча и не били этих хищных людей. «…» Наевшись, народ стал скучным, потому что веселье его прошло и смерти не было».

«Наевшись, народ стал скучным» - ключевая фраза: бунт ничего не решил, он произошел всего лишь благодаря живущему в подсознании рефлексу – но не желания смерти, как думали бунтовщики, а желания сытости. Точнее – на заключительной стадии бунта, как только представилась альтернативная возможность, второй рефлекс победил первый. Так бывает, и довольно часто. В результате бунт народа вполне может быть уподоблен действиям собаки, несколько раз далее не случайно появляющейся в тексте:

«Черная собака смотрела на Чагатаева, она открывала и закрывала рот, делая им движение злобы и лая, но звука у нее не получалось. Одновременно она поднимала то правую, то левую переднюю ногу, пытаясь развить в себе ярость и броситься на чужого человека, но не могла. Чагатаев наклонился к собаке, она схватила своей пастью его руку и потерла ее между пустыми деснами – у нее не было ни одного зуба. Он попробовал ее за тело – там часто билось жестокое жалкое сердце, и в глазах собаки стояли слезы отчаяния».

Метафора с собакой имеет продолжение несколькими страницами далее:

«Она дрожала от утомления – старая, дикая, не в силах закончить и изжить свою мучительную жизнь и все еще уверенная в блаженстве своего существования, потому что в самом терпении ее, в худом дрожащем теле было добро».

Что делать, если есть возможность реализовать духовный потенциал, но нет возможности жить, а возможность жить возникает лишь в случае полного забвения присущей лишь тебе душе. Наверное, уйти в себя от несуразности жизни, чтобы сохранить хотя бы внутреннее достоинство. А что касается смерти, которая никак не наступает, то ее еще нужно заслужить. И в этом случает именно терпение может стать альтернативой для народа, который, в общем-то, не способен осмыслить ни себя, ни свою конечную цель – при том, что задача жизни в обессмыслившийся реальности ему понятна: жить за счет не кого-то, но лишь самого себя. Тогда останется неповрежденным главное – душа, ведь место ее нахождения не снаружи, а внутри. И тогда она не будет иметь желания соприкасаться с внешней, оскудевшей до предела жизнью. Поэтому отдаляется для народа джан на неопределенное время долженствующая давно, по всем приметам, наступить смерть, о чем мечтает прикомандированный к народу мелкий - мельче некуда - функционер Нур-Мухаммед, который «глядел на людей чужими глазами», и считал «что сердце народа давно выболело в нужде, ум его стал глуп и поэтому свое счастье ему чувствовать нечем; лучше будет дать покой этому народу, забыть его навсегда или увести куда-нибудь в пустыню, в степи и горы, чтоб он заблудился, и затем посчитать его несуществующим». Нетрудно заметить, что конечная цель примитивного Нур-Мухаммеда идентична цели теперешних высокообразованных, рафинированных и хитромудрых реформаторов, выдающих себя за благодетелей русского народа. И объяснения у них общи. Вот как объясняет Нур-Мухаммед свою позицию в разговоре с Чагатаевым:

«— Что ты сделал здесь за полгода? — спросил его Чагатаев.

— Ничего, — сообщил Нур-Мухаммед. — Я не могу воскрешать мертвых.

— Чего же ты ждешь тогда, зачем ты тут?

— Когда я пришел сюда, в народе было сто десять человек, теперь меньше. Я рою могилы умершим, — их хоронить в болотах нельзя, будет заражение, и я ношу мертвых в дальний песок. Буду хоронить, пока выйдут все, тогда уйду отсюда, скажу — командировка выполнена…

— Народ сам похоронит своих близких — ты для этого не нужен.

— Нет, он не будет хоронить, я знаю.

— Почему не будет?

— Мертвых должны хоронить живые, а здесь живых нет, есть не умершие, доживающие свое время во сне, ты им не сделаешь счастья, и даже своего горя они уже не знают, они больше не мучаются, они отмучились.

— Что же нам делать с тобой? — спросил Чагатаев.

— Ничего не надо, — сказал Нур-Мухаммед. — Человека нельзя долго мучить, а хивинские ханы думали — можно. Долго — он погибает, его надо — понемногу и давать ему играть, а потом опять мучить…»

«Единственная прелесть его (Нур-Мухаммеда) существования, - присовокупляет Платонов, - заключалась в том, что можно оставить изжитое место и уйти на новое: пусть погибают остающиеся!». И он, собрав отчаявшийся в существовании народ, воплощает свою программу практически: решает вести его по пустыне до тех пор, пока он не вымрет, а оставшихся продать в рабство в чужую страну. А на вопрос, куда он ведет людей, равнодушно отвечает: «Какие люди?... Их души давно рассеялись, им все равно – живут они или нет».

Осуществлению его задачи благоприятствует то, что и на более высоких властных уровнях народ тоже давно уже считается несуществующим. «По справке в управлении милиции оказалось, что все души, числившиеся в племени джан, вымерли еще до революции и никакой заботы о них больше не надо».

Здесь возникает еще один важнейший вопрос, который разрешить куда сложней, нежели первый, и который, конечно же, является главным и для Платонова: что должен предпринять вождь, желающий помочь народу, если такой вождь и вправду найдется.

Главный герой повести Назар Чагатаев и выступает в этой роли. Но, что очень существенно для общей концепции повести – роли вождя, толком не знающего что делать с нуждающимся в его заботе существами. « Чагатаев, уходя дальше, хотел вернуться, взять и унести с собой бормочущего человека; но куда его надо нести, если он замучился до того, что нуждался уже не в помощи, а в забвении? Он оглянулся: безмолвная собака шла за ним, в камышовых шалашах лежали люди во сне и в своих сновидениях, по вершинам камышовых зарослей иногда проходила дрожь слабого ветра. «…» Собака вошла «…» и вышла, бросилась назад домой, боясь потерять или забыть, где находиться ее хозяин и убежище»».

Трудность задачи усугубляет то, что Чагатаев, некогда вышедший из народа, а затем вернувшийся к нему новым человеком и оставшийся прежним народ смысл жизни понимают по разному. Для того, чтобы принять вариант жизни, предложенный Чагатаевым, народ должен перестать быть джаном – душой, ищущей опоры не во внешнем мире, но во внутреннем пространстве собственной души. Все это народ передает в песне, которую он поет ночью возле костра. «В песне говорилось: мы не заплачем, когда придут к нам слезы, мы не улыбнемся от радости, и никто не достигнет нашего глубокого сердца, которое выйдет само к людям и ко всей жизни и протянет к ним руки, когда настанет его светлое время, и время его близко: мы слышим, как спешит в нашем сердце душа, желая выйти к нам на помощь…»

Конечно, это не то, что желалось бы слышать новоявленному вождю, который «хотел помочь, чтобы счастье, таящееся от рождения внутри несчастного человека, выросло наружу, стало действием и силой судьбы». По его мнению, «всеобщее предчувствие, и наука заботятся о том же, о единственном и необходимом: они помогают выйти на свет душе, которая спешит и бьется в сердце человека и может задохнуться там навеки, если не помочь ей освободиться».

Народ же, пожив в человеческих, что называется, условиях и полакомившись никогда не пробуемой прежде пищей, присланной издалека, разбредается от построенного Чагатаевым поселка в разные стороны – к прежней жизни, сосредоточенной не на сытом существовании («продовольствие было все цело. Мешки с рисом и мукой «…» стояли нетронутые». «Народ…не ценил своего существования, а наслаждения, даже от пищи, вовсе не понимал»), но на поиски собственной души уже во внешнем пространстве мира. И тогда Чагатаев понял то, чего он не понимал раннее. «Чагатаев вздохнул и улыбнулся: он ведь хотел из своего одного небольшого сердца, из тесного ума и воодушевления создать здесь впервые истинную жизнь, на краю Сары-Камыша, адова дна древнего мира. Но самим людям видней, как им лучше быть. Достаточно того, что он помог им остаться живыми, и пусть они счастья достигнут за горизонтом». А ведь раньше полагал, что знает о будущем народа гораздо больше, нежели он сам. Оказалось – гораздо меньше: почти ничего не знает.

Может, сытая жизнь людям и вправду не нужна, по крайней мере - для обретения счастья? Может, как раз обретя сытость они и перестают быть жаждущим высшей правды народом? А может, и даже наверняка – сытость в деле обретения себя как народа вообще не имеет никакого значения? Думается даже, как это ни удивительно звучит, но у отведавшего хоть раз сытой жизни шансов стать преданным рабом того, кто ее ему предоставил, гораздо больше, чем у никогда не знавшего, что из себя представляет такая жизнь.

Собственно, об этом говорит Чагатаеву «самый старший из народа» - Суфьян.

«Суфьян сказал Чагатаеву:

– Ты думаешь плохо. Народ жить может, но ему нельзя. Когда он захочет есть плов, пить вино, иметь халат и кибитку, к нему придут чужие люди и скажут: возьми, что ты хочешь, – вино, рис, верблюда, счастье твоей жизни…

– Никто не даст, – ответил Чагатаев.

– Немного давали, – говорил Суфьян. – Горсть риса, чурек, старый халат, вечернюю песню бахши мы имели давно, когда работали на байских хошарах…

– Мать велела мне самому кормиться, когда я был маленький, – сказал Чагатаев. – Мы мало имели, мы умирали.

– Мало, – произнес Суфьян. – Но мы всегда хотели много: и овец, и жену, и воду из арыка – в душе всегда есть пустое место, куда человек хочет спрятать свое счастье. И за малое, за бедную, редкую пищу, мы работали, пока в нас не засыхали кости.

– Это вам давали чужую душу, – сказал Чагатаев.

– Другой мы не знали, – ответил Суфьян. – Я тебе говорю, если за маленькую еду мы делались от работы и голода как мертвые, то разве хватит даже нашей смерти, чтобы заработать себе счастье?

Чагатаев поднялся на ноги.

– Хватит одной жизни! Теперь наша душа в мире, другой нет.

– Я слыхал, – равнодушно сказал Суфьян, – мы знаем – богатые умерли все. Но ты слушай меня, – Суфьян погладил старый московский башмак Чагатаева, – твой народ боится жить, он отвык и не верит. Он притворяется мертвым, иначе счастливые и сильные придут его мучить опять. Он оставил себе самое малое, не нужное никому, чтобы никто не стал алчным, когда увидит его».

Платонов и в этой повести возвращается к своей всегдашней, излюбленной им мысли: смысл жизни человека определяется способностью мучиться, мучается он тогда, когда нищенствует, но зато через мучение, благодаря внешней нищете обретает потребность мыслить, а уже через эту потребность обретает способность сопротивляться общей бессмысленности существования, чего напрочь лишены жирующие народные вожди. «Баи думали, что лишь душа лишь отчаянье, но сами они от этого джана и погибли, - своего джана, своей способности чувствовать, мучиться, мыслить и бороться у них было мало, это – богатство бедных…»

Это богатство бедных есть у каждого из нас, хотя не каждый способен его в полноте ощутить внутри себя. Да и все человечество в совокупности в определенном смысле народ джан, затерянный в глубине пустыни. Вождю, желающему вывести его из этой пустыни, обладай он хоть самыми распрекрасными намерениями, лучше, наверное, идти не впереди нас, и даже – не за нами, но вместе со всеми непрестанно проделывать путь вглубь общенародной души. Если, конечно, он имеет дело с взаправдашним народом, сохранившим внутри себя душу в ее исходном качестве. В противном случае – все, что ни предпринимали бы обе стороны в смысле любого общего делания, а тем более целенаправленного пути – бесполезно.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x